Москва
1990
OCR — проект ,
дополнительная обработка — Halgar Fenrirsson.
Разрядка заменена жирным шрифтом.
От редколлегии
Вместо предисловия
Введение
Глава I. Мифологическое мышление
Глава II. Социально-психологическая основа мифологических пантеонов О теории Ж. Дюмезиля (Экскурс I) О теории египетской религии Л. Трой (Экскурс II)
Глава III. Очерк архаических мифов оседлых народов Востока и Запада
Вместо заключения (Беседа критика с автором)
Примечания {В электронной версии распределены по главам}
Список сокращений
Над проблемой мифа ломает голову вот уже почти сто поколений ученых. Предлагая свое понимание этого явления, мы рискуем попасть еще одним звеном в нескончаемый ряд разноречивых толкователей. Однако почти ни одна теория мифа, предлагавшаяся нам со времен Протагора и Эвгемера, не являлась собранием одних превратных суждений, хотя и была отвергнута последующими мыслителями; и то обстоятельство, что мы сейчас как будто приблизились к более серьезному пониманию явления мифа, является результатом последовательной борьбы мнений всех этих толкователей-ученых.
Поэтому мы надеемся на то, что настоящая книга, хотя и написана в полемике со своими предшественницами, все же послужит не отрицанием сделанного ранее, а новым звеном в общем познании этого трудного предмета.1)
Миф, в нашем понимании, есть способ массового и устойчивого выражения мироощущения и миропонимания человека, еще не создавшего себе аппарата абстрактных обобщающих понятий и соответственной техники логических умозаключений.2)
Человеку с самого начала его существования приходилось воспринимать различные импульсы извне и в процессе своей жизненной деятельности реагировать на окружающее.
Согласно Т. Шибутани, импульс есть состояние дискомфорта; он требует определенного действия («акта») для своего устранения, но не предопределяет какого-либо одного образа действия. Когда целеустремленное, но бессознательное действие встречает препятствие, возникает эмоциональная, а по Дж. Дьюии мыслительная акция. Естественный для живого существа перебор проб и ошибок у человека происходит в области воображения. Если успех недостижим, возникают фрустрация и различные заменители удовлетворения (зависимые от обстоятельств в том числе и социальных, а также от психофизических свойств и состояния субъекта). Таким заменителем могут быть агрессия против вызвавшего реакцию явления, или же регрессия (отступление), или иная форма адаптации к возникшей ситуации, включая какое-либо ее объяснение «в пользу» субъекта рационализацию, сублимацию.
Наряду с адаптацией можно поставить фантазию, определяемую как создание эмоциональных и мыслительных ассоциаций, вызываемых импульсом, но не являющихся прямым ответом на него. Она оказывается относительно эффективным способом завершения актов, иное, более прямое завершение которых затруднено.3) Вот почему она, фантазия, по большей части входит в тот архаический способ массового и устойчивого мироощущения человека, который мы выше обозначили как миф.
Само собой разумеется, что все это относится не к случайным личностным реакциям человека, а к поведению, обусловленному неизбежным фактом принадлежности его к социальной группе.
Однако человеку, поскольку он был Homo sapiens, «человек разумный»,4) приходилось, тоже с самого начала своего существования, не только воспринимать известные сигналы из мира и непосредственно реагировать на них (причем реагировать одновременно практически и эмоционально), но, кроме того, и пытаться усвоить связи воздействовавших на него начал мира, т.е. оценивать их, воспринимать их как ценность или антиценность.
Потребность в познании одна из коренных физиологических потребностей человека. Даже при эксперименте с животными оказывается, что новизна может служить не менее привлекательным стимулом, чем пища.
