ПУТНИКИ, ПРОШЕДШИЕ РАНЬШЕ НАС
Мы живем во времена, когда остро
ощущается движение, в которое пришла вся наша
страна. Незаметно для себя мы утратили чувство
усыпляющего покоя и теперь с тревогой
вглядываемся в изгибы пути впереди.
На этом пути в будущее, ставшее вдруг
таким туманным, неясным, и потому - тревожным, мы
чаще, чем раньше, оглядываемся назад - в наше
прошлое, ибо мы почувствовали себя в едином
потоке времени, мчащемся из бесконечности
истории в бесконечность будущего. Нам стало так
важно знать наше прошлое именно для того, чтобы
понять нынешний день и угадать контуры дня
грядущего.
История никогда не бывает
однообразной. Прошлое России - это длящаяся не
одно столетие драма со своими героями, это
вереница событий и тени миллионов умерших людей.
Резкие вспышки революций и отступления
контрреволюций, смелые реформы и робкие попытки
половинчатых преобразований, яркое цветение
национальных гениев и извечная бедность
обыденной жизни, мирные, тихие урожайные годы и
вспененные кровавые реки войн и
братоубийственных смут - все это российская
история, единая и неделимая.
Время первых послепетровских
царствований, о которых ниже пойдет речь, нередко
называют безвременьем - так разительно
двадцатые-шестидесятые годы XVIII века не похожи на
предшествовавшую им эпоху грандиозных
петровских преобразований, как и на начавшийся
после них "золотой век" Екатерины II. Но
понятие "безвременье", применительно к
истории, может быть только условным: ценен не
только человек сам по себе, Ломоносов он или
безвестный крестьянин, Петр Великий или простой
солдат, ценно и время, в котором жили люди
прошлого, ибо их время - часть нашей общей жизни
на земле. Оно существует в нас самих, в наших
генах, сознании, подсознании, памяти и снах. Мы
лишь путники на дороге истории, по которой раньше
нас прошли и исчезли за поворотом наши
предшественники точно так же, как пройдем и
исчезнем мы. Поэтому для нас в истории в принципе
нет безвременья, нет [4] неинтересных
исторических судеб и периодов: просто об одних
временах мы мало знаем, так как они не нашли своих
певцов или вдумчивых исследователей, другие по
иным причинам не "заговорили" для нас, не
нашли соприкосновения с нашей жизнью - а это
всегда важно, ибо сопереживание прошлому -
непременная черта его восприятия и понимания.
Те самые тридцать-сорок лет, о которых
пойдет речь ниже и которые называли безвременьем
- для кого-то все отпущенное ему земное время. В
самые, казалось бы, неинтересные времена
вынашивались грядущие перемены - так незаметное
на глаз течение может быть сильным, чтобы рано
или поздно вырваться на поверхность.
Предварять сборник оригинальных
исторических документов пространным научным
исследованием всего соответствующего периода -
занятие достаточно неблагодарное: ведь подобные
книги для того и создаются, чтобы читатели могли
сами, без посредников прикоснуться к
историческим источникам, сопоставить их,
задуматься над их содержанием, попытаться
представить себе и понять их авторов.
В старой русской исторической
литературе краткий отрезок времени, отраженный в
публикациях, было принято называть "эпохой
дворцовых переворотов". В самом деле - новый, 1725
год Россия встретила с первым императором -
Петром Великим, а спустя всего тридцать семь лет,
летом 1762 года, на престол вступила Екатерина II -
уже восьмой по счету самодержец с императорским
титулом. В этот промежуток на престоле сменяли
друг друга: Екатерина I (февраль 1725 - май 1727 г.),
Петр II (май 1727 - январь 1730 г.), Анна Ивановна (январь
1730 - октябрь 1740 г.), Иван VI Антонович (октябрь 1740 -
ноябрь 1741 г.), Елизавета Петровна (ноябрь 1741 -
декабрь 1761 г.), Петр III (декабрь 1761 -июль 1762 г.).
Однако "эпохой дворцовых
переворотов" этот период называют не потому,
что властители менялись так часто. Важнее то, что
практически всякий раз смена власти
сопровождалась смутами, волнениями, арестами,
ссылками. Тысячи людей со страхом ждали
наступления утра нового царствования - они не
были уверены в своем завтрашнем дне.
Хронология событий "эпохи дворцовых
переворотов" выглядит таким образом:
январь 1725 года - "новая знать" во
главе с Меншиковым, преодолевая сопротивление
"старой" родовитой знати, делавшей ставку на
внука Петра I великого князя Петра Алексеевича,
возводит на престол Екатерину I;
май 1727 года - Екатерина умирает;
Меншиков, расправившись со своими ближайшими
коллегами и друзьями, сажает [5] на
престол внука Петра Великого Петра II, сделав его
женихом своей дочери;
сентябрь 1727 года - в результате
заговора и переворота смещен и отправлен в
ссылку Меншиков, к власти приходит "партия"
Долгоруких;
январь 1730 года - смерть Петра II.
Переворот "верховников" с целью ограничения
самодержавия Анны Ивановны рядом условий.
Контрпереворот Анны Ивановны, восстановление
неограниченной власти самодержца;
октябрь 1740 года - Анна умирает. Бирон
становится регентом до совершеннолетия
двухмесячного императора Ивана VI Антоновича;
ноябрь 1740 года - фельдмаршал Миних с
гвардейцами свергает Бирона, а затем сам
становится жертвой придворной интриги и подает в
отставку;
ноябрь 1741 года - Елизавета Петровна
совершает государственный переворот и свергает
Ивана Антоновича, который навсегда вместе с
семьей становится узником;
июль 1762 года - жена Петра III Екатерина
Алексеевна свергает своего мужа, которого чуть
позже убивают в Ропше.
Давно историки задумываются над
причинами столь "нервной" политической
жизни страны. Не секрет для всех, знакомых с этой
эпохой, что судьба престола зависела прежде
всего от того, за кем пойдет гвардия. Именно
настроение гвардии определяло успех переворота
или неудачу мятежа (вспомните Маршака: "Мятеж
не может кончиться удачей // В противном случае
его зовут иначе"). Существует довольно
устойчивый стереотип - гвардия выражала интересы
дворянства, защищала его классовые интересы.
Реальная история, далекая от
социологизированных схем, говорит другое. Анализ
состава гвардейцев, совершивших дворцовый
переворот 1741 года и возведших на престол
Елизавету Петровну, показывает, что собственно
дворян в группе захвата дворца было всего 17 %, а
выходцев из крестьян - 42 % и разночинцев - 37 %.
Полагать, что гвардейцы, совершившие переворот в
пользу Елизаветы, отражали социальные воззрения
тех сословий, из которых они вышли, было бы явной
вульгаризацией, упрощением, ибо в основе
взглядов и психологии гвардейцев лежали идеи,
которые хотя и отличались от взглядов и
психологии рядовых помещиков, но и не отражали
психологию и стремления слоев, из которых вышли
гвардейцы-недворяне.
Важно то, что гвардейцы были
носителями типично преторианской психологии.
Служа при дворе, они видели его жизнь изнутри.
Подробности быта, поведения монархов, вельмож
были всегда перед глазами стоявших в карауле
солдат, являлись [6] основной
темой разговоров и воспоминаний в гвардейской
казарме. Многолетняя служба при дворце приводила
к тому, что гвардейцы чувствовали свою
причастность ко всем крупным и мелким событиям
жизни двора и его обитателей. Пышность двора,
ослеплявшая провинциала, не приводила их в
состояние благоговения, да это было и невозможно
- столько видели и примечали глаза стоящих подчас
у каждой двери часовых. Может быть, больше их
знали только лакеи. Но почему же перевороты
совершались не лакеями? Дело в том, что гвардия
представляла собой сплоченное, хорошо обученное
воинское соединение со сложившимися традициями
и ярко выраженным корпоративным духом, что
обеспечивало ей единство, дисциплинированность
и согласованность действий в ответственные
моменты истории, в отличие от корпораций
чиновников, придворных и т. п. или лакеев. Все это
порождало у гвардии особое, преувеличенное
представление о своей роли в жизни страны. Из
материалов следствия по делу Миниха в 1742 году
известно, что, воодушевляя солдат на переворот 7
ноября 1740 года, он говорил им: "Ежели они хотят
служить ея императорскому величеству, то бы шли с
ним ево (Бирона.- Е. А.) арестовывать; ибо де кого
хотят государем, тот и быть может". Миних,
конечно, льстил гвардейцам, которые являлись
силой несамостоятельной, оказывались орудием в
руках политических дельцов.
Но так бывало не всегда. История
возведения на престол Елизаветы Петровны - это
история победы сильного патриотического начала
в психологии гвардии, когда ее вели не
предстоящие награды или гордое сознание своих
возможностей, а долг перед Отечеством, как она
это понимала. И в этом была особенность действий
гвардейцев. Теми же идеями они
руководствовались, выступив против Петра III,
который, по их мнению, унижал достоинство России,
русских.
То, что гвардия выдвинулась на первый
план, не было случайностью. Это было обусловлено
всей системой власти, укрепившейся при Петре,
системой наследования престола, ставшей
предметом далеко не мирных и даже кровавых
разбирательств. Вопрос о порядке передачи власти
должен всегда волновать общество, ибо от тех
принципов, которые заложены в систему передачи
власти, зависит политическая стабильность, жизнь
и интересы людей. Особенно остро вопрос о
престолонаследии встал после издания Петром
Великим "Устава о наследии престола".
История этого действительно рокового
закона тесно связана с историей рода Романовых в
последней четверти XVII - начале XVIII века. Как
известно, Петр Великий был женат дважды. Первый
раз - на Евдокии Федоровне Лопухиной,
[7] которая родила ему трех сыновей, из
которых выжил царевич Алексей Петрович - тот
самый царевич Алексей, который погиб
впоследствии при невыясненных до конца
обстоятельствах в застенках Петропавловской
крепости летом 1718 года после вынесения ему
смертного приговора по обвинению в заговоре
против отца. С тех пор во всех официальных
документах стало упоминаться имя другого
наследника - Петра Петровича, сына Петра от
второй жены - Екатерины Алексеевны.
Не прошло и года, как имя и этого
наследника исчезло из манифестов - 25 апреля 1719
года, проболев совсем недолго, четырехлетний
мальчик-отрада и надежда стареющих царственных
родителей, умер. Как сообщают источники, на
похоронах Петра Петровича произошла весьма
символическая и кощунственная сцена: псковский
ландрат Степан Лопухин что-то сказал своим
соседям, стоящим рядом с ним в церкви на
заупокойной молитве, и засмеялся. Подьячий
Кудряшов так объяснил окружающим причину
странного смеха Лопухина: "Еще его, Степана,
свеча не угасла, будет ему, Лопухину, впредь
время". В Тайной канцелярии, куда тотчас была
отправлена веселая компания, Кудряшов признался:
"Говорил он, что свеча его, Лопухина, не угасла
потому, что остался великий князь, чая (полагая.-
Е. А.), что Степану Лопухину впредь будет добро".
Дело заключалось в том, что Лопухины -
родственники заточенной в монастырской темнице
старицы Елены - опальной царицы Евдокии
Федоровны - после смерти Петра Петровича явно
воспрянули духом и даже могли себе позволить
публичные шутки. Оснований для оптимизма у них
было достаточно: со смертью Петра Петровича у
Петра Великого не осталось больше сыновей -
наследников, и престол должен был отойти к
единственному отпрыску мужского пола великому
князю Петру Алексеевичу - сыну царевича Алексея и
почти ровеснику умершего Петра Петровича.
Нельзя сказать, что этому мальчику,
родившемуся 12 октября 1715 года, повезло с первых
дней его недолгой жизни. Брак его родителей -
царевича Алексея и Софии-Шарлотты крон-принцессы
Вольфенбюттельской - был результатом
политических интриг российского, саксонского и
австрийского дворов. При этом, разумеется, мало
кто интересовался взаимоотношениями молодых,
которые сразу же не наладились. Впрочем,
супружество их длилось недолго. В 1714 году
Шарлотта родила дочь Наталью, а почти сразу же
после рождения второго ребенка - Петра - она
умерла. После гибели в 1718 году отца дети остались
сиротами. Их дед, Петр Великий, фактически не
обращал на внуков никакого внимания, предоставив
их попечению случайных людей и слуг. Но несмотря
на неблагоприятные [8] условия
- как это часто бывает в жизни - дети росли
здоровыми, и после смерти официального
наследника престола великий князь, отпрыск клана
ненавистных Петру Лопухиных, совершенно
неожиданно для всех стал первым претендентом на
корону российской империи. На его стороне была
традиция передачи власти в России по прямой
нисходящей мужской линии от деда к сыну и внуку.
Традиция выступила тем непреложным законом,
которому следовали люди, видя в этом основу
стабильности и порядка.
Но великий реформатор России строил
свою жизнь и жизнь своих подданных как раз
вопреки традициям - шла ли речь о женитьбе на
простолюдинке Екатерине - Марте Скавронской, или
об изменении основ политики, культуры, экономики
и быта. Поэтому 5 февраля 1722 года он принял
уникальный в российской истории закон - "Устав
о наследии престола". Смысл его состоял в том,
что за самодержцем закреплялось право назначать
себе наследником того, кого ему
заблагорассудится, не считаясь при этом ни с
традициями, ни с мнениями людей. В "Уставе"
говорилось: "...за благо разсудили Мы сей устав
учинить, дабы сие было всегда в воле
Правительствующего государя, кому оной хочет,
тому и определит наследство и определенному,
видя какое непотребство, паки отменить, дабы дети
и потомки не впали в такую злость, как выше
писано, имея узду на себе". Чуть выше
приводился исторический пример: великий князь
Иван III вначале назначил наследником престола
внука Дмитрия, но затем передумал и передал
престол своему сыну Василию, "усматривая, -
отмечалось в "Уставе",- достойного
наследника, который бы собранное и утвержденное
наше Отечество, паки в расточение не упустил".
"Устав" 1722 года не был просто
декларацией. При нем прилагалось "Клятвенное
обещание", по форме которого все "верные
подданные, духовные и мирские без изъятия",
должны были публично поклясться, что "ежели
его величество по своей высокой воле и по нем
правительствующие государи российского
престола кого похотят учинить наследником, то в
их величества воле да будет...", а сами
подданные обязывались признавать эти решения
без сопротивления: "А ежели я сему явлюсь
противен, - вслух произносил каждый из них в
церкви,- или инако противное что помянутому
уставу толковать стану, то за изменника почтен и
смертной казни и церковной клятве подлежать
буду".
Многие повторявшие слова клятвы
понимали, что царь придумал все это для того,
чтобы воспрепятствовать своему внуку Петру
Алексеевичу занять престол. Не менее ясна была и
другая акция, торжественно осуществленная в мае
1724 года [9] в главном
храме России - Успенском соборе Московского
Кремля - коронация Екатерины, ставшей с тех пор
императрицей. Французский посланник при русском
дворе Ж. Ж. Кампредон писал по этому поводу своему
правительству: "Весьма и особенно
примечательно то, что над царицей совершен был,
против обыкновения, обряд помазания так, что этим
она признана правительницей и государыней после
смерти царя своего супруга".
И хотя Петр, умирая, не успел назначить
официального наследника согласно "Уставу",
Екатерина была утверждена на престоле
Меншиковым и К° именно под тем предлогом, о
котором писал французский дипломат.
Слабое здоровье Екатерины I вынуждало
ее окружение думать о будущем престола. И вот
тогда, в апреле 1727 года, незадолго до смерти
императрицы, появилось на свет ее
"Завещание", подготовленное в кругу
Меншикова, чему предшествовала серьезная
политическая борьба. Дело в том, что Меншиков,
пытаясь сохранить за собой то ведущее положение,
которое он занимал при Екатерине, задумал
необычайный и казавшийся ему компромиссным
альянс - женить великого князя Петра Алексеевича
на своей дочери Марии и тем самым удержаться у
власти. Первым шагом в этом направлении и было
"Завещание" Екатерины I, отдававшее престол
внуку Петра Великого, что не могло не вызвать
противодействия вчерашних сторонников
Меншикова, которые, подобно П. Толстому,
участвовали в преследовании и убийстве царевича
Алексея.
Как бы то ни было, "Завещание",
подписанное Екатериной I незадолго перед смертью
и заверенное подписями первейших вельмож
империи, сочетало в себе два различных принципа в
подходе к престолонаследию: традиционный
принцип прямого нисходящего наследования и
принцип голой воли царствующего монарха
избирать себе в наследники любого из своих
подданных.
Чтобы разобраться в смысле
"Завещания" и всей довольно запутанной
династической ситуации XVIII века, обратимся к
краткой генеалогической таблице рода Романовых
XVII- XVIII веков. К моменту смерти Екатерины I в
апреле 1727 года здравствовали несколько
потенциальных кандидатов в наследники - как
тогда их называли, "сукцессоров". От старшей
ветви рода (отпрыски брака царя Алексея
Михайловича и Марии Ильиничны Милославской) к 1727
году в живых оставались три дочери царя Ивана
Алексеевича и Прасковьи Федоровны:
Анна, Екатерина и Прасковья. Следующее
поколение этой ветви представляла Анна
Леопольдовна - дочь Екатерины Ивановы и
мекленбургского герцога Карла Леопольда. [10] От младшей ветви
Романовых - детей Алексея Михайловича и Наталии
Кирилловны Нарышкиной - остались в живых четверо:
две дочери Петра от брака с Екатериной I - Анна и
Елизавета - и двое внуков Петра Великого и его
первой жены Евдокии Лопухиной - Петр и Наталия
Алексеевичи.
Согласно старому, традиционному
закону о престолонаследии бесспорное право на
престол имел Петр Алексеевич - единственный
прямой потомок Романовых по мужской линии, внук
Петра Великого. Собственно, это как аксиому и
признает "Завещание" Екатерины I, ставя его
на первое место в ряду наследников -
"сукцессоров": "I. Великий князь Петр
Алексеевич имеет быть (нашим) сукцессором; 2. И
имянно со всеми правами и прерогативами как мы
оным владели". А далее, в случае, если Петр II
умрет бездетным, "передел" наследия шел бы
так, как было выгодно детям Екатерины - здесь уже
вступал в силу принцип "Устава о наследии"
Петра Великого: "8. Ежели Великий князь без
наследников преставитца, то имеет по нем (то есть
после него.- Е. А.) цесаревна Анна со своими
десцендентами (потомками; как раз в 1726 году Анна
Петровна вышла замуж за голштинского герцога
Карла-Фридриха.- Е. А.), по ней цесаревна Елизавета
и ея десценденты, а потом Великая княжна (то есть
сестра Петра II Наталья Алексеевна.- Е. А.) и ея
десценденты наследовать, однакож мужеска пола
наследники пред женским предпочтены быть
имеют". Как видим, дети брата Петра, Ивана
Алексеевича, - Анна, Прасковья и Екатерина со
своею дочерью Анной Леопольдовной даже не
упомянуты среди наследников.
Почти сразу же после вступления Петра
II на престол, 26 июля 1727 года, был издан указ
Верховного тайного совета об изъятии (надо
полагать - для последующего уничтожения) из всех
присутственных мест и у всех частных лиц
"Устава о наследии" Петра Великого. Это явно
делалось для того, чтобы вернуться к старой
системе наследования по мужской нисходящей
линии. Тем самым дезавуировалось
"Завещание" Екатерины I и претензии детей и
внуков Петра Великого от брака с лифляндской
пленницей "подлого" происхождения
отводились. Особенно важен был этот шаг потому,
что в 1728 году старшая дочь Петра Великого Анна
родила мальчика - Карла-Петера-Ульриха (будущего
Петра III). В борьбе против младшей ветви династии
совпали интересы и будущего тестя юного царя А. Д.
Меншикова, и родовитой верхушки Долгоруких и
Голицыных, имевших большое влияние на сына
царевича Алексея. Но Меншиков, репрессировав
своих сторонников и друзей, пытавшихся
воспротивиться этому союзу, просчитался - не
прошло и полугода после вступления на престол
Петра II, [11] как пал и
этот казавшийся всемогущим властелин -
сентябрьский 1727 года переворот, хитроумно
задуманные и осуществленный А. И. Остерманом и
кланом Долгоруких, дал неожиданный и радостный
для всех многочисленных врагов Меншикова
результат: титан рухнул, его ноги, оказывается,
были сделаны из глины.
В начале 1730 года, решая судьбу русского
престола после смерти бездетного Петра II,
верховники при выборе кандидатуры на
освободившееся место исходили из собственных
политических расчетов и не считались ни со
старым, ни с новым порядком наследования - ведь и
по традиции, и по "Завещанию" Екатерины на
престоле должен был быть сын старшей дочери
Петра, Анны Петровны, которому оказывалось
преимущество как единственному из здравствующих
мужчин династии Романовых. Но этого не произошло;
призвание на престол Анны Ивановны - племянницы
Петра I, курляндской герцогини - было признано
верховниками наиболее целесообразным вариантом,
который позволил бы им успешно осуществить
давнюю мечту: с помощью условий - "кондиций" -
ограничить самодержавие. Но верховники
просчитались: подписав "кондиции", Анна
приехала в Москву, здесь она быстро разобралась в
обстановке и, воспользовавшись недовольством
части дворянства поступками верховников,
порвала "кондиции", восстановив
самодержавие.
Примечательны ее дальнейшие действия:
особым указом 17 декабря 1731 года был
"возвращен" из забвения "Устав о
наследии" 1722 года, что должно было развязать
новой императрице руки при назначении себе
наследника. Тогда же россияне услышали дивный
указ: они должны были присягнуть в верности
ребенку мужского пола, которого предстояло
родить царской племяннице Анне Леопольдовне, для
которой еще даже не подобрали мужа. Многие тогда,
подобно Артемию Волынскому с его
друзьямн-"конфедентами", были поражены:
"Почему знать, что принц мужеска полу
родится?" Но Анна Ивановна знала, что делала:
как будто по ее заданию, правда девять лет спустя
после этого указа, Анна Леопольдовна, выданная в
1739 году замуж за Антона-Ульриха принца
Брауншвейгского, для "матушки-царицы"
родила в августе 1740 года "богатыря" - принца
Ивана. Ивана тотчас объявили наследником
престола, хотя по старому счету его "бил" все
тот же сын Анны Петровны. Но тут-то и сгодился
"Устав о престолонаследии" Петра Великого,
который позволял Анне Ивановне распоряжаться
будущим по своему усмотрению.
Когда вьюжной ноябрьской ночью 1741 года
Елизавета Петровна свергла младенца императора
Ивана VI Антоновича, [12] то
она поступила как классический узурпатор, ибо, с
одной стороны, она, как и все, присягала в
верности завещанию Анны Ивановны, а с другой
стороны, согласно традиции и "Завещанию"
Екатерины I, под которым стояла подпись и
Елизаветы, престол должен был отойти к
десцендентам Анны Петровны, то есть к
Карлу-Петеру-Ульриху, родному племяннику младшей
дочери Петра Великого. Чтобы избежать
династических и международных осложнений,
Елизавета срочно выписала из Голштинии
племянника, оставшегося к этому времени круглым
сиротой (мать умерла в 1728-м, а отец - в 1733 году).
Крестила его как Петра Федоровича и официально
объявила наследником престола. Законный же
император Иван VI все годы царствования Елизаветы
Петровны сидел в темнице, и его имя было
официально запрещено упоминать где бы то ни было.
Многочисленные указы Елизаветы повелевали
изъять из обращения все манифесты, монеты, книги
с упоминанием имени или изображением юного
императора, а также его матери. Более того,
Елизавета пошла на беспрецедентный (правда, в
дореволюционной истории) шаг - изо всех
государственных учреждений были изъяты
абсолютно все делопроизводственные бумаги за
весь краткий период правления Ивана VI - с 17
октября 1740 до 25 ноября 1741 года. Когда же избежать
упоминания Ивана было невозможно, то писали
глухо: "принц" или "известная особа". Не
будем распространяться на тот предмет, что
лучшего способа повысить популярность человека
в народной среде, чем запретить упоминание его
имени, трудно и придумать.
Когда летом 1762 года на престол
вступила Екатерина II, она сделала это также
вопреки всем писаным и неписаным законам.
Празднуя с гвардейцами победу, она помнила, что
живы еще два императора: один - ее муж Петр III -
сидел под арестом в Ропшинском дворце, а другой -
Иван Антонович - в Шлиссельбургской крепости.
Кроме того, рядом с ней находился ее сын Павел, на
которого многие смотрели как на истинно
законного преемника Петра III. Но кто же считается
с правами, когда правом становится сила? Вскоре
явно ненормальная династическая ситуация стала
"проясняться": в пьяной драке Алексей Орлов
со своими собутыльниками "нечаянно" задушил
Петра III, а в 1764 году при невыясненных
обстоятельствах охрана убила Ивана - эту
"железную маску" русской истории.
Хотя Екатерина и объявила Павла
наследником, однако уступать власть ему не
намеревалась (а об этом накануне июльского
переворота шла речь), и более того - опираясь на
свое право самодержца, зафиксированное в
"Уставе" Петра Великого, постоянно
шантажировала сына тем, что имеет намерения [13] передать престол его
сыну Александру Павловичу. И лишь сам Павел I
вскоре после своего вступления на престол издал
в 1797 году указ, законодательно закреплявший
старый принцип наследования по прямой мужской
нисходящей линии, хотя его самого это не спасло -
в результате переворота 1801 года он был убит.
Будет не прав тот, кто сочтет столь
подробный разбор династической ситуации в
России XVIII века излишним,- для людей XVIII века
династическая проблема была совсем не пустячной,
и отсутствие закона о порядке престолонаследия
на основе традиций практически весь XVIII век
существенным образом подрывало стабильность
политической жизни. В сущности, "Устав"
Петра Великого стал апофеозом самодержавия, ибо
это был закон об отмене всяких законов в этой
чрезвычайно важной и болезненной сфере
отношений на самой вершине власти. "Устав"
отразил то положение, когда единственным
источником законов становилась ничем не
связанная, неограниченная воля монарха. В угоду
своим прихотям и прихотям своих фаворитов, он мог
не считаться ни с традициями, ни с действующим
законодательством, что всегда развязывало руки
различным авантюристам.
Разумеется, династические проблемы
были частью проблемы власти в системе
самодержавного правления в России. Они
органически сочетались с массой других проблем,
порожденных не только системой власти и
наследования. Выше уже говорилось о гвардии и ее
месте в политической жизни страны. К этому нужно
добавить, что самодержавие XVIII века окончательно
подавило существовавшие в предшествовавшие
эпохи институты сословно-представительной
системы, местного самоуправления, внедряя на
всех уровнях мертвящий бюрократизм. Это
неизбежно приводило к сужению социальных основ
власти, к возможности проявлений насилия,
деспотии и снова насилия.
Впрочем, остановимся... Был, был в
истории России момент, когда ее судьба могла быть
иной. Речь идет об уже упомянутом 1730 годе, когда
верховники ограничили было самодержавие в свою
пользу. Пока приглашенная ими курляндская
герцогиня Анна добиралась до Москвы, в самых
разных дворянских домах Петербурга обсуждалась
проблема власти и были предложения превратить
Сенат в представительное учреждение. Более того,
постепенно точка зрения верховников - типичных
олигархов - стала сближаться с точкой зрения
представителей дворянской "вольницы", но
недостаток времени, а самое главное - отсутствие
единства в оппозиции режиму самодержавия
сказалось: сторонников единовластия было больше,
они были активны, и их "агрессивно-послушное
большинство" решило дело - самодержавие [14] победило. Сторонники
новой полновластной властительницы Анны
Ивановны радовались. Но чему? Ответ стал вскоре
известен - системе "бироновщины". И опять
пресловутый локомотив истории миновал, даже не
заметив, развилку, стрелку истории, чтобы
устремиться по накатанной колее самодержавия...
Возвращаясь к "бироновщине",
которой много места уделено в публикуемых
материалах, можно с полным основанием сказать,
что дело не в названии: почти вся история
самодержавия - это история "меншиковщины",
"долгоруковщины", "разумовщины",
"шуваловщины", "орловщины",
"аракчеевщины" и так далее до
"распутннщины". Суть же оставалась одна:
суровую фигуру самодержавной (и шире -
тоталитарной) власти всегда сопровождал ее
развратный спутник - фаворитизм. Все это
создавало особую атмосферу императорской
столицы, которую достаточно ярко и точно отразил
А. Н. Толстой: "Петербург, стоящий на краю земли,
в болотах и пусторослях, грезил безграничной
славой и властью; бредовыми видениями мелькали
дворцовые перевороты, убийства императоров,
триумфы и кровавые казни; слабые женщины
принимали полубожественную власть; из горячих и
смятых постелей решались судьбы народов;
приходили ражие парни, с могучим телосложением и
черными от земли руками, и смело поднимались к
трону, чтобы разделить власть, ложе и
византийскую роскошь. С ужасом оглядывались
соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием
и страхом внимали русские люди бреду столицы.
Страна питала и никогда не могла досыта напитать
кровью своею петербургские призраки".
Авторы-мемуаристы - совершенно разные
люди по национальности, вере, образованию,
амбициям. Но их, несомненно, объединяет одно -
общая судьба страны, в которой им довелось жить в
"эпоху дворцовых переворотов". Одни и те же
события, разворачивавшиеся перед их глазами, они
видели по-разному, оценивали со своей
"колокольни". Но именно это и важно. Канву
исторических событий мы можем восстановить и не
прибегая к мемуарам, они не всегда могут что-то
прибавить к нашим фактическим знаниям о времени,
событиях той эпохи. Но история - не только
взвешенные на весах профессионализма точные
знания, это еще и чувства, ощущения, впечатления,
без которых меркнет яркий мир истории,
превращаясь либо в сухую хронологическую
таблицу, либо в жесткую идеологизированную
схему. Мемуары, письма дают редкую возможность
почувствовать аромат каждой эпохи, ее
неповторимое своеобразие и вместе с тем схожесть
с другими временами.
Сборник открывают записки
фельдмаршала графа Бурхарда [15] Христофора
Миниха - того самого, который сверг Бирона.