Соприкасаясь с некоторым феноменом, человек соотносит его с ощущаемой им самим потребностью и с информацией о средствах удовлетворить эту потребность. Явление может быть отвергнуто как безразличное для его потребности или оценено как благоприятствующее или препятствующее удовлетворению его потребности, что на неосознаваемом уровне создает определенную эмоцию. Но оценка происходит и на осознаваемом уровне: включается вторая (речевая) сигнальная система, и явление подвергается сознательному осмыслению. Вторая сигнальная система есть система речевых сигналов, т.е. эквивалентна языку.5) Нет необходимости, чтобы человек мысленно полностью произносил соответствующие слова, однако сознательная дискретная мысль (не эмоция) эквивалентна слову. Это обстоятельство явится ключевым для дальнейшего нашего рассуждения: чего нет в языке, нет и в сознании. Другое дело, что язык имеет многообразные средства для передачи понятий. Кроме того, язык здесь надо понимать в широком семиотическом смысле, т.е. как обладающий знаками не только семантико-звуковыми, но и сигналами иного рода жестикуляторными, мимическими и т.п.
Итак, сталкиваясь с некоторыми явлениями мира, человек не только испытывает известные эмоции, но и сознательно осмысляет его.
Не следует, однако, преувеличивать силу побуждения первобытного человека к осмыслению окружающего мира: кроме некоторых специфических обстоятельств, практический характер реакции на внешние импульсы преобладал,6) и интерпретативная сторона восприятия была необходима лишь в пределах нужд жизненной практики или, в лучшем случае, на ее периферии. Только у философов поздней древности появились и интерес, и досуг, и практическая возможность к сознательным неэмоциональным обобщениям всего окружающего мироздания.
Осмысление внешнего мира тем не менее было необходимо там, где его явления непосредственно касались потребностей человека, средств их осуществления и препятствий к их осуществлению («принцип удовлетворения», по З. Фрейду). Но никакое осмысление невозможно без обобщения, а первобытный человек, даже уже обладая словесной знаковой системой, был лишен аппарата языкового (а стало быть, вообще сознательного) абстрагирования явлений в их динамике. Этот аппарат разрабатывался лишь постепенно.
Это не значит, конечно, что архаический человек мыслил только частными категориями. Напротив, в его мышлении существовали такие понятия, как «земля» (вообще), «вода» (вообще), «небо» (вообще), и слова для них. Однако и эти общие понятия были предметными (вещественными) . Кроме того, осмысление мира предполагает и классификацию явлений. Архаический человек умел классифицировать явления («темный, «светлый», «старый», «молодой», «дитя», «взрослый», «мужчина», «женщина» и т. п.). Эта классификация была по преимуществу бинарной (двоичной), чему способствовала и физиология человека. Чего не хватало для осмысления мира, так это абстрактного обобщения его процессов. При отсутствии сознательного аппарата для их абстрагирования главным способом обобщения являлись тропы.7)
В самом грубом приближении троп можно охарактеризовать как обобщение путем сопоставления. Например, для обобщения по определенному качеству или свойству данное явление обозначалось через словесное наименование другого явления:
либо явственно тоже обладавшего этим именно свойством (наложение прямого значения определенного слова в качестве переносного значения на слово определяющее — метафора),
либо смежного, сопутствующего определяемому (метонимия),
либо через слово, имеющее звуковое сходство со словесным значением определяемого (омофония).
Явления мира в их движении сложны, и один троп цепляется за другой, образуя более или менее сложные цепочки (семантические ряды) и целые поля.
В первом приближении, которое мы далее будем уточнять, миф есть связная интерпретация процессов мира, организующая восприятие их человеком в условиях отсутствия абстрактных (непредметных) понятий. Как организующее начало, миф аналогичен сюжету: сюжет организует словесное изложение явлений мира в их движении по ходу вымышленного рассказа, миф организует мыслительное восприятие действительных явлений мира в их движении при отсутствии средств абстрактного мышления. «Миф — не просто метафора, сравнение, а нечто, включающее это сравнение», — пишет мне В.К. Афанасьева. Это — совершенно верно. В изучаемом нами материале ядро мифа — мифологема8) — не дано непосредственно: перед нами руда, из которой металл в чистом виде надо еще выплавить. И это, конечно, справедливо; но нас здесь будет интересовать именно «металл» — социально-психологический материал мифологем.