Собственно, их условно можно назвать мемуарами -
это скорее сочинение об истории сменяющих друг
друга царствований, написанное по довольно
жесткой схеме. Автор записок напоминает
ветерана, пережившего выдающиеся события, но
помнящего спустя годы лишь отдельные куски той
прошлой жизни, не связанные воедино эпизоды, к
месту сказанные и запомнившиеся фразы, анекдоты.
И чтобы написать воспоминания, такой автор
обкладывается кучей книг, призывает в помощники
профессионала - историка - и начинает
"вспоминать", уже давно забыв, что он видел
сам, а что прочитал или услышал в пересказе.
Примерно в таком духе писались и эти мемуары. К
Миниху прикрепили крупнейшего историка Академии
наук Г. Ф. Миллера, который консультировал
мемуариста и поставлял ему некоторые сведения по
государственному устройству допетровской
России, проверял даты. Важно заметить, что свое
изданное за границей в 1774 году сочинение Миних
писал начиная с 1763 года по заданию Екатерины II.
Возможно, Миних был привлечен к начавшейся в
первые годы царствования императрицы реформе
высших правительственных органов и претендовал
на роль опытного эксперта. Записки Миниха
официально называются "Очерк, дающий
представление об образе правления Российской
империи" и ставят главную цель - показать
молодой, неопытной в делах управления
императрице необходимость создания
специального высшего правительственного органа
управления, который мог бы заполнить
"пустоту" между верховной властью и Сенатом,
не дав тем самым возможность какому-нибудь
фавориту встать между правителем и
государственной машиной. Последнее хотя и не
говорится, но прямо вытекает из оценки
недостатков предшествовавших царствований.
"Научность" сочинения Миниха
может, конечно, вогнать читателя в тоску и скуку,
но не следует поддаваться первому впечатлению.
Старый фельдмаршал не был солдафоном и сухим
педантом. И чем ближе становится время, в котором
он жил и о котором пишет, тем живее и живее
становится изложение, хотя все менее и менее
объективным. Но этого и не следует ожидать от
активного участника острых политических смут у
подножья трона. И мы видим, как хитроумно Миних
обходит острые углы, замалчивая о своей не всегда
благородной роли или изображая свое участие в
интригах при дворе в самом невинном сеете, идет
ли речь о его активной роли при возведении Бирона
в регенты малолетнего императора Ивана VI или при
столь же успешном свержении временщика чуть
позже. Замалчивает он обстоятельства своего
ареста. Рассказывая о вступлении на [16]
престол Елизаветы Петровны, он
изображает все как очевидец, на самом же деле он
был, так же как Бирон или Анна Леопольдовна,
вытащен из постели и арестовавшие его гвардейцы
не лишили себя удовольствия надавать
строптивому и спесивому фельдмаршалу тумаков.
Читая воспоминания Миниха, читатель не
может не заметить, что автором владеет гордыня,
что при всяком удобном случае он стремится
подчеркнуть свои выдающиеся заслуги перед
Россией, которые, как показало время, оказались
более чем скромными. Обстоятельно биография
Миииха изложена в публикуемых ниже записках его
сына, сейчас же отметим, что Миних был,
несомненно, способным человеком, знающим
инженером-фортификатором, прекрасным
организатором больших строек - Ладожский канал,
построенный им, до сих пор не может разрушить
царящая многие десятилетия бесхозяйственность.
Но волею обстоятельств ему довелось командовать
армией в тяжелых условиях на полях войны с
Турцией в тридцатых годах XVIII века. И здесь его
ожидала если не полная неудача, то весьма
скромные успехи - если сопоставить их с
затраченными людскими и материальными
ресурсами. Да и вряд ли могло быть иначе - даже
самый замечательный военный строитель может
оказаться посредственным полководцем.
Непродуманные стратегические планы, низкий
уровень оперативного мышления, военная рутина,
слабая организация снабжения войск,
колоссальные людские потери - все это стало
уделом русской армии в немалой степени благодаря
"столпу Российской империи", как гордо
называет себя Миних на страницах воспоминаний.
На скользких придворных паркетах Миних всегда
чувствовал себя уверенней, чем на боевом поле,
хотя не обладал столь необходимой при дворе
интуицией, не всегда соизмерял свои амбиции с
возможностями.
Примечательна в этом смысле ситуация с
отставкой Миниха при Анне Леопольдовне.
Повествуя в мемуарах об этом весьма щекотливом
для него моменте, фельдмаршал представляет дело
таким образом, что он пострадал за отстаивание
внешнеполитических интересов России перед лицом
придворной камарильи. Реально же после свержения
Бирона Миних счел, что наступило его время и роль
временщика теперь принадлежит только ему. Он
стал всячески третировать как правительницу
Анну Леопольдовну, так и ее мужа, сумевшего
раньше Миниха стать генералиссимусом, что для
честолюбия "столпа Российской империи" было
непереносимо. Когда же его попытались
"окоротить", фельдмаршал положил на стол
прошение об отставке. Таким образом он поступал
не раз - тогда, когда стремился выторговать для
себя более благоприятные условия или новые [17] награды,- ведь все
привыкли, что Миних - человек незаменимый. Но в
последнем случае Миниха подвела интуиция, и
правительница... подписала указ об отставке
фельдмаршала. Так он без особого шума сошел с
политической сцены, а возле его дворца на
Васильевском острове был поставлен караул, но
вовсе не почетный, как он изображает в мемуарах.
Скромно умалчивает Миних и о том, где
он провел два десятилетия царствования
Елизаветы Петровны. У не знающего реалии
читателя может сложиться представление, что в
своем рассказе о царствовании Елизаветы Миних
исходил из собственных наблюдений. На самом деле
он просидел все эти годы в Сибири, откуда он
бомбардировал императрицу многочисленными
проектами о переустройстве армии и государства,
и был совершенно раздавлен тем, что Елизавета не
спешила вызвать опального фельдмаршала в
Петербург и поручить ему руководство если не
страной, то по крайней мере каким-либо важным
ведомством. Возвращение состоялось лишь при
Петре III. Обласканный Екатериной II, он не жалел
красноречия, расписывая ту великую пользу,
которую может принести он в новом правительстве.
Так, ссылаясь на непроверяемые похвалы Петра
Великого его трудам, Миних обращается к
Екатерине: "Обсудите, августейшая императрица,
здравую и благотворную политику великого
монарха, его доверие ко мне и власть, которую он
мне вручил и, согласно с этим примером, дайте,
мудрейшая государыня, такие же предписания
Вашему Сенату. Осмелюсь ли, милостивая
государыня, напомнить Вашему величеству, что из
числа сенаторов нет ни одного, который или не
состоял бы под моим начальством, или не достиг бы
возраста зрелости в последние тридцать лет,
когда я уже был генерал-фельдмаршалом,
главнокомандующим русскими войсками,
президентом Военной коллегии,
генерал-фельдцехмейстером, обер-директором над
фортификациями и шефом Кадетского корпуса. Думаю
поэтому, что Сенат может с доверием положиться на
меня".
Но увы! Время Миниха прошло и вернуться
уже не могло - другие люди, племя молодое,
незнакомое теснилось у трона повелительницы,
которая родилась тогда, когда Миних заканчивал
Ладожский канал. И сочинения ветерана на
заданную тему не помогли... Зато они остались для
нас и стали ценным источником по истории
послепетровских времен.
Записки Миниха-сына помещены сразу же
после воспоминаний его отца не случайно: цель их
в том, чтобы развить и углубить те разделы
мемуаров фельдмаршала Миниха, которые могли
вызвать при чтении массу вопросов. Автор
мемуаров, сидевший в момент их написания в
Вологде, в ссылке, добросовестно и уныло
"ассистирует" своему отцу, пытается
многословием [18] скрыть
ненасытность честолюбия, властолюбия своего
великого батюшки, не касаясь при этом истинных и
весьма неприглядных мотивов поведения этого
временщика. Типичность приемов Миниха-сына
прослеживается в подробном описании
обстоятельств свержения Мнниха в 1740 году. И
Миних-отец, и Ми-них-сын изображают это как
следствие не ожесточенной придворной борьбы, а
особой принципиальности фельдмаршала в
отношении русско-австрийского альянса.
Ценность мемуаров младшего Миниха,
известного лишь тем, что он был сыном знаменитого
фельдмаршала, в другом: в множестве интересных,
неизвестных из других источников эпизодов,
черточек, ситуаций. Все они добавляют яркости
живописной картине прошлого.
Большой интерес составляют и письма
леди Рондо - жены дипломатического представителя
Великобритании в России. Второй муж леди Клавдий
Рондо находился в России фактически все
царствование Анны Ивановны (с конца 1731 по октябрь
1739 года) и оставил после себя не только целый
корпус дипломатической переписки, но и
интересные характеристики многих русских
вельмож двадцатых-тридцатых годов XVIII века. Но
его эпистолярное наследие не может сравниться с
наследием его жены. Молодая образованная
женщина, леди Рондо на протяжении целого
десятилетия вела переписку с некоей дамой,
жившей в Англии, посылая ей, впрочем крайне
нерегулярно, письма из России. И хотя
литературный жанр дружественной переписки двух
друзей (или подруг) был, как известно, весьма
распространен в Европе, письма леди Рондо все же
несомненно подлинны. Об этом свидетельствуют
некоторые глухие, то есть известные только
корреспондентам, эпизоды; многие письма Рондо
построены как ответы на конкретные вопросы,
заданные любопытствующей дамой из Англии, причем
леди Рондо - женщина с юмором - вкладывает в свои
ответы немало тонкой язвительности и скрытой
издевки по поводу характера и поведения своей
далекой от радостей и печалей семейной жизни
подруги.
Письма леди Рондо ценны для нас не
только как свидетельство навсегда утраченного
искусства выражать свои чувства и мысли в форме
писем, но и конкретной информацией о жизни России
и русского двора в конце двадцатых - тридцатых
годов XVIII века. Симпатичная, общительная
англичанка довольно быстро вошла в
петербургский высший свет и заняла там весьма
видное положение, пользуясь вниманием
императрицы и ее окружения. Обладая точным и
образным мышлением, она отразила в своих письмах
облик многих вельмож анненского двора, передала
атмосферу придворных празднеств и церемонии, [19] на которых она, как жена
английского дипломата, присутствовала.
Итак, письма леди Рондо - это письма не
дипломата, не ученого-этнографа, но вместе с тем
это письма не "синего чулка", не педанта или
исполненного презрения к "дикой" России
наблюдателя. Это письма светской женщины, умной и
наблюдательной, остроумной и доброй.
Покинув в 1739 году Россию, леди Рондо
овдовела и вскоре вновь вышла замуж. Книга,
составленная из ее писем, появилась на свет в 1775
году в Лондоне. Умерла она в 1783 году, намного
пережив другую женщину, чьи воспоминания
помещены сразу же после писем Рондо.
Речь идет о "своеручных записках"
княгини Натальи Борисовны Долгорукой,
написанных ею в 1767 году и впервые опубликованных
в 1810-м ее внуком князем Иваном Долгоруким. В
историческом наследии XVIII века вряд ли найдется
другой такой искренний, безыскусный документ. В
сущности, эти записки - даже не мемуары в принятом
смысле слова, это исповедь человека, подошедшего
к границе бытия, принявшего монашеский обет и все
связанные с этим нравственные обязательства.
История, которую рассказывает Наталья Борисовна
Долгорукая,- подлинная драма, достойная пера
Шекспира. Начало этой истории было поистине
лучезарно. В 1729 году к пятнадцатилетней Наталье
Борисовне Шереметевой, дочери покойного
петровского фельдмаршала, посватался Иван
Алексеевич Долгорукий - всесильный фаворит
императора Петра II, полностью подчинивший себе
четырнадцатилетнего царя. Брак с Шереметевой -
круглой сиротой был весьма выгоден Долгорукому.
Он должен был принести редкостное приданое -
Шереметевы были страшно богаты, а кроме того,
поднимал престиж рода Долгоруких, собравшихся
породниться с династией Романовых: Петр II был
обручен с сестрой фаворита - княжной Екатериной
Долгорукой.
Как бы то ни было, предложение Ивана
Долгорукого было с радостью встречено
родственниками Натальи Борисовны, мечтавшими
упрочить свое положение близостью с кланом
могущественных Долгоруких. С радостью
согласилась пойти замуж за Ивана и Наталья -
хорошенькая девочка (родилась она 17 января 1714
года), тяжело пережившая летом 1728 года " смерть
любимой матери, остро нуждалась в заботе и
внимании близкого человека. Да и было от чего
закружиться голове - к ее ножкам вдруг, как с
облака, пал любимец и друг царя, ловкий, знатный
красавец в мундире гвардейца, в любви ей
признался изящный неотразимый ловелас, молва о
победах которого вызывала как восторг всех
светских женщин, так и ужас их мужей. [20]
Накануне Рождества 1729 года во дворце
Шереметевых состоялся торжественный обряд
обручения Ивана и Натальи в присутствии царя, его
невесты, двора и многочисленных родственников с
обеих сторон.
Что было потом - читатель более
подробно узнает из записок самой Долгорукой.
Вкратце скажем - неожиданная для всех смерть
Петра II 18 января 1730 года означала крушение фавора
Ивана и всех Долгоруких. Их ждала опала и ссылка.
После приезда Анны Ивановны и поражения
верховников - родственников Ивана для Натальи
стало ясно - связывать свою жизнь с Иваном
Долгоруким опасно. Родственники невесты
настоятельно советовали Наташе отказать жениху.
Но она этого не сделала и тем самым выбрала
тяжкий путь, который прошла до конца: в начале
апреля 1730 года в Горенках состоялась более чем
скромная свадьба, а через три дня Долгоруких
выслали в пензенские деревни, публично опозорив
в указе, изданном по этому случаю. Отныне Иван и
Алексей лишались всех наград, должностей и
почестей. В сентябре семья Долгоруких оказалась
уже в Березове - глухом сибирском углу, недалеко
от современного Сургута...
Остановимся ненадолго. Постараемся
понять, что же двигало этой девочкой, решившейся
на такой серьезный поступок - пойти без оглядки
за своим женихом в ссылку, а возможно, и на смерть?
Что тут гадать! Конечно, любовь, Амур, так
внезапно поразивший своей золотой стрелой
сердце графини Шереметевой. Но, наверное, одного
этого для объяснения поступка девушки мало.
Окидывая взглядом отечественную
историю, мы видим как бы два типа женщин. Один -
это женщины-воительницы, амазонки российской
жизни. Имя им - легион. Тип этот столь известен,
что только перечень наиболее знаменитых имен
сразу же рождает образ: княгиня Ольга, царевна
Софья, Надежда Дурова, Софья Перовская... А позже
женщины-комиссары в кожанках, как бы
стремившиеся своим поведением и одеждой
уничтожить в себе женственность, победить
природу во имя грядущей социальной победы. К
сожалению, освященный официальной идеологией
тип этот стал господствующим в общественном
сознании, привел к существенным деформациям в
жизни народа. "Раскрепощение женщины",
официальное равенство во многом оказалось
фикцией и лишь дополнило тот круг обязанностей
перед обществом, которые всегда исполняла
женщина - мать, жена, хозяйка дома.
Но все-таки на протяжении всей
российской истории сохранялся и другой тип
женщин, который можно условно назвать
"женщиной сострадающей". Ею двигала не
только любовь как [21]
сердечная привязанность, страсть, но любовь как
жалость, потребность и обязанность жертвовать
собой ради ближнего. За этим стояли и традиции
русской жизни, когда женщина, оставшаяся без
мужа, оказывалась никому не нужной, и непреложные
святые законы веры и нравственности, между
которыми не было разрыва. Все это и многое другое
вместе взятое сделало обычным явлением русской
жизни толпы женщин, бредущих по Владимирке вслед
за партиями закованных в железа мужей. Они шли,
чтобы разделить с ними ужасы этапов, ссылок и
поселений. "Пять недель,- пишет знаменитый
протопоп Аввакум,- по льду голому ехали на нартах.
Мне под робят и под рухледишко дал две клячки, а
сам и протопопица брели пеши, убивающеся о лед.
Страна варварская, иноземцы немирные, отстать от
лошадей не смеем, а за лошедьми итти не поспеем,
голодные и томные люди. Протопопица бедная
бредет-бредет да и повалится - кольско гораздо! В
ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же
человек на нея набрел, тут же и повалился; оба
кричат, а встать не могут. Мужик кричит:
"Матушка-государыня, прости!" А протопопица
кричит: "Что ты, батько, меня задавил?" Я
пришол, - на меня, бедная, пеняет, говоря: "Долго
ли муки сея, протопоп, будет?" И я говорю:
"Марковна, до самыя смерти!" Она же, вздохня,
отвещала: "Добро, Петрович, ино еще
побредем"".
"Ино еще побредем",- говорили
бессчетное число раз женщины - жены и матери
каторжников и ссыльных в разные столетия русской
истории.
Все это мы должны помнить, размышляя о
мотивах, которыми руководствовалась юная
Наталья Борисовна, испившая горькую чашу
страдания.
Остановимся напоследок на том, что
произошло с семьей Долгоруких в тридцатые годы
XVIII века, о чем Наталья Борисовна практически не
пишет.
Ссылка в Березов была тяжким
испытанием для вчерашних властителей России. И
дело не только в бедности, к которой они
привыкали с трудом, может быть впервые взяв в
руки деревянные ложки и глиняные чашки. Семья
была большая и, как я уже говорил, недружная. Ее
глава А. Г. Долгорукий часто ссорился со старшей
дочерью - "порушенной невестой" Екатериной,
приходившей в отчаяние при виде тех же убогих
нар, на которых незадолго перед приездом
Долгоруких умерла ее "предшественница" -
"порушенная невеста" Мария Александровна
Меншикова. Березов был краем света, и жилось там
тяжело как узникам, так и их тюремщикам. Почти
непрерывная зимняя ночь сменялась долгим днем
короткого лета, чтобы следом за ним вновь пришла
ночь. И люди - как ссыльные, так [22]
и охрана и местные жители, отрезанные от
России тысячами верст пустынного заснеженного
пространства или болот,- нуждаясь в общении,
собирались нередко за общим столом. В этом
застолье было спасение от тяжести убогой жизни,
но была и опасность: Долгорукие, не сдержанные на
язык, во взаимных ссорах, уж конечно, не щадили
власть предержащих, кляня Анну Ивановну и Бирона
как главных виновников своих несчастий.
Российская жизнь без доносов
ненормальна, и вскоре в Тобольск - сибирскую
столицу, а потом и в Петербург полетели доносы.
Поначалу власти ограничивались
предупреждениями, а затем - это было уже в 1738 году
- в ответ на донос таможенного подьячего Тишина
прислали фискала, который, пожив некоторое время
в Березове и даже подружившись с Иваном
Долгоруким, вернулся в Тобольск. Вскоре оттуда -
как следствие его доклада - в Березов был прислан
указ отделить Ивана Долгорукого как главу
семейства (его отец Алексей Григорьевич умер в 1734
году) от прочих Долгоруких и заточить в земляную
тюрьму. В августе того же года Иван, двое его
братьев - Николай и Александр, а также шестьдесят
жителей Березова, имевших общение со ссыльными,
были арестованы и вывезены под караулом в
Тобольск. Начался сыск. Долгоруких ждала дыба.
Показания, данные Иваном под пыткой, были столь
серьезны, что по указу правительства его
доставили в Шлиссельбург, куда в январе 1739 года
стали свозить оговоренных им родственников -
участников, а теперь - по сыскной терминологии -
соучастников, знаменитых событий начала 1730 года.
31 октября 1739 года в Петербурге
"Генеральное собрание" из высших сановников
государства, рассмотрев в течение одного дня
дело, которое велось целый год, приговорило Ивана
Долгорукого к колесованию, Василия Лукича,
Сергея и Ивана Григорьевичей - к отсечению
головы, другие Долгорукие наказывались
тюремными заключениями неограниченных сроков. 8
ноября 1739 года под Новгородом, при большом
стечении народа, князья Долгорукие были казнены.
Ивана "помиловали" - колесование заменили
четвертованием. Его младшие братья - Николай и
Александр - были отвезены в Тобольск, где им
вырезали языки и наказали кнутом. Правда, Бирон,
ставший регентом после смерти Анны осенью 1740
года, распорядился отменить казнь молодых людей,
но сибирское начальство сообщило, что указ о
помиловании опоздал, преступники уже наказаны и
сосланы соответственно в Охотск и на Камчатку.
Третий их брат - юный Алексей был приписан
матросом в экспедицию Беринга. Суровая судьба
ждала и сестер Ивана: [23] бывшая
"государыня-невеста" Екатерина была
насильно пострижена в Томске, ее сестры Елена и
Анна - соответственно в Тюмени и Верхотурье.
Главный доносчик, чье писание дало ход всему
делу,- таможенный подьячий Тишин получил
повышение - стал в Москве секретарем, а также
удостоился премии в шестьсот рублей, которую ему,
согласно указу, было предписано выдавать в
течение шести лет, так как "он к пьянству и
мотовству склонен". Государство всегда
трогательно заботилось о своих доносчиках.
Лишь в начале 1740 года Наталья
Борисовна Долгорукая, оставленная на время
следствия в Березове, узнала наконец о страшной
судьбе своего мужа и его родственников. Ей
позволили вернуться в Россию, куда она и
отправилась вместе с детьми, родившимися в
Березове: старшему - Михаилу - было восемь лет, а
младшему - Дмитрию - полтора года. В день смерти
Анны Ивановны - 17 октября 1740 года - она въехала в
Москву, где ее крайне неприветливо встретили
Шереметевы, и особенно брат, знаменитый богач
Петр Борисович, унаследовавший практически все
состояние отца.
Наталья Борисовна Долгорукая с
огромными трудами поставила на ноги старшего
сына Михаила и в 1758 году постриглась в одном из
киевских монастырей. Там и жила она, известная
как старица Нектария, вместе с младшим
психически больным сыном Дмитрием, который в 1769
году умер на руках матери. Там она и написала
"Своеручные записки" и там же 3 июля 1771 года
пятидесятисемилетняя Наталья Борисовна
Долгорукая закончила наконец свой тяжкий земной
путь.
Семейство же Долгоруких было
возвращено из ссылки тридцатью годами ранее,
когда к власти в конце 1741 года пришла Елизавета
Петровна. А в ссылку теперь отправили их
гонителей - Бирона, Остермана, Миниха. Вместе с
сосланным в зимовье за Якутск бироновским
сподвижником вице-канцлером М. Г. Головкиным
добровольно отправилась его жена графиня
Екатерина Ивановна Головкина, которая на уговоры
императрицы Елизаветы Петровны остаться при
дворе - Гловкина была статс-дамой - якобы
отвечала: "На что мне почести и богатство,
когда не могу разделить с другом моим. Любила
мужа в счастии, люблю его и в несчастии, и одной
милости прошу, чтобы с ним быть неразлучно".
Новая императрица не возражала.
Все повторялось, и уже другие женщины
брели по Владимирскому тракту вслед за своими
мужьями.
Иная судьба и иные мемуары оставил
после себя следующий наш автор - артиллерии майор
М. В. Данилов. Читая их, мы видим мир XVIII века уже с
иной, чем у предшествующих [24] авторов,
жизненной и социальной позиции. Это взгляд
солдата, честно прослужившего Отечеству всю свою
жизнь, гордого сделанным им. На покое, в
деревенской тиши он вспоминает прошлое, чтобы
его потомки знали славные дела предка и не
забывали его. Записки свои майор Данилов сочинял
с любовью, основательностью и
"расстановкой". Они начинаются с
пространного генеалогического экскурса в
прошлое рода Даниловых - дворян, ничем особенным
себя не прославивших. Исторические изыскания
мемуаристов, наполненные колоритными
зарисовками быта помещиков, незаметно переходят
к воспоминаниям самого автора, прожившего
нелегкую жизнь рядового дворянина. Неспешное,
хотя и не особенно детализированное, изложение
материала не оставляет нас равнодушными.
Старинный стиль его мемуаров необычайно прост,
выразителен и безыскусен. Перед нами не столько
источник, дающий какую-то дополнительную
информацию об эпохе (из иных источников мы знаем
о ней гораздо больше), сколько целостное
произведение, отражающее строй мысли человека
XVIII века, взявшегося за перо совсем не потому, что
ему было нужно в чем-то оправдаться перед
современниками и потомками или выплакать на
страницах мемуаров свою незатихающую душевную
боль, а потому, что ему, прожившему пусть не
блистательную жизнь, было не все равно, что будут
о нем думать его дети и внуки. Он берется за перо,
чтобы подвести итоги достойного существования
на земле и тем самым дать пример другим. Из
мемуаров Данилова видно, чем силен этот человек:
любовью к своему делу, живым созидающим умом,
честностью, исполнительностью, умением
наблюдать и - самое главное - достоинством самой
высокой пробы, достоинством, идущим от надежной
уверенности человека в своем праве и готовности
защитить себя. И корни его рода, уходящие в глубь
веков, дают основания для такой уверенности.
Читая записки майора Данилова, мы можем лишь
сожалеть, что не написано и не дошло до нас
столько подобных воспоминаний. Тем ценны эти
записки, по праву стоящие в ряду с другими
источниками "эпохи дворцовых переворотов".
Все они - такие разные - создают
достаточно целостную картину этого времени,
переносят нас, как машина времени, в прошедшую
эпоху, позволяют ощутить жизнь ее героев, уже
скрывшихся от наших глаз за поворотом истории.
Текст воспроизведен по изданию: Безвременье и временщики.
Воспоминания об "Эпохе дворцовых переворотов" (1720-е - 1760-е годы). Л.
Художественная Литература. 1991
© текст - Анисимов Е. 1991
© сетевая версия - Тhietmar. 2004
© OCR - Средин Н. 2004
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Художественная Литература. 1991
© текст - Анисимов Е. 1991
© сетевая версия - Тhietmar. 2004
© OCR - Средин Н. 2004
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Художественная Литература. 1991
НАТАЛЬЯ ДОЛГОРУКАЯ
СВОЕРУЧНЫЕ ЗАПИСКИ КНЯГИНИ НАТАЛЬИ БОРИСОВНЫ ДОЛГОРУКОЙ, ДОЧЕРИ Г.-ФЕЛЬДМАРШАЛА ГРАФА БОРИСА ПЕТРОВИЧА ШЕРЕМЕТЕВА
“Своеручные записки” Н. Б. Долгорукой воспроизводятся по наиболее точному изданию, вышедшему в свет в С.-Петербурге в 1913 году на основе подлинника не дошедшей до нашего времени рукописи. Текст частично исправлен в соответствии с современными правилами орфографии и пунктуации.
ТЕКСТ
1767 году, января 12 дня.
Как скоро вы от меня поехали 1,
осталась я в уединении, пришло на меня уныние, и
так отягощена была голова моя беспокойными
мыслями, казалось, что уже от той тягости к земле
клонюсь. Не знала, чем бы те беспокойные мысли
разбить. Пришло мне на память, что вы всегда меня
просили, чтобы у себя оставила на память журнал,
что мне случилось в жизни моей достойно памяти и
каким средством я жизнь проводила. Хотя она очень
бедственна и доднесь, однако во удовольствие
ваше хочу вас тем утешить и желание ваше или
любопытство исполнить, когда то будет Богу
угодно и слабость моего здоровья допустить. Хотя
я и не могу много писать, но ваше прошение меня
убеждает, сколько можно буду стараться, чтоб
привести на память все то, что случилось мне
жизни моей.
Не всегда бывают счастливы благородно
рожденные, по большей части находятся в свете из
знатных домов происходящие бедственны, а от
подлости рождение происходят в великие люди,
знатные чины и богатство получают. На то есть
определение Божие. Когда и я на свет родилась,
надеюсь, что все приятели отца моего и знающие
дом наш блажили день рождения моего, видя
радующихся родителей моих и благодарящих Бога о
рождении дочери. Отец мой и мать надежду имели,
что я им буду утеха при старости 2. Казалось бы, и так
по пределам света сего ни в чем бы недостатку не
было. Вы сами небезызвестны о родителях моих, от
кого на свет произведена, и дом наш знаете,
которой и доднесь во всяком благополучии
состоит, братья и сестры мои живут в удовольствии
мира сего, честьми почтены, богатством изобильны.
Казалось, и мне никакого следу не было к
нынешнему моему состоянию, для чего бы и мне не
так счастливой быть, как и сестры мои. Я еще
всегда думала пред ними преимущества иметь,
потому что я была очень любима у матери своей и
воспитана отменно от них, я же им и большая.
Надеюсь, тогда [257] все
обо мне рассуждали: такова великого господина
дочь, знатство и богатство, кроме природных
достоинств, обратить очи всех знатных женихов на
себя, и я по человеческому рассуждению совсем
определена к благополучию; но Божий суд совсем не
сходен с человеческим определением: он по своей
власти иную мне жизнь назначил, об которой
никогда и никто вздумать не мог, и ни я сама — я
очень имела склонность к веселью.
Я осталась малолетка после отца моего,
не больше как пяти лет, однако я росла при
вдовствующей матери моей во всяком довольстве,
которая старалась о воспитании моем, чтоб ничего
не упустить в науках, и все возможности
употребляла, чтоб мне умножить достоинств. Я ей
была очень дорога: льстилась мною веселится,
представляла себе, когда приду в
совершеннолетию, буду добрый товарищ во всяких
случаях, и в печали и радости, и так меня
содержала, как должно благородной девушке быть,
пребезмерно меня любила, хотя я тому и недостойна
была. Однако все мое благополучие кончилось:
смерть меня с нею разлучила.
Я осталась после милостивой своей
матери 14 лет. Эта первая беда меня встретила.
Сколько я ни плакала, только еще все недоставало,
кажется, против любви ее ко мне, однако ни
слезами, ни рыданием не воротила: осталась я
сиротою, с большим братом, который уже стал
своему дому господин 3.
Вот уже совсем моя жизнь переменилась. Можно ли
все те горести описать, которые со мною
случались, надобно молчать. Хотя я льстилась
впредь быть счастливой, однако очень часто
источники из глаз лились. Молодость лет
несколько помогала терпеть в ожидании вперед
будущего счастья. Думала, еще будет и мое время,
повеселюсь на свете, а того не знала, что высшая
власть грозит мне бедами и что в будущее надежда
обманчива бывает.