Миф — это умственный и словесный след не только того, о чем думал, полагал, верил и что чувствовал древний человек, но и того, как он думал. Но прежде чем анализировать то, о чем он думал и как он думал, полезно представить себе, каков он был, как и в каких условиях жил. Существенно также понимать, что само понятие «миф» принадлежит позднейшему времени, а древний человек не делал различия между действительным и иллюзорным познанием.
Миф при этом не произвольная сумма тропов: мифотворчество имеет свои объективные мотивы, и о них будет говориться ниже, в главе II.
Восстановить для себя и своих современников въяве, как жили древние, — не только описательно, но и внутренне это почувствовать, т. е. вжиться в них, — исследователю, выросшему и живущему внутри современной технологической, индустриальной, городской цивилизации, чрезвычайно трудно. Хотя наш мир сейчас разделен, но речь идет о некоторых общих чертах наших современников в разных частях разделенного мира.
Прежде всего наш современник — пишет: на компьютере, на пишущей машинке, шариковой ручкой. Ушли в прошлое «вечные перья» — стило, стальные перья,— как ушли: гусиные перья, тростниковые каламы, чернильницы, промокательная бумага и песочницы, палочки gi-dubba для писания клинописью на глине; в эпоху цивилизации было хоть это — а у первобытного человека и того не было. С тех пор как в начале эпохи цивилизации появилось письмо, информация передается человеку через время и расстояние. Раньше же через время и расстояние доходили только слухи, подверженные непрерывным изменениям, уточнениям, домыслам и поправкам. Степень достоверности их хорошо ясна по известной игре в «испорченный телефон».9)
Наш современник может читать книги, но чаще смотрит телепередачи, получая информацию, нужную ему для практической работы и для устройств» жизни, — но он пользуется и вымыслами, которые питают его эмоции, возникающие в ответ на импульсы из окружающего и внутреннего его мира; он читает художественные произведения в прозе и стихах; он смотрит и иные зрелища: футбол, театральные представления, игровые кинофильмы.10)
В большинстве случаев наш современник-горожанин сыт. Его согревают батареи центрального отопления — открытый огонь он видит только на кончике зажигалки: у него нет и не может быть эмоционального отношения к огню очага. Пищу ему варит электричество или газ. Относительно редко в его мире приходится голодать, и часто то, что он называет голодом, древний человек счел бы достатком.
Он принимает теплый душ, моет руки душистым мылом, у него чистое и теплое белье, нательное и постельное. Он посылает корабли в космос, но звездное небо он почти никогда не видит. Он не стоит между стихией земли и сводом неба, его место в мироздании определено совсем не этим.
Он почти не соприкасается с природой — и где бы он это мог? В сквериках среди городских небоскребов? На автострадах, нарочно проложенных в обход всего зеленого, даже в обход сохранившихся старых городков и деревень?
Он может регулировать рождаемость.
У него семи-восьмичасовой рабочий день, по большей части проводимый за столом, за рулем машины, у дисплея, за станком-автоматом. Работа его почти всегда обезличена. Его рабочее место освещает электрический свет. За двести лет быстрой чередой ушли газовый свет, керосиновая лампа, стеариновая свеча, сальная свеча, восковая свеча, светильник с фитильком, плавающим в масле.
У него уже со времени изобретения письменности все менее тренируется память — а теперь ее и вовсе можно перепоручить компьютеру. Изобретение телевизора отучает его от воображения: дети получают готовые клише образов (и часто далеко не лучшего качества) и отучаются от естественности и мыслей и эмоций.
Наш современник, как и его древний предок, все-таки не только человек-потребитель, но и творец — и в области науки и особенно техники, и в области эмоциональной. Но как изменилось само творчество! При всей стандартизации индустриального мира житель его считает сам себя индивидом, личностью, и это — то, что он особенно ценит. Как личность, он имеет права (и их можно «качать»); он занимается (если хочет) полезной благотворительностью, но он не знает, что такое органичная взаимопомощь, порождаемая беспросветной и общей нуждой. Он продает и покупает; ему редко приходит в голову отдать что-либо или сделать что-либо безвозмездно, при этом сохраняя уверенность, что, если ему будет что-нибудь надо, ему так же безвозмездно дадут.
Сильные ощущения он получает от телевизора, от футбола, от альпинизма, от спорта — увы, даже от хулиганства, вандализма, терроризма. Спорт же должен обеспечивать ему и необходимую физическую «форму». Если он не живет в Иране, Ираке, Палестине, Ливане, Камбодже, Никарагуа и тому подобных очагах мучительного существования, то вот уже скоро полвека, как он незнаком с великими страданиями; ему трудно дается верная любовь и дружба (любовь для него — лишь синоним секса, другом — my friend — он называет случайного приятеля) .
И он, как и древние, делит людей на «своих» и «чужих»: это в природе человека, но тут больше всего проявляется иррациональность наших современников, может быть большая, чем у древних людей, ибо вражда их произвольна: они могут презирать за язык, даже за выговор, за излишнюю или, наоборот, недостаточную жестикуляцию, за род занятий, за участие в том, что он считает несправедливым разделом не только богатств, но и любых иных благ, — участие вольное или даже невольное; за форму носа, за различие в вере в таких или других или никаких богов, за разницу в одежде или в музыкальных пристрастиях. И это чаще всего не естественная реакция самозащиты, не естественная ненависть двух бойцов друг к другу, даже не фрустрация при виде чужих успехов, а своих неуспехов (часто отрицательно относятся как раз к группам неудачников); это, скорее, искусственно воспитываемое избыточное чувство исключительности одних по сравнению с другими, рождающее либо (в лучшем случае) равнодушие, либо презрение, либо неразмышляющую, хладнокровную жестокость.
В многомиллионном городе, где люди непрестанно соприкасаются с чужими и незнакомыми людьми, возникает тягостное чувство одиночества в толпе, исчезают прежние факторы этических норм поведения (которые обусловливались принадлежностью к «своему» тесному коллективу с жесткими правилами допустимого и недопустимого), нарушаются традиции. Но для гарантии самосохранения появляется необходимость преодолевать ставшее привычным взаимоотношение между «своими» и «чужими» — нужен импульс для поисков новых человеческих единств и в конечном счете общечеловеческих норм морали, которые одни способны сохранить человечество от грозящей ему общей гибели. Пока, в наши дни, этот импульс все еще не может преодолеть искусственно рационализуемого отрицательного отношения к «чужим».
Наш современник боится смерти и старается всячески подольше уклониться от нее, мечтая о легком конце. Мало того, рождение и смерть кажутся ему чем-то далеким; о неизбежности начал и концов жизнь напоминает ему лишь от случая к случаю.
А тот человек, творчество которого он изучает, — и мы сейчас изучаем, — был тоже Homo sapiens sapiens, физиологически неотличимый от нашего горожанина. Но жизнь, которую он знал и считал естественной и прекрасной, была совсем иной, чем ныне.
Письма он не знал вообще, информация передавалась ему только живой цепочкой людей: от современника к современнику, а главное — от старших к младшим.
Уровень его питания был в среднем много ниже, чем, скажем, у среднего американца.11) Периодический голод был обычным явлением, пища была скудна и, на взгляд нашего современника, отвратительна на вкус.12)
Огонь был для человека жизнью родного дома, дающим и тепло, и питательную снедь, и ощущение общей связи со своими. И в то же время он был страшной, губительной стихией.
Человек одевался в шкуры или грубую дерюгу или трудился почти нагим (пляжи его не интересовали); освещал его тот же очаг или лучина от него. Он мылся водой и песком (а бывало — и верблюжьей мочой); да и мылся больше в торжественных случаях: после рождения, перед браком, при вступлении пред лицо святыни, перед смертью — обычно же он маялся вшами и всякой нечистью.
Он был один на один с землей и небом, солнцем и тьмой, жаром и морозом; с любыми чужаками, которых должен был научиться убивать, чтобы не быть убитым самому.