И так я после матери своей всех
кампаний лишилась. Пришло на меня высокоумие,
вздумала себя сохранять от излишнего гуляния,
чтоб мне чего не понести какова поносного слова
— тогда очень наблюдали честь; и так я сама себя
заключила. И правда, что тогдашнее время не такое
было обхождение: в свете очень примечали
поступки знатных или молодых девушек. Тогда
нельзя было так мыкаться, как в нынешний век 4. Я так
вам пишу, будто я с вами говорю, и для того вам от
начала жизнь свою веду Вы увидите, что я и в самой
молодости весело не живала и никогда сердце мое
большого удовольствия [258] не
чувствовало. Я свою молодость пленила разумом,
удерживала на время свои желания в рассуждении
том, что еще будет время к моему удовольствию,
заранее приучала себя к скуке. И так я жила после
матери своей два года. Дни мои проходили
безутешки.
Тогда обыкновенно всегда, где слышат
невесту богатую, тут и женихи льстятся. Пришло и
мое время, чтоб начать ту благополучную жизнь,
которою я льстилась. Я очень была счастлива
женихами; однако то оставлю, а буду вам то писать,
что в дело произошло. Правда, что начало было
очень велико: думала, я — первая счастливица в
свете, потому что первая персона в нашем
государстве был мой жених, при всех природных
достоинствах имел знатные чины при дворе и в
гвардии. Я признаюсь вам в том, что я почитала за
великое благополучие, видя его к себе
благосклонна; напротив того и я ему
ответствовала, любила его очень, хотя я никакого
знакомства прежде не имела и нежели он мне
женихом стал не имела, но истинная и
чистосердечная его любовь ко мне на то склонила.
Правда, что сперва эта очень громко было, все
кричали: “Ох, как она счастлива!” Моим ушам не
противно было это эхо слышать, я не знала, что эта
счастье мною поиграет, показала мне только, чтоб
я узнала, как люди живут в счастье, которых Бог
благословил. Однако я тогда ничего не разумела,
молодость лет не допускало ни о чем предбудущем
рассуждать, а радовалась тем, видя себя в таком
благополучии цветущею. Казалось, ни в чем нет
недостатку. Милой человек в глазах, в рассуждении
том, что этот союз любви будет до смерти
неразрывной, а притом природные чести, богатство;
от всех людей почтение, всякий ищет милости,
рекомендуется под мою протекцию. Подумайте,
будучи девке в пятнадцать лет так обрадованной, я
не иное что думала, как вся сфера небесная для
меня переменилась.
Между тем начались у нас приготовления
к сговору нашему. Правду могу сказать, редко кому
случилось видеть такое знатное собрание: вся
Императорская фамилия была на нашем сговоре, все
чужестранные министры, наши все знатные господа,
весь генералитет; одним словом сказать, столько
было гостей, сколько дом наш мог поместить обоих
персон: не было ни одной комнаты, где бы не полна
была людей. Обручение наше была в зале духовными
персонами, один архиерей и два архимандрита.
После обручения все его родственники меня дарили
очень богатыми дарами, бриллиантовыми серьгами,
часами, табакерками [259] и
готовальнями и всякою галантерею. Мои б руки не
могли б всего забрать, когда б мне не помогали
принимать наши. Перстни были, которыми
обручались, его в двенадцать тысяч, а мои — в
шесть тысяч. Напротив и мой брат жениха моего
одарил: шесть пудов серебра, старинные великие
кубки и фляги золоченые. Казалось мне тогда, по
моей молодости, что это все прочно и на целой мой
век будет, я того не знала, что в здешнем свете
ничего нету прочного, а все на час. Сговор мой был
в семь часов пополудни; это было уже ночь, по
этому вынуждены были смоленые бочки зажечь для
свету, чтоб видно было разъезжающимся гостям,
теснота превеликая от карет была. От того
великого огня видно было, сказывают, что около
ограды дому нашего столько было народу, что вся
улица заперлась, и кричал простой народ: “Слава
Богу, что отца нашего дочь идет замуж за Великого
человека, восстановит род свой и возведет
братьев своих на степень отцову”. Надеюсь, вы
довольно известны, что отец мой был первой
фельдмаршал и что очень любим был народом и
доднесь его помнят. О прочих всех сговорных
церемониях или весельях умолчу: нынешнее мое
состояние и звание запрещают. Одним словом
сказать: все что, что можете вздумать, ничего не
упущено было. Это мое благополучие и
веселее долго ль продолжалось? Не более, как от
декабря 24 дня по Январь 18 день. Вот моя обманчивая
надежда кончилась! Со мною так случилось, как с
сыном царя Давида Нафеаном: лизнул медку, и
запришло было умереть. Так и со мною случилось: за
26 дней благополучных, или сказать радушных, 40 лет
по сей день стражду; за каждой день по два года
придет без малого; еще шесть дней надобно
вычесть. Да кто может знать предбудущее?
Может быть, и дополниться, когда продолжиться
сострадательная жизнь моя.
Теперь надобно уже иную материю
зачать. Ум колеблется, когда приведу на память,
что после всех этих веселий меня постигло,
которые мне казались на веке нерушимы будут.
Знать, что не было мне тогда друга, кто б меня
научил, чтоб по этой сколькой дороге осторожно
ходила. Боже мой, какая буря грозная восстала, со
всего свету беды совокупились! Господи, дай сил
изъяснить мои беды, чтоб я могла их описать для
знания желающих и для утешения печальных, чтоб,
помня меня, утешались. И я была человек, вся дни
жизни своей проводила в бедах и все опробовала:
гонение, странствие, нищету, разлучение с милым,
все, что только может вынести человек. Я не [260] хвалюсь своим
терпением, но от милости Божьей похвалюсь, что Он
мне дал столько силы, что я перенесла и по сие
время несу; невозможно бы человеку смертному
такие удары понести, когда не свыше сила Господня
подкрепляла. Возьмите в рассуждение мое
воспитание и нынешнее мое состояние.
Вот начало моей беды, чего я никогда не
ожидала. Государь наш окончил жизнь свою паче
чаяния моего, чего я никогда не ожидала,
сделалась коронная перемена. Знать, так было Богу
угодно, чтоб народ за грехи наказать; отняли
милостивого государя, и великой плач был в
народе. Все родственники мои съезжаются, жалеют,
плачут обо мне, как мне эту напасть объявить, а я
обыкновенно долго спала, часов до девяти, однако,
как только проснулась, вижу — у всех глаза
заплаканы, как они ни стереглись, только видно
было; хотя я и знала, что государь болен и очень
болен, однако я великую в том надежду имела на
Бога, что Он нас не оставит сирых. Однако, знать,
мы тому достойны были, по необходимости
принуждены были объявить. Как скоро эта новость
дошла до ушей моих, что уже тогда со мною было —
не помню. А как опомнилась, только и твердила:
“Ах, пропала, пропала!” Не слышно было иного
ничего от меня, что пропала; как ни старался меня
утешить, только не могли плач мои пресечь, ни
уговорить. Я довольно знала обыкновение своего
государства, что все фавориты после своих
государей пропадают, чего было и мне ожидать.
Правда, что я не так много дурно думала, как со
мною сделалось, потому хотя мой жених и любим
государем, и знатные чины имел, и вверены ему были
всякие дела государственные, но подкрепляли меня
несколько честные его поступки, знав его
невинность, что он никаким непристойным делам не
косен был. Мне казалось, что нельзя без суда
человека обвинить и подвергнуть гневу или отнять
честь или имение. Однако после уже узнала, что при
несчастливом случае и правда не помогает. И так я
плакала безутешно; родственники, сыскав
средства, чем бы меня утешить, стали меня
[уговаривать], что я еще человек молодой, а так
себя безрассудно сокрушаю; можно этому жениху
отказать, когда ему будет худо; будут другие
женихи, которые не хуже его достоинством, разве
только не такие великие чины будут иметь,— а в то
время правда, что жених очень хотел меня взять,
только я на то неуклонна была, а родственникам
моим всем хотелось за того жениха меня выдать.
Это предложение так мне тяжело [261]
было, что я ничего на то не могла им
ответствовать. Войдите в рассуждение, какое это
мне утешение и честная ли эта совесть, когда он
был велик, так я с радостью за него шла, а когда он
стал несчастлив, отказать ему. Я такому
бессовестному совету согласиться не могла, а так
положила свое намерение, когда сердце одному
отдав, жить или умереть вместе, а другому уже нет
участие в моей любви. Я не имела такой привычки,
чтоб сегодня любить одного, а завтра — Другова. В
нынешней век такая мода, а я доказала свету, что я
в любви верна: во всех злополучиях я была своему
мужу товарищ. Я теперь скажу самую правду, что,
будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась,
для чего я за него пошла, не дала в том безумия
Бога; Он тому свидетель, все, любя его, сносила,
сколько можно мне было, еще и его подкрепляла. Мои
родственники имели другое рассуждение, такой мне
совет давали, или, может быть, меня жалели. К
вечеру приехал мой жених ко мне, жалуясь на свое
несчастие, притом рассказывал о смерти жалости
достойной, как Государь скончался, что все в
памяти был и с ним прощался. И так говоря, плакали
оба и присягали друг другу, что нас ничто не
разлучит, кроме смерти. Я готовая была с ним хоть
все земные пропасти пройти.
И так час от часу пошло хуже. Куда
девались искатели и друзья, все спрятались, и
ближние отдалились от меня, все меня оставили в
угодность новым фаворитам, все стали
уже меня бояться, чтоб я встречу с кем не
попалась, всем подозрительно. Лучше б тому
человеку не родится на свете, кому на время быть
великим, а после придти в несчастие: все станут
презирать, никто говорить не хочет. Выбрана была
на престол одна принцесса крови, которая
никакого следу не имела к короне. Между тем
приуготовлялись церемонии к погребению. Пришел
тот назначенной несчастливой день. Нести надобна
было государева тело мимо нашего дому, где я
сидела под окошком, смотря на ту плачевную
церемонию. Боже мой, как дух во мне удержался!
Началось духовными персонами, множество
архиереев, архимандритов и всякого духовного
чина; потом, как обыкновенно бывают такие
высочайшие погребения, несли государственные
гербы, кавалерии, разные ордена, короны; в том
числе и мой жених шел перед гробом, несли на
подушке кавалерию, и два ассистента вели под
руки. Не могла его видеть от жалости в таковом
состоянии: епанча траурная предлинная, флёр
на шляпе до земли, волосы распущенные, сам так
бледен, что никакой [262] живности
нет. Поравнявши против моих окон, взглянул
плачущими глазами с тем знаком или миною: “Кого
погребаем! В последний, в последний раз
провожаю!” Я так обеспамятовала, что упала на
окошко, не могла усидеть от слабости. Потом и гроб
везут. Отступили от меня уже все чувства на
несколько минут, а как опомнилась, оставив все
церемонии, плакала, сколько мое сердце дозволило,
рассуждая мыслию своей, какое это сокровище
земля принимает, на которое, кажется, и солнце с
удивлением сияло: ум сопряжен был с мужественною
красотою, природное милосердие, любовь к
поданным нелицемерная. О, Боже мой, дай
великодушно понести сию напасть, лишение сего
милостивого монарха! О, Господи, всевышний
Творец, Ты вся можешь, возврати хотя на единую
минуту дух его и открой глаза его, чтоб он увидел
верного своего слугу, идущего пред гробом,
потеряв всю надежду к утешению и облегчению
печали его. И так окончилась церемония: множество
знатных дворян, следующие за гробом. Казалось
мне, что и небо плачет, и все стихи небесное.
Надеюсь, между тем, и такие были, которые и
радовались, чая в себе от новой государыни
милости.
По несколько дней после погребения
приуготовляли торжественное восшествие новой
государыни в столичный город, со звоном, с
пушечною пальбою. В назначенный день поехала и я
посмотреть ее встречи, для того
полюбопытствовала, что я ее не знала от роду в
лицо, кто она. Во дворце, в одной отхожей комнате,
я сидела, где всю церемонию видела: она шла мимо
тех окон, под которыми я была и тут последний раз
видела, как мой жених командовал гвардиею; он был
майор, отдавал ей честь на лошади. Подумайте,
каково мне глядеть на се позорище. И с того
времени в жизни своей я ее не видала: престрашная
была взору, отвратное лицо имела, так была велика,
когда между кавалеров идет, всех головою выше, и
чрезвычайно толста. Как я поехала домой, надобно
было ехать через все полки, которые в строю были
собраны; я поспешила домой, еще не распущены были.
Боже мой! Я тогда свету не видела и не знала от
стыда, куда меня везут и где я; одни кричат: “Отца
нашего невеста”, подбегают ко мне: “Матушка
наша, лишились мы своего государя”; иные кричат:
“Прошло ваше время теперь, не старая пора”.
Принуждена была все это вытерпеть, рада была, что
доехала до двора своего; вынес Бог из такова
содому. [263]
Как скоро вступила в самодержавство,
так и стала искоренять нашу фамилию. Не так бы она
злобна была на нас, да фаворит ее, которой был
безотлучно при ней, он старался наш род
истребить, чтоб его на свете не было, по той злобе:
когда ее выбирали на престол, то между прочими
пунктами написано было, чтоб оного фаворита,
которой при ней был камергером, в наше
государства не ввозить, потому, что она жила в
своем владение, хотя она и наша принцесса, да была
выдана замуж, овдовевши жила в своем владении, а
оставить его в своем доме, чтоб он у нас ни в каких
делах не был, к чему она и подписывалась; однако
злодейство многих недоброжелателей своему
отечеству все пункты переменило, и дали ей во
всем волю, и всенародное желание уничтожили, и
его к ней по-прежнему допустили 5. Как он усилился,
побрав себе знатные чины, первое возымел дело с
нами и искал, какими бы мерами нас истребить из
числа живущих. Так публично говорил: “Да, мы той
фамилии не оставлю”. Что он не напрасно говорил,
но и в дело произвел. Как он уже взошел на великую
степень, он не мог уже на нас спокойными глазами
глядеть, он нас боялся и стыдился: он знал нашу
фамилию, за сколько лет рождение князья имели,
свое владение, скольким коронам заслужили все
предки. Наш род любили за верную службу к
отечеству, живота своего не щадили, сколько на
войнах головы свои положили; за такие их знатные
службы были от других отмены, награждены
великими чинами, кавалериями; и в чужих
государствах многие спокойствии делали, где имя
их славно. А он был самой подлой человек, а дошел
до такого Великого градуса, одним словом сказать,
только одной короны недоставало, уже все в руку
его целовала, и что хотел, то делал, уже
титуловали его “ваше высочество”, а он ни что
иное был, как башмачник, на дядю моего сапоги шил,
сказывают, мастер превеликий был, да красота его
до такой великой степени довела 6. Бывши в таких
высоких мыслях, думал, что не удастся ему до конца
привести свое намерение: он не истребит знатные
роды. Так и заделал: не токмо нашу фамилию, но
другую такую же знатную фамилию сокрушил,
разорил и в ссылки сослал 7. Уже все ему было
покорено, однако о том я буду молчать, чтоб не
претить пределов. Я намерена свою беду писать, а
не чужие пороки обличать.