Один — и не один: он был частью целого — большой семьи, клана, общины,— и только в среде своих — в «коллективе», не навязанном ему чужой волей или воспитанными в нем условностями, а внутри которого он родился и в который врастал; только среди своих он был человеком.13)
Он жил внутри природы как часть ее. Природа давала ему силу, и радость, и крепость, и побуждение к творчеству.
Жена рожала ему десять-пятнадцать раз, выживало в среднем двое, хорошо — трое детей. Поэтому к детям как таковым мужчины не успевали привязаться — но они важны были как стержень рода, его продолжение.
Работал древний человек с пяти-девяти лет, а полноценный мужской труд исполнял с двенадцати-четырнадцати лет. Работа начиналась для него до зари и кончалась затемно, работа физическая, тяжелая, черная, каторжная — тяжести такой, какая в наше время даже в немеханизированном земледелии не имеет себе равной, — работа костяными, деревянными и каменными орудиями. Зато, как женщина любит дитя, рожденное в муках, так и древний свободный труженик любил плоды своего труда как родные, старался, чтобы они вышли ему на радость и почет.
Он не мог жить не только без своих, но и без соседей — дрались, конечно, ходили стенка на стенку, иной раз и до смерти, — но от них же брали себе жен. Однако кроме соседей были и чужаки: чужака убивали для самосохранения, не из ненависти к его языку, вере или носу. Рубить человека учились с детства, как резать скот.14) Убивали чужака потому, что собственная смерть всегда была рядом, всегда присутствовала в воображении человека, формировала мироощущение. Древний человек, конечно, старался отвратить смерть;15) но в идеале настоящим человеком нередко считался тот, кто боялся умереть на вонючей соломе, бесчестно, не в битве.
А мысли свои — неотделимые от эмоций — человек тогда обобщал в форме тропов,16) которые складывались в мифы.
Обо всем в этой страшной, темной, голодной жизни Древнего человека знает современный европейский или американский исследователь, даже понимает ее отчасти,— но лишь умозрительно. Он может все это вычислить, подсчитать на бумаге, изложить в общих понятиях. Но он не может эмоционально вжиться ни в тягость, ни в героизм этой жизни. Теперь нам остается два главных пути для более непосредственной встречи с древними — археология и этнография (социальная антропология).
Но археология дает нам в руки мертвые фундаменты построек, осколки посуды, орудия, изредка — какие-то идолы. Мы можем их описать, классифицировать, установить более или же менее примитивную технологию их изготовления, оценить их художественную ценность (но только с нашей, современной точки зрения). Но уже экономическую, а тем более социальную ценность наших находок установить нам труднее. По археологическим данным мы с вами никогда не узнаем эмоционального отношения людей к материальным памятникам их культуры, мы не услышим, как мастерица, расписывавшая горшок, разговаривала с ним, какие она влагала осмысления в его форму и орнамент.
Этнография, или «социальная антропология», способна — пока еще способна — давать возможность личных встреч с примитивным бытом; будет давать такую возможность еще в течение одного-двух поколений — правда, встреч не с первобытными уже народами, а с очень сильно затронутыми нашей цивилизацией и многое уже забывшими. Но этнографы останутся людьми с записными книжками, чужаками, часто с осуждением или отвращением относящимися к обычаям изучаемых ими людей, часто старающимися их цивилизовать, обратить их в новую, неведомую, не подготовленную их опытом веру, привить им образ жизни, не выросший изнутри их общества; не всё этнографы поймут (ведь по большей части и разговаривают они через переводчика), не всё им и скажут. Или скажут навыворот, искаженно — чтобы не сглазили.