Не знал он, чем начать, чтоб нас
сослать. Первое — всех стал к себе призывать из
тех же людей, которые нам прежде друзья были,
ласкал их, выспрашивал, как мы [264]
жили и не сделали ли кому обиды, не брали
ли взятков. Нет, никто ничего не сказал. Он этим
недоволен был. Велел указом объявить, чтоб всякий
без опасности подавал самой государыне
челобитные, ежели кого, чем обидели,— и того
удовольствия не получил. А между тем всякие вести
ко мне в уши приходят; иной скажет; “В ссылку
сошлют”, иной скажет: “Чины и кавалерии
отберут”. Подумайте, каково мне тогда было!
Будучи в 16 лет, ни от кого руку помощи не иметь и
не с кем о себе посоветоваться, а надобно и дом, и
долг, и честь сохранить и верность не уничтожить.
Великая любовь к нему весь страх изгонит из
сердца, а иногда нежность воспитания и природа в
такую горесть приведет, что все члены онемеют от
несносной тоски. Куда какое это злое время было!
Мне кажется, при антихристе не хуже того будет.
Кажется, в те дни и солнце не светило. Кровь вся
закипит, когда вспомню, какая это подлая душа,
какие столбы поколебала, до основания разорил, и
посей день не можем исправиться. Что же до меня
касается, в здешнем свете на веки пропала.
И так мое жалкое состояние
продолжалось по апрель месяц. Только и отрада мне
была, когда его вижу; поплачем вместе, и так домой
поедет. Куда уже все веселье пошли, ниже сходство
было, что это жених к невесте ездит. Что же, между
тем, какие домашние были огорчены! Боже, дай мне
все то забыть! Наконец, надобно уже наш
несчастливый брак окончить; хотя как ни
откладывали день ото дня, но, видя мое
непременное намерение, вынуждены согласиться.
Брат тогда был больной, а меньшой, который меня
очень любил, жил в другом доме по той причине, что
он тогда не болел еще оспою, а большой брат был
оспою болен. Ближние родственники все
отступились, дальние и пуще не имели резону,
бабка родная умерла, и так я осталась без
призрения. Сам Бог меня давал замуж, а больше
никто. Не можно всех тех беспорядков описать, что
со мною тогда было. Уже день назначила свадьбе:
некому проводить, никто из родных не едет, да
никому и звать. Господь сам умилосердил сердца
двух старушек, моих свойственных, которые меня
провожали, а то принуждена бы с рабою ехать, а
ехать надобно было в село 15 верст от города, там
наша свадьба была. В этом селе они всегда летом
живали. Место очень веселое и устроенное, палаты
каменные, пруды великие, оранжереи и церковь. В
палатах после смерти государевой отец его со
всею фамилиею там жил. Фамилия их была немалая; я все презря, на весь страх: свекор
был и [265] свекровь, три
брата, кроме моего мужа, и три сестры. Ведь
надобно бы о том подумать, что я всем меньшая и
всем должна угождать; во всем положилась на волю
Божью: знать, судьба мне так определила. Вот уже
как я стала прощаться с братом и со всеми
домашними, кажется бы, и варвар сжалился, видя мои
слезы; кажется, и стены дома отца моего помогали
мне плакать. Брат и домашние так много плакали,
что из глаз меня со слезами отпустили. Какая это
разница — свадьба с сговором; там все кричали:
“Ах, как она счастлива”, а тут провожают и все
плачут; знать, что я всем жалка была. Боже мой,
какая перемена! Как я выехала из отцовского дому,
с тех пор целой век странствовала. Привезли меня
в дом свекров, как невольницу, вся заплакана,
свету не вижу перед собою. Подумайте, и с добрым
порядком замуж идти надобно подумать последнее
счастье, не токмо в таковом состоянии, как я шла. Я
приехала в одной карете, да две вдовы со мною
сидят, а у них все родные приглашены; дядья, тетки,
и пуще мне стало горько. Привезли меня как самую
бедненькую сироту; принуждена все сносить. Тут
нас в церкви венчали 8.
По окончании свадебной церемонии провожатые мои
меня оставили, поехали домой. И так наш брак был
плачу больше достоин, а не веселья. На третий
день, по обыкновению, я стала сбираться с
визитами ехать по ближним его сродникам и
рекомендовать себя в их милость. Всегда можно
было из того села ехать в город после обеда, домой
ночевать приезжали. Вместо визитов, сверх чаяния
моего, мне сказывают, приехал, де, секретарь из
Сенату; свекор мой должен был его принять; он ему
объявляет: указом велено, де, вам ехать в дальние
деревни и там жить до указу 9. Ох, как мне эти
слова не полюбились; однако я креплюсь, не плачу,
а уговариваю свекра и мужа: как можно без вины и
без суда сослать; я им представляю: “Поезжайте
сами к государыне, оправдайтесь”. Свекор, глядя
на меня, удивляется моему молодоумию и смелости.
Нет, я не хотела свадебной церемонии пропустить,
не рассудя, что уже беда; подбила мужа, уговорила
его ехать с визитом. Поехали к дяде родному,
которой нас с тем встретил: “Был ли у вас
сенатский секретарь; у меня был, и велено мне
ехать в дальние деревни жить до указу”. Вот тут и
другие дядья съехались, все тоже сказывают. Нет,
нет, я вижу, что на это дело нету починки; это мне
свадебные конфекты. Скорее домой поехали, и с тех
пор мы друг друга не видали, и никто ни с кем не
прощались, не дали время. [266]
Я приехала домой, у нас уже сбираются:
велено в три дня, чтоб в городе не было.
Принуждены судьбе повиноваться. У нас такое
время, когда к несчастию, то нету уже никакого
оправдания, не лучше турков: когда б прислали
петлю, должен удавиться. Подумайте, каково мне
тогда было видеть: все плачут, суетятся,
сбираются, и я суечусь, куда еду, не знаю, и где
буду жить — не ведаю, только что слезами
обливаюсь. Я еще и к ним ни к кому не привыкла: мне
страшно было только в чужой дом перейти. Как это
тяжело! Так далеко везут, что никого своих не
увижу, однако в рассуждении для милого человека
все должна сносить.
Стала я сбираться в дорогу, а как я
очень молода, никуда не уезжала и, что в дороге
надобно, не знала никаких обстоятельств, что
может впреть быть, обоим нам и с мужем было
тридцать семь лет, он вырос в чужих, жил все при
дворе; он все на мою волю отдал, не знала, что мне
делать, научить было некому. Я думала, что мне
ничего не надобно будет, и что очень скоро нас
воротят, хотя и вижу, что свекровь и золовки с
собою очень много берут из брильянтов, из
галантереи, все по карманам прячут, мне до того и
нужды не было, я только хожу за ним следом, чтоб из
глаз моих куда не ушел, и так чисто собралась, что
имела при себе золото, серебро — все отпустила
домой к брату на сохранение; довольно моему
глупому тогдашнему рассудку изъяснить вам хочу:
не токмо бриллиантов, что оставить для себя и
всяких нужд, всякую мелочь, манжеты кружевные,
чулки, платки шелковые, сколько их было дюжин, все
отпустила, думала, на что мне там, всего не
приносить; шубы все обобрала у него и послала
домой, потому что они все были богатые; один тулуп
ему оставила да себе шубу да платья черное, в чем
ходила тогда по государе. Брат прислал на дорогу
тысячу рублей; на дорогу вынула четыреста, а то
назад отослала; думаю, на что мне так много денег
прожить, мы поедим на опчем коште: мой от отца не
отделен. После уже узнала глупость свою, да
поздно было. Только на утешение себе оставила
одну табакерку золотою, и то для того, что царская
милость. И так мы, собравшись, поехали; с нами было
собственных людей 10 человек, да лошадей его
любимых верховых 5.
Я дорогою уже узнала, что я на своем
коште еду, а не на общем. Едем в незнаемое место и
путь в самой разлив, в апреле месяце, где все луга
потопляет вода и маленькие разливы бывают
озерами, а ехать до той деревни, где нам [267] жить, восемьсот верст.
Из моей родни никто ко мне не поехал проститься —
или не смели, или не хотели, Бог то рассудит; а
только со мною поехала моя мадам, которая при мне
жила; я и тем была рада. Мне как ни было тяжело,
однако принуждена дух свой стеснять и скрывать
свою горесть для мужа милого; ему и так тяжело,
что сам страждет, притом же и меня видит, что его
ради погибаю. Я в радости их не участница была, а в
горести им товарищ, да еще всем меньшая, надобно
всякому угодить, я надеялась на свой нрав, что
всякому услужу. И так куда мы приедем на стан,
пошлем закупать сена, овес лошадям. Стала уже и я
в экономию входить: вижу, что денег много идет.
Муж мой пойдет смотреть, как лошадям корм задают,
и я с ним, от скуки, что было делать; да эти лошади,
права, и стоили того, чтоб за ними смотреть: ни
прежде, ни после таких красавиц не видала; когда б
я была живописец, не устыдилась бы я их портреты
написать.
Девяносто верст от города как
отъехали, первой провинциальной город приехали;
тут случилось нам обедать. Вдруг явился к нам
капитан гвардии, объявляет нам указ: “Велено, де,
с вас кавалерии снять”; в столице, знать,
стыдились так безвинно ограбить, так на дорогу
выслали 10.
Боже мой, какое это их правосудие! Мы отдали
тотчас с радостью, чтоб их успокоить, думали, они
тем будут довольны: обруганы, сосланы. Нет, у них
не то на уме. Поехали мы в путь свой, отправивши
его, непроходимыми стезями, никто дороги не
знает; лошади свои все тяжелые, кучера только
знают, как по городу провести. Настигла нас ночь;
принуждены стать в поле, а где — не знаем, на
дороге ли или свернули, никто не знает, потому что
все воду объезжали, стали тут, палатку поставили;
это надобно знать, что наша палатка будет всех
Дале поставлена, потому что лучшее место выберут
свекру, подле поблизости золовкам, а там деверьям
холостым, а мы будто иной партии — последнее
место нам будет. Случалось, и в болоте: как
постелю снимут, мокро, иногда и башмаки полны
воды. Это мне очень памятно, что весь луг был
зеленой, а иной травы не было, как только чеснок
полевой, и такой был дух тяжелой, что у всех
головы болели. И когда мы ужинали, то мы все
видели, что два месяца взошло: ординарной
большой, а другой подле него поменьше, и мы долго
на них смотрели и так их оставили, спать пошли. По
утру, как мы встали, свет нас осветил; удивлялись
сами, где мы стояли: в самом болоте и не по дороге.
Как нас Бог помиловал, что мы где не увязли [268] ночью, так оттудова ли
насилу на прямую дорогу выбились.
Маленькая у нас утеха была — псовая
охота. Свекор превеликой охотник был; где
случится какой перелесочек, места для них
покажется хорошо, верхами сядут и поедут, пустят
гончих; только провождение было время или,
сказать, скуке; а я и останусь одна, утешу себя,
дам глазам своим волю и плачу, сколько хочу. В
один день так случилось: мой товарищ поехал
верхом, а я осталась в слезах. Очень уже поздно,
стало смеркаться, и гораздо уже темно, вижу,
против меня скачут два верховые, прискакали к
моей карете, кричат: “Стой!” Я удивилась, слышу
голос мужа моего и с меньшим братом, которой весь
мокр; говорит мне муж: “Вот он избавил меня от
смерти”. Как же я испугалась! Как, де, мы поехали
от вас и все разговаривали и ошиблись с дороги,
видим мы, за нами никого нет, вот мы по лошадям
ударили, что скорее ково своих наехать. Видим, что
поздно, приехали к ручью, показался очень мелок.
Так мой муж хотел наперед ехать опробовать, как
глубок, так бы он конечно утонул, потому, что
тогда под ним лошадь была не проворна и он был в
шубе; брат его удержал, говорит: “Постой, на тебе
шуба тяжела, а я в одном кафтане, подо мною же и
лошадь добра, она меня вывезет, а после вы
переедите”. Как это сказал, тронул свою лошадь,
она передними ногами ступила в воду, а задними
уже не успела, как ключ ко дну, так круто берега
было и глубока, что не могла задними ногами
справиться, одна только шляпа поплыла, однако она
очень скоро справилась, лошадь была проворная, а
он крепко на ней сидел, за гриву ухватился. По
счастью их, человек их наехал, которой от них
отстал. Видя их в такой беде, тотчас кафтан долой,
бросился в воду — он умел плавать,— ухватил за
волосы и притащил к берегу. И так Бог его спас
живот, и лошадь выплыла. Так я испугалась, и плачу,
и дрожу вся; побожилась, что я его никогда верхом
не пущу. Спешили скорее доехать до места; насилу
его отогрели, в деревню приехавши.
После, несколько дней спустя, приехали
мы ночевать в одну маленькую деревеньку, которая
на самом берегу реки, а река преширокая. Только
что мы расположились, палатки поставили, идут к
нам множество мужиков, вся деревня, валятся в
ноги, плачут, просят: “Спасите нас, сводни к нам
подкинули письмо разбойники, хотят к нам
приехать, нас всех побить до смерти, а деревню
сжечь. Помогите вы нам, у вас есть ружье, избавьте
нас от [269] напрасной
смерти, нам оборониться нечем, у нас кроме
топоров ничего нет. Здесь воровское место: на
этой недели здесь в соседстве деревню совсем
разорили, мужики разбежались, а деревню сожгли”.
Ах, Боже мой, какой же на меня страх пришел! Боюсь
до смерти разбойников; прошу, чтоб уехать
оттудова, никто меня не слушает. Всю ночь не
спали, пули лили, ружья заряжали, и так готовились
на драку; однако Бог избавил нас от той беды.
Может быть, они и подъезжали водою, да побоялись,
видя такой великой обоз, или и не были. Чего же мне
эта ночь стоила! Не знаю, как я ее пережила; рада,
что свету дождалась, слава Богу, уехала.
И так мы три недели путались и приехали
в свои деревни, которые были на половине дороги,
где нам определено было жить. Приехавши, мы
расположились на несколько время прожить,
отдохнуть нам и лошадям. Я очень рада была, что в
свою деревню приехали. Казна моя уже очень
истончала; думала, что моим расходам будет
перемена, не все буду покупать, по крайней мере
сена лошадям не куплю. Однако я недолго об этом
думала; не больше мы трех недели тут прожили, паче
чаяние нашего вдруг ужасное нечто нас постигло.
Только что мы отобедали — в этом селе
был дом господской, и окна были на большую дорогу
— взглянула я в окно, вижу я пыль великую по
дороге, видно издалека, что очень много едут и
очень скоро бегут. Как стали подъезжать, видно,
что все телеги парами, позади коляска
покоева. Все наши бросились смотреть, увидели,
что прямо к нашему дому едут: в коляске офицер
гвардии, а по телегам солдаты 24 человека. Тотчас
узнали мы свою беду, что еще их злоба на нас не
умаляется, а больше умножается. Подумайте,
что я тогда была, упала на стул, а как опомнилась,
увидела полны хоромы солдат. Я уже ничего не знаю,
что они объявили свекру, а только помню, что я
ухватилась за своего мужа и не отпускаю от себя,
боялась, чтоб меня с ним не разлучили 11.
Великой плач сделался в доме нашем. Можно ли ту
беду описать! Я не могу ни у кого допросится, что
будет с нами, не разлучат ли нас. Великая
сделалась тревога. Дом был большой, людей
премножество, бегут все с квартир, плачут,
припадают к господам своим, все хотят быть с ними
неразлучно. Женщины, как есть слабые сердца, те
кричат, плачут. Боже мой, какой это ужас! Кажется
бы, и варвар, глядя на это жалкое позорище,
умилосердился.
Нас уже на квартиру не отпускают. Как я и прежде [270] писала, что мы везде на
особливых квартирах стояли, так не поместились в
одном доме. Мы стояли у мужика на дворе, а спальня
наша была сарай, где сена кладут. Поставили у всех
дверей часовых, примкнувши штыки. Боже мой, какой
это страх, я от роду ничего подобного этому не
видала и слыхала! Велели наши командиры кареты
закладывать; видно, что хотят нас вести, да не
знаем — куда. Я так ослабела от страху, что на
ногах не могу стоять. Войдите в мое состояние,
каково мне тогда было. Только меня и подбодряло,
что он со мною, и все, видя меня в таковом
состоянии, уверяют, что с ним неразлучна буду. Я
бы хотела самого офицера спросить, да он со мною
не говорит, кажется неприступной. Придет ко мне в
горницу, где я сижу, поглядит на меня, плечами
пожмет, вздохнет и прочь пойдет, а я спросить его
не осмелюсь. Вот уже к вечеру велит нам в кареты
садится и ехать. Я уже опомнилась и стала просить,
чтоб меня отпустили на квартиру собраться;
офицер дозволил. Как я пошла — и два солдата за
мною. Я не помню, как меня мой муж довел до сарая
того, где мы стояли; хотела я с ним поговорить и
сведать, что с нами делается, и солдат тут, ни пяди
от нас не отстает. Подумайте, какое жалостное
состояние!
И так я ничего не знаю, что далее с нами
будет. Мои домашние собрались, я уже ничего не
знаю; а мы сели в карету и поехали; рада я тому, что
я одна с ним, можно мне говорить, а солдаты все за
нами поехали. Тут уже он мне сказал: “Офицер
объявил, что велено нас под жестоким караулом
вести в дальний город, а куда — не велено
сказывать”. Однако свекор мой умилостивил
офицера и привел на жалость; сказал, что нас везут
в остров, которой состоит от столицы 4 тысячи
верст и больше, и там нас под жестоким караулом
содержать, к нам никого не допускать, ни нас
никуда, кроме церкви, переписки ни с кем не иметь,
бумаги и чернил нам не давать. Подумайте, каково
мне эти вести. Первое, лишилась дому своего и всех
родных своих оставила, я же не буду и слышать об
них, как они будут жить без меня. Брат меньшой мне
был, которой меня очень любил, сестры маленькие
остались. О, Боже мой, какая эта тоска пришла,
жалость, сродство, кровь вся закипела от
несносности. Думаю, я уже никого не увижу своих,
буду жить в странствии. Кто мне поможет в
напастях моих, когда они не будут и ведать обо
мне, где я, когда я ни с кем не буду
корреспонденции иметь, или переписки; хотя я
какую нужду не буду терпеть, руки помощи никто
мне не подаст; а, может быть, им там скажут, что [271] я уже умерла, что меня и
на свете нет; они только поплачут и скажут:
“Лучше ей умереть, а не целой век мучится”. С
этими мыслями ослабела, все мои чувства онемели,
а после пролили слезы. Муж мой очень испугался и
жалел после, что мне сказал правду, боялся, чтоб я
не умерла.
Истинная его ко мне любовь принудила
дух свой стеснить и утаивать эту тоску и
перестать плакать, и должна была и его еще
подкреплять, чтоб он себя не сокрушил: он всего
свету дороже был. Вот любовь до чего довела: все
оставила, и честь, и богатство, и сродников, и
стражду с ним и скитаюсь. Этому причина все
непорочная любовь, которою я не постыжусь ни
перед Богом, ни перед целым светом, потому что он
один в сердце моем был. Мне казалось, что он для
меня родился и я для него, и нам друг без друга
жить нельзя. Я по сей час в одном рассуждении и не
тужу, что мой век пропал, но благодарю Бога моего,
что Он мне дал знать такова человека, которой
того стоил, чтоб мне за любовь жизнью своею
заплатить, целой век странствовать и всякие беды
сносить. Могу сказать — беспримерные беды: после
услышите, ежели слабость моего здоровья
допустить все мои беды описать.
И так нас довезли до города. Я вся
заплакана: свекор мой очень испугался, видя меня
в таковом состоянии, однако говорить было нельзя,
потому офицер сам тут с нами и унтер-офицер.
Поставили уже нас вместе, а не на разных
квартирах, и у дверей поставили часовых,
примкнуты штыки. Тут мы жили с недели, покамест изготовили судно, на чем нас вести водою.
Для меня все это ужасно было, должно было
молчанием покрывать. Моя воспитательница,
которой я от матери своей препоручена была, не
хотела меня оставить, со мною и в деревню поехала;
думала она, что там злое время проживем, однако не
так сделалось, как мы думали, принуждена меня
покинуть. Она человек чужестранной, не могла эти
суровости понести, однако, сколько можно ей было,
эти дни старалась, ходила на то несчастное
судно, на котором нас повезут, все там прибирала,
стены обивала, чтоб сырость сквозь не прошла,
чтоб я не простудилась, павильон поставила,
чуланчик загородила, где нам иметь свое
пребывание, и все то оплакивала.
Пришел тот горестной день, как нам
надобно ехать. Людей нам дали для услуг 10 человек,
а женщин на каждую персону по человеку, всех 5
человек. Я хотела свою [272] девку
взять с собою, однако золовки мои отговорили, для
себя включили в то число свою, а мне дали девку,
которая была помощница у прачек, ничего сделать
не умела, как только платья мыть. Принуждена я им
в том была согласится. Девка моя плачет, не хочет
меня отстать, я уже ее просила, чтоб она мне
больше не скучала. Пускай так будет, как судьба
определила. И так я хорошо собралась: ниже рабы
своей имела, денег ни полполушки. Сколько имела
про себе оная моя воспитательница при себе денег,
мне отдала; сумма не очень велика была — 60 р., с
тем я и поехала. Я уже не помню, пешком ли мы шли до
судна или ехали, недалеко река была от дому
нашего. Пришло мне тут расставаться с своими,
потому что дозволено было им нас проводить. Вошла
я в свой кают, увидала, как он прибран, сколько
можно было помогала моему бедному состоянию.
Пришло мне вдруг ее благодарить за ее ко мне
любовь и воспитание, тут же и прощаться, что я уже
ее в последней раз вижу; ухватились мы друг другу
за шеи, и так руки мои замерли, и я не помню, как
меня с нею растащили. Опомнилась я в каюте или в
чулане, лежу на постели, и муж мой надо мною стоит,
за руку держит, спирт нюхать дают. Я вскочила с
постели, бегу верх, думаю еще хато (Так
в рукописи. (Примеч. сост )) раз увижу, ниже
места того, знать — далеко уплыли. Тогда я
потеряла перло жемчужное, которое было у меня на
руке, знать, я его в воду опустила, когда с своими
прощалась. Да мне уже и не жаль было, не до него,
жизнь тратится. Так я и осталась одна, всех лишась
для одного человека. И так мы плыли всю ту ночь.
На другой день сделался великой ветер,
буря на реке, гром, молния, гораздо звонче на воде,
нежели на земле, а я грому с природы боюсь. Судно
вертит с боку на бок. Как гром грянет, так и
попадают люди. Золовка меньшая очень боялась, та
плачет и кричит. Я думала — света преставление!
Принуждены были к берегу пристать. И так всю ночь
в страхи без сна препроводили. Как скоро
рассвело, погода утихла, мы поплыли в путь свой. И
так мы три недели ехали водою. Когда погода тихая,
я тогда сижу под окошкам в своем чулане, когда
плачу, когда платки мою: вода очень близко, а
иногда куплю осетра и на веревку его; он со мною
рядом плывет, чтоб не я одна невольница была и
осетр со мною. А когда погода станет ветром судно
шатать, тогда у меня станет голова болеть и
тошнить, тогда выведут меня наверх на палубу и
положат на ветр, и я до тех пор без чувства лежу,
покамест [273] погода
утихнет, и покроют меня шубою: на воде ветр очень
проницательный. Иногда и он для кампании подле
меня сидит. Как пройдет погода, отдохну, только
есть ничего не могла, все тошнилось.
Однажды что с нами случилось: погода
жестокая поднялась, а знающего никого нет, кто б
знал, где глубь, где мель и где можно пристать,
ничего никто не знает, а так все мужики набраны из
сохи, плывут, куда ветер несет, а темно уже
становится, ночь близко, не могут нигде пристать
к берегу, погода не допускает. Якорь бросили
среди реки в самую глубь, якорь оторвало. Мой
сострадалец меня тогда не пустил наверх: боялся,
чтоб в этом штурме меня не задавили. Люди и
работники все по судну бегают, кто воду выливает,
кто якорь привязывает, и так все в работе. Вдруг
нечаянно притянуло наше судно в залив. Ничего не
успела. Я слышу, что сделался великой шум, а не
знаю что. Я встала посмотреть: наша судно стоит
как в ящике между двух берегов. Я спрашиваю, где
мы; никто сказать не умеют, сами не знают. На одном
берегу все березник, так, как надобно рощи, не
очень густой. Стала эта земля оседать и с лесом,
несколько сажен опускается в реку или в залив,
где мы стоим, и так ужасно лес зашумит под самое
наше судно, и так нас кверху подымет и нас в тот
ущерб втянет. И так было очень долго. Думали все,
что мы пропали, и командиры наши совсем были
готовы спасать свой живот на лотках, а нас
оставить погибать. Наконец уже столько много
этой земли оторвало, что видно стало за оставшим
малою самою часть земли вода; надобна думать, что
озеро. Когда б еще этот остаток оторвало, то
надобна б нам в том озере быть. Ветер преужасной
тогда был; думаю, чтоб нам тогда конец был, когда б
не самая милость Божья поспешила. Ветер стал
утихать и землю перестала рвать, и мы избавились
той беды, выехали на свету на свой путь, из оного
заливу в большую реку пустились. Этот водяной
путь много живота моего унес. Однако все
переносила всякие страхи, потому что еще не конец
моим бедам был, на большие готовилась, для того
меня Бог и подкреплял. Доехали мы до города, где
надобно нам выгружаться на берег и ехать сухим
путем. Я была и рада, думала, таких страхов не буду
видеть. После узнала, что мне нигде лучшего нет;
не на то меня судьба определила, чтоб покоится.
Какая же эта дорога? 300 вер. должно было
переехать горами, верст по пяти на гору и с горы
также; они ж как [274] усыпаны
диким камнем, а дорожка такая узкая, в одну лошадь
только впряжено, что называется гусем, потому что
по обе стороны рвы. Ежели в две лошади впрячь, то
одна другую в ров спихнет. Оные же рвы лесом
обросли; не можно описать, какой они вышины: как
взъедешь на самой верх горы и посмотришь по
сторонам — неизмеримая глубина, только видны
одни вершины лесу, все сосна да дуб. От роду
такова высокого и толстого лесу не видала. Эта
каменная дорога, я думала, что у меня сердце
оторвет. Сто раз я просилась: “Дайте отдохнуть!”
Никто не имеет жалости, а спешат как можно наши
командиры, чтоб домой возвратится; а надобна
ехать по целому дню с утра до ночи, потому что
жилья нет, а через сорок верст поставлены
маленькие домики для пристанища проезжающим и
для корму лошадям. Что случилось: один день весь
шел дождь и так нас вымочил, что как мы вышли из
колясок, то с головы и до ног с нас текло, как из
реки вышли. Коляски были маленькие, кожи все
промокли, закрыться нечем, да и, приехавши на
квартиру, обсушится негде, потому что одна только
хижина, а фамилия наша велика, все хотят покою. Со
мною и тут несчастие пошутило: повадка или
привычка прямо ходить — меня за то смалу били:
“Ходи прямо!”, притом же и росту я немалого
была,— как только в ту хижину вошла, где нам
ночевать, только через порок переступила, назад
упала, ударилась об матицу — она была очень низка
— так крепко, что я думала, что с меня голова
спала. Мой товарищ испугался, думал, я умерла.
Однако молодость лет все мне помогла сносить
всякие бедственные приключения. А бедная
свекровь моя так простудилась об этой мокроты,
что и руки, и ноги отнялись и через два месяца
живот свои окончила.
Не можно всего описать, сколько я в
этой дороги обеспокоена была, какую нужду
терпела. Пускай бы я одна в страдании была,
товарища своего не могу видеть безвинно
страждущего. Сколько мы в этой дороге были недель
— не упомню.
Доехали до провинциального города
того острова, где нам определено жить 12.
Сказали нам, что путь до того острова водою, и тут
будет перемена: офицер гвардейский поедет
возвратно, а нас препоручат тутошнего гарнизона
офицеру с командою 24 человека солдат. Жили мы тут
неделю, покамест исправили судно, на котором нам
ехать, и сдавали нас с рук на руки, как арестантов.
Это несколько жалко было, что и каменное сердце
умягчилось; плакал [275]
очень при расставании офицер и говорил:
“Теперь-то вы натерпитесь всякого горя; эти люди
необычайные, они с вами будут поступать, как с
подлыми, никакого снисхождения от них не будет”.
И так мы все плакали, будто с сродникам
расставались, по крайней мере привыкли к нему:
как ни худо было, да он нас знал в благополучии,
так несколько совестно было ему сурово с нами
поступать.
Как исправились с судном, новой
командир повел нас на судно; процессия изрядная
была: за нами толпа солдат идет с ружьем, как за
разбойниками; я уже шла, вниз глаза опустя, не
оглядывалась; смотрелыциков премножество по той
улице, где нас ведут. Пришли мы к судну; я
ужаснулась, как увидела: великая разница с
прежним. От небрежения дали самое негодное,
худое, так по имени нашему и судно, хотя бы на
другой день пропасть. Как мы тогда назывались
арестанты, иного имени не было, что уже в свете
этого титула хуже, такое нам и почтение. Все судно
— из пазов доски вышли, насквозь дыры светятся, а
хотя немножко ветер, так все судно станет
скрипеть; оно же черное, закоптела; как работники
раскладывали в нем огонь, так оно и осталась;
самое негодное, никто бы в нем не поехал; оно было
отставное, определено на дрова, да как очень
заторопили, не смели долго нас держать, какое
случилось, такое и дали, а может быть, и нарочно
приказано было, чтоб нас утопить. Однако, как не
воля Божья, доплыли до показанного места живы.