Вот пример. Выдающийся русский востоковед конца XIX в. поехал на Алтай записывать сказки и легенды у местных жителей. А сказок, как наши, у них не было: были обрядовые тексты, присказки, заклинания при родах, перед охотой, при инициации и т. п., и все они могли исполняться лишь в определенных условиях — у того же очага, у лесного костра, на заре, при утренней звезде, — иначе они теряли свой сокровенный смысл, как лечебное растение, собранное не в положенный день и час. И все эти «тексты» содержали магические словесные элементы. Но его высокопревосходительство в горы не полез, попросил местного исправника привести к нему сказочников и песельниц. Исправник сам в горные аилы тоже не отправился, а послал полицейских приставов. Сказочнники и песельницы идти к барину исполнять свои присказки отказались, но, быв сечены, согласились и были все же доставлены к его высокопревосходительству, которому исполнили кое-что — но, характерным образом, пропустив магически значимые зачины и концовки исполняемого. Это выяснилось многими десятилетиями спустя, и пропавшее, конечно, уже нельзя было полностью восстановить.17)
Случай может показаться анекдотическим, но подобным искаженным «фольклором» буквально полны этнографические и фольклористические сочинения, особенно если это данные, собранные миссионерами. Именно им наука обязана громадной массой собранного, но очень часто — отредактированного материала, и кто знает, как много записанных этнографами мифов является результатом того, что информант небрежно или сознательно искаженно информировал чужака, предположительно враждебного и уже наверняка глупого (не понимает простейших слов!).
Часто этнограф не может договориться с информантом потому, что спрашивает его о понятиях, которых в его языке нет. Ведь даже слово «брат» может означать в языке этнографа одно, а в языке информанта — нечто совсем другое. Или он спрашивает его, что «символизирует» миф, и в конце концов даже может добиться некоего ответа. Другое дело — какова его ценность.
Новейшие «социальные антропологи» многое из этого поняли — но нередко слишком поздно.18)
Загадки душевной и духовной жизни древнего мира вот-вот уйдут за грань, где уже будут вовсе не понятны новому человеку, Homo sapientissimus питаемому всей технологией научно-технической революции. Самое время их попытаться разрешить.
Историческая судьба России ставила нас в течение последнего столетия не раз в такие условия, когда замолкали воздействия, созданные прогрессивной технологией, и человек оставался один на один с первичными психологическими и физиологическими потребностями и побуждениями и, подобно древним людям, был вынужден отвечать на них простейшими реакциями. Наше поколение училось ненавидеть мучителей и предателей и научилось любить и дружить; оно узнавало, что такое бескорыстная взаимопомощь неимущих людей, на фронте и в тылу, и умело везде найти своих. Как древние люди, оно жило со смертью, более ожидая умереть, чем выжить, и делало свое дело.
Нет, мы с вами никогда не жили в мире древности. Сквозь тяготы нашего века мы пронесли все достигнутое историей культуры и знаем, что мир современный не перестает и не перестанет существовать при нас и наших детях, а архаическому человеку не с чем было сравнивать, и он радовался и той жизни, которая у него была. Мы не могли и не можем обрести сознания древнего человека, однако мы имеем в своем распоряжении опыт, во многом аналогичный опыту древних людей и не позволяющий нам их модернизировать. С нашим еще недавним опытом нам легче понять тех, кто жил в таких условиях тысячелетиями от рождения до смерти — хотя, в отличие от нас, сознавая это как естественное бытие. Поэтому — не наша ли обязанность понять, как они мыслили и чувствовали?
1) См.: МДМ (там же очерк истории вопроса); МНМ.
2) Прошу читателя заметить, что это не есть полное и окончательное определение мифа. Мы еще будем подходить к этому определению с разных сторон.
3) Шибутани. Т. Социальная психология. М., 1969, с. 53-75.
4) Строго говоря, человек, ныне заселяющий Землю, классифицируется как разновидность Homo sapiens sapiens. Его предшественники, например неандертальский человек, тоже относились к виду Homo sapiens, однако о мышлении этих наших предшественников мы не имеем сведений; поэтому у нас будет идти речь только о Homo sapiens sapiens, засвидетельствованном в течение приблизительно последних 40 тысяч лет, а точнее, о сравнительно поздних его представителях — земледельцах и скотоводах, населявших Землю в догородской (доклассовый) период между IX тысячелетием до н.э. и I тысячелетием н.э. и оставивших в дальнейшем следы в письменных памятниках, преимущественно в наиболее ранних.
5) Из этого мы должны заключить, что, чего нет в языке, того нет в специфически человеческом сознании. Л. С. Салямон предлагает обратное — считать, что чего нет в сознании, того нет в языке, — однако это просто само собой разумеется: бессознательные звуки и сочетания звуков к языку, конечно, не относятся. «Сознание, — говорит Л. С. Салямон, — ищет и но всегда находит способ выразить себя в формах языка». Но это значит лишь, что оно находит обходные способы выражения — тропы (о чем и пойдет речь в этой книге), а также изображения.
В. К. Афанасьева задает мне вопрос: «А как обстоит дело со зрительным образом? С отсутствующим объектом, возникающим в памяти?» — Зрительный образ запечатлевают в памяти и животные, и эта способность сохраняется и у человека. Но здесь речь идет о сознании как о явлении, специфически свойственном человеку. Вообще первая рефлекторная сигнальная система, выработавшаяся у высших животных, продолжает действовать и после выработки второй сигнальной системы, специфичной для человека, и различные целесообразные реакции вызываются и в виде прямого рефлекса, а не только путем вторичного словесного рефлекса. Однако человеческое сознание невозможно без словесной, второй сигнальной системы, и поэтому мы вправе сказать, что, где нет словесных сигналов, нет второй сигнальной системы, там нет и человеческого сознания.
З. Фрейд и многие психологи после него различают «бессознание» (Unbewusstsein), «досознание» (Vorbewusstsein) и «сознание» (Bewusstsein). Такая классификация нередко представляется полезной, но имеет тот недостаток, что существует в отрыве от физиологических механизмов, ответственных за различные типы рефлекторных ответов на раздражения, генерируемые вовне или внутри организма человека.
Само человеческое сознание видоизменяется и от возраста к возрасту, от исторической эпохи к эпохе, от одной социальной группы к другой. Но об этом пойдет речь ниже. Сейчас нас интересуют общие категории сознания.
Уже школа бихевиористов пришла к заключению, что «сознание есть форма неслышного лингвистического поведения», и из этого же исходит автор известной у нас в Союзе обобщающей монографии «Социальная психология» Т. Шибутани («осознание связано с лингвистической коммуникацией», с.155; «Мышление... социально, потому что протекает на языке конвенциональных символов, установленпых для значений, относительно которых существует высокая степень согласия...», с.157-158). Мышление, говорит также и Шибутани, представляет собой беззвучное лингвистическое поведение, для предвидения же необходимо воображение — следовательно, добавим мы, введение эмоциональной сферы. Впрочем, оно не только беззвучное, но и «стенографическое», так как это процесс скоростной и морфосинтаксические связи слов не обязательно выражены в мысли эксплицитно.
6) Это совершенно не противоречит эмоциональному «поэтическому» познанию мира первобытным человеком. Художественное, «поэтическое» мышление не сводится к мышлению образами, поскольку тоже имеет словесный коррелят, относящийся ко второй сигнальной системе; в то время как словесно не оформленный образ относится к первой сигнальной системе.
7) Вопросы семантических связей в языке исследовались И. Шрёпфером в его «учении об обозначениях», а затем Оли (Ohly), Л. Гульковичем и др. В работах И. Г. Франк-Каменецкого и О. М. Фрейденберг наличие семантических рядов, пучков и полей постулировалось, но они увязывались с ошибочными лингвистическими построениями Н. Я. Марра.
8) Мифологемы — это сюжетообразующие персонажи и ситуации, определяющие общее содержание мифического сюжета и способные повторяться в семантически однородных рядах.
9) Известна ли эта игра младшим поколениям? Она состоит в том, что группа детей садится рядком и крайний передает своему соседу на ухо шепотом какую-нибудь короткую фразу, тот — своему соседу и т. д. Последний с другого края произносит вслух то, что ему удалось услышать от своего соседа. Обычно сходства с первоначальным