Принуждены были новому командиру
покорятся; все способы искали, как бы его
приласкать, не могли найти; да в ком и найти? Дай
Бог и горе терпеть, да с умным человеком; какой
этот глупой офицер был, из крестьян, да заслужил
чин капитанской. Он думал о себе, что он очень
великой человек и сколько можно надобно нас
жестоко содержать, яко преступников; ему
казалось подло с нами и говорить, однако со всею
своею спесью ходил к нам обедать. Изобразите это
одно, сходственно ли с умным человеком? В чем он
хаживал: епанча солдатская на одну рубашку, да
туфли на босу ногу, и так с нами сидит. Я была всех
моложе, и невоздержна, не могу терпеть, чтоб не
смеяться, видя такую смешную позитуру. Он, это
видя, что я ему смеюсь, или то удалось ему
приметить, говорит, смеяся: “Теперь счастлива ты,
что у меня книги сгорели, а то бы с тобою
сговорил”. Как мне ни горько было, только я
старалась его больше ввести в разговор, только
больше он мне ничего не сказал. Подумайте, кто нам
[276] командир был и кому
были препоручено, чтобы он усмотрел, когда б мы
что намерены были сделать. Чего они боялись, чтоб
мы не ушли? Ему ли смотреть? Нас не караул их
удержал, а удержала нас невинность наша. Думали,
что со временем осмотрятся и возвратят нас в
первое наше состояние. Притом же мешала много и
фамилия очень: велика была 13. И так мы с этим
глупым командиром плыли целой месяц до того
города, где нам жить.
Господи Иисусе Христе, Спасителю мои,
прости мое дерзновение, что скажу с Павлом
апостолом: беды в горах, беды в вертепах, беды от
родных, беды от разбойник, беды и от домашних! За
вся благодарю моего Бога, что не попустил меня
вкусить сладости мира сего. Что есть радость, я ее
не знаю. Отец мой Небесный предвидел во мне, что я
поползновенна ко всякому злу, не попустил меня
душою погибнуть, всячески меня смирял и все пути
мои ко греху пресекал, но я, окаянная и
многогрешная, не с благодарением принимала и
всячески роптала на Бога, не вменяла себе в
милость, но в наказание, но Он, яко Отец
милостивый, терпел моему безумию и творил волю
Свою во мне. Буде имя Господня благословенно
отныне и до века! Пресвятая Владычица Богородица,
не остави в страшный час смертный!
Какая б беда в свете меня миновала или
печаль, не знаю. Когда соберу в память всю свою из
младенческих лет жизнь, удивляюсь сама себе, как
я все беды пережила, не умерла, ни ума не лишилась,
все то милосердием Божьим и Его руководством
подкреплена была. С четырех лет стала сиротою, с
15-ти лет невольницею, заключена была в маленьком
пустом местечке, где с нуждою иметь можно
пропитание. Сколько же я видела страхов, сколько
претерпела нужд! Будучи в пути, случилось ехать
мне горами триста верст беспрерывно, с горы да на
гору верст по пяти. Эти же горы усыпаны природным
диким камнем, а дорожка такая узкая, что в одну
лошадь впряжена, а по обе стороны рвы глубокие и
лесом обросли, а ехать надобно целой день, с утра
до ночи, потому что жилья нету, а через сорок
верст поставлены маленькие дворики для
пристанища и корму лошадей. Я и тогда думала, что
меня живую не довезут. Всякой раз, что на камень
колесо взъедет и съедет, то меня в коляске ударит
эта, так больно тряхнет, кажется, будто сердце
оторвалось.
Между тем один день случилось, что
целой день дождь шел и так нас вымочил, что как мы
вышли из [276] колясок, то
с головы до ног с нас текло, как бы мы из реки
вышли. Коляски были маленькие, кожи все промокли,
закрыться нечем, да и, приехавши на квартиры,
обсушится негде, потому что одна только изба, а
фамилия наша велика, все хотят покою. Довольно бы
и того мне, что я пропала и такую нужду терплю,
так, забыв себе, жаль товарища своего, не могу
видеть его в таком безвинном страдании.
Рассудилось нашим командирам
переменить наш тракт и весть нас водою, или так и
надобно была. Я и рада была, думала, мне легче
будет, а я от роду по воде не ездила и больших рек,
кроме Москвы-реки, не видала. Первое, как мы тогда
назывались арестанты, это имя уже хуже всего в
свете. С небрежением, какое случилось, дали нам
судно худое, что все доски, из чего сделано,
разошлось, потому что оно старое. В него нас и
посадили, а караульные господа офицеры для
своего спасения нет брали лодок и ведут за собою.
Что же я тут какова страху набралась! Как станет
ветер судно наша поворачивать, оно и станет
скрипеть, все доски станут раздвигаться; а вода и
польет в судно; а меня замертво положат на палубу,
наверх; безгласна лежу, покудова утихнет и
перестанет волнами судно качать, тогда меня вниз
сведут. Я же так была странна, ни рабы своей не
имела.
Однажды что случилось: погода жестокая
поднялась и бьет нас жестоко, а знающего никого
нет, кто б знал, где глубь, где пристать, ничего
того нет, а все мужичье плывут, куда ветер гонит, а
темно, уже ночь становится, не могут нигде
пристать. Якорь бросили среди реки — не держит,
оторвало и якорь. Меня тогда уже не пустил мой
сострадалец наверх, а положил меня в чулане,
который для нас сделан был, дощечками огорожен,
на кровать. Я так замертво лежу, слышу я вдруг, нас
как дернула, и все стали кричать, шум превеликой
стал. Что же это за крик? Все испугались. Нечаянно
наше судно притянуло или прибило в залив, и мы
стали между берегов, на которых лес, а больше
березы; вдруг стала эта земля оседать несколько
сажен и с деревьями, опустится в воду, и так
ужасно лес зашумит под самое наше судно, и так нас
кверху подымет, а тотчас нас в тот ущерб втянет. И
так было очень долго, и думали, что пропали, и
командиры наши совсем были готовы спасать свои
живот на лодках, а нас оставлять погибать.
Наконец уже видно стало, как эту землю рвало, что
осталось ее очень мало, а за нею вода, не видно ни
берегу, ни ширины ей, а думают, что [278]
надобно быть озеру; когда б еще этот
остаток оторвала, то надобно б нам быть в этом
озере. Ветер преужасной. Тогда-то я думала, что
свету преставления, не знала, что делать, ни
лежать, ни сидеть не смогла, только Господь
милосердием Своим спас наш живот. У работников
была икона Никола Чудотворца, которую вынесли на
палубу и стали молится; тот же час стал ветер
утихать и землю перестала рвать. И так нас Бог
вынес.
С апреля по сентябрь были в дороге;
всего много было, великие страхи, громы, молнии,
ветры чрезвычайные. С таким трудом довезли нас в
маленькой городок, которой сидит на острову;
кругом вода; жители в нем самой подлой народ, едят рыбу сырую, ездят на собаках, носят
оленьи кожи; как с него сдерут, не разрезавши
брюха, так и наденут, передною ноги место рукавов.
Избы кедровые, окна ледяные вместо стекла. Зимы 10
месяцев или 8, морозы несносные, ничего не родится, ни
хлеба, никакого фрукту, ниже капуста. Леса
непроходимые да болота; хлеб привозят водою за
тысячу верст. До таково местечка доехали, что ни
пить, ни есть, ни носить нечего; ничего не продают,
ниже калача. Тогда я плакала, для чего меня реки
не утопили. Мне казалось, не можно жить в таком
дурном месте.
Не можно всего страдания
моего описать и бед, сколько я их перенесла! Что
всего тошнее была, для кого пропала и все эти
напасти несла, и что всего в свете милея было, тем
я не утешалась, а радость моя была с горестью
смешена всегда: был болен от несносных бед;
источники его слез не пересыхали, жалость его
сердца съедало, видев меня в таком жалком
состоянии. Молитва его перед Богом была
неусыпная, пост и воздержание нелицемерное;
милостыня всегдашняя: ни исходил от него
просящей никогда тоже; правило имел монашеское,
беспрестанно в церкви, все посты приобщался
Святых Тайн и всю свою печаль возверзил на Бога.
Злобы ни на кого не имел, и никому зла не помнил, и
всю свою бедственную жизнь препроводил
христиански и в заповедях Божьих, и ничего на
свете не просил у Бога, как только царствие
небесного, в чем и не сомневаюсь.
Я не постыжусь описать его
добродетели, потому что я не лгу 14. Не дай Боже что
написать неправедно. Я сама себя тем утешаю,
когда вспомню все его благородные поступки, и
счастливой себя считаю, что я его ради себя
потеряла, без принуждение, из свои доброй воли. Я
все в нем имела: и милостивого мужа, и отца, и
учителя, [279] и старателя
о спасении моем; он меня учил Богу молится, учил
меня к бедным милостивою быть, принуждал
милостыню давать, всегда книги читал
Святое писание, чтоб я знала Слово Божье, всегда
твердил о незлобие, чтоб никому зла не помнила. Он
фундатор всему моему благополучию
теперешнему: то есть мое благополучие, что я во
всем согласуюсь с волею Божьей и все текущие беды
несу с благодарением. Он положил мне в сердца за
вся благодарить Бога. Он рожден был в натуре ко
всякой добродетели склонной, хотя в роскоши и
жил, яко человек, только никому зла не сделал и
никого ничем не обидел, разве что нечаянно.
Комментарии
1 Записки обращены к старшему сыну Михаилу (1731—1794) и его жене, посетивших Долгорукую в монастыре.2 Графу Б. П. Шереметеву в год рождения Натальи исполнилось шестьдесят два года. Шереметев был женат дважды. От первого брака было трое детей, от второго — с Анной Петровной Нарышкиной (урожденной Салтыковой) — пятеро: Петр (1713), Наталья (1714), Сергей (1715), Вера (1716) и Екатерина (1718).
3 Речь идет о знаменитом
русском богаче графе Петре Борисовиче
Шереметеве (1713—1787), владельце усадьбы Кусково.
4 Наталья Борисовна сильно
преувеличивает чистоту нравов времен своей
молодости. Примечательны в этом смысле разделы
“Юности честного зерцала, или Показания
житейскому обхождению” — пособия для молодых
людей первой половины XVIII века, вступающих в
жизнь. У нас сложился устойчивый стереотип
представлений о поведении до петровской девушки
и женщины по модели “Домостроя”. Это заточенная
в терем скромная Несмеяна, рдеющая под взглядами
посторонних. Она лишь при Петре вышла на люди,
введена его смелой рукой в мужское общество. Но в
высшей степени любопытно, что “Зерцало”
нацелено как раз не на раскрепощение женщины, а
на внушение ей большей скромности, стыдливости,
воздержания. Девица должна вскакивать в гневе
из-за стола, если ей “прилучиться сидеть возле
грубого невежды, которой ногами не смирно
сидит”, должна не радоваться, а “досадовать,
когда кто оную искушать похочет”. Наоборот,
“непорядочная девица со всяким смеется и
разговаривает, бегает по причинным местам
и улицам, розиня пазухи, садится к другим
молодцам и мужчинам, толкает локтями, а смирно не
сидит, но поет блудные песни, веселится и
напивается пьяна, скачет по столам и скамьям,
дает себя по всем углам таскать и волочить, яко
стерва”.
5 Мемуаристка ошибается,
когда сообщает, что среди “пунктов” условий
воцарения Анны Ивановны был и пункт, запрещавший
ей привозить в Россию своего фаворита.
6 Ошибается автор и второй
раз: Бирон никогда сапожником не был и дяде
Натальи Борисовны сапог не шил. Другое дело — со
времен возвышения Бирона высказывались
серьезные сомнения в подлинности его
дворянского происхождения. Сомнения эти не
развеяны и до сих пор.
7 Имеется в виду род князей
Голицыных, представители которого входили
вместе с Долгорукими в Верховный тайный совет.
Репрессии против Долгоруких последовали лишь в
1736—1737 годах.
8 Венчание в церкви села
Горенки происходило 8 апреля 1730 года.
9 Указ об этом последовал 9
апреля. Он гласил: “Указали мы князю Алексею,
княж Григорьеву сыну Долгорукову жить в дальних
деревнях с женою и детьми и о том ему сказать
указ, чтоб он из Москвы ехал немедленно и из той
деревни никуда без указу нашего не выезжал. Брату
его князю Сергею по тому ж жить в дальних
деревнях с женою и с детьми безвыездно”.
10 Это был манифест от 14 апреля
1730 года: “Объявляем во всенародное известие.
Понеже всем нашим верным подданным известно
есть, коим ненадлежащим и противным образом
князь Алексей Долгорукой с сыном своим князь
Иваном, будучи, при племяннике нашем блаженная
памяти Петре Втором... не храня его величества
дражайшего здравия, поступали, а именно: по
пришествии его величества к Москве, во-первых,
стали всеми образы тщиться и не допускать, чтоб в
Москве его величество жил, где б завсегда
правительству государственному присматривался,
и своих подданных как вышних и знатных чинов, так
и прочих обхождение видеть мог, но всячески
приводили его величество, яко суще младого
монарха, под образом забав и увеселения,
отъезжать от Москвы в дальние и разные места,
отлучая его величество от доброго и честного
обхождения, что тогда народу весьма прискорбно и
печально было. И как прежде Меньшиков, еще будучи
в своей великой силе, ненасытным своим
властолюбием его величества блаженные памяти
племянника нашего, взяв в свои собственные руки,
на дочери своей в супружество сговорил, так и он,
князь Алексей с сыном своим и с братьями родными,
его императорское величество в таких младых
летах, которые еще к супружеству не приспели,
богу противным образом... привели на сговор
супружества к дочери его князь Алексеевой княжне
Катерине...” В заключении описания прочих вин
Долгоруких манифест предписывал: “...и за такие
его преступления хотя и достоин быть
наижесточайшему истязанию, однако ж мы,
милосердия, пожаловали вместо того, указали,
лишив всех его чинов и кавалерии сняв, послать в
дальнюю его деревню, в которой ему жить
безвыездно за крепким караулом”.
11 В царском указе 12 июня 1730
года Долгорукие обвинялись в непослушании,
отказе ехать в пензенские деревни, куда их
выслали. “Того ради,— говорилось в указе,—
послать князя Алексея Долгорукова с женою и со
всеми детьми в Березов, князь Сергия с женою и
детьми в Аранибург, князя Василия — в Соловецкий
монастырь, князя Ивана, княж Григорьева сына — в
Пусто - Озеро. И за ними послать пристойной конвой
офицеров и солдат и держать их в тех местах
безвыездно за крепким караулом”. 15 июля все
владения Долгоруких были конфискованы и
присоединены к владениям Анны Ивановны. Всем
ссыльным было определено на содержание по одному
рублю в день.
12 Автор не совсем точен.
Ссыльные были, по-видимому, привезены в Тобольск,
а оттуда на барже отправлены в Березов, который
действительно стоял на острове, образуемым двумя
реками — Сосьвой и Вогулкой.
13 В Березов приехали князь
Алексей Григорьевич Долгорукий с женой
Прасковьей Юрьевной (которая вскоре, не выдержав
трудностей тяжкого пути, умерла) и их дети: Иван с
женой Натальей, Николай — 18 лет, Алексей — 14 лет,
Александр — 12 лет, Екатерина — 18 лет, Елена — 15
лет, Анна — 13 лет.
14 Факты свидетельствуют о
другом, далеком от благонравия, образе жизни и
поведении И. А. Долгорукого в Березове, что в
немалой степени стало причиной последующих
несчастий всего клана Долгоруких.
Текст воспроизведен по изданию: Безвременье и временщики.
Воспоминания об "Эпохе дворцовых переворотов" (1720-е - 1760-е годы). Л.
Художественная Литература. 1991© текст - Анисимов Е. 1991
© сетевая версия - Тhietmar. 2004
© OCR - Николаева Е. В. 2004
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Художественная Литература. 1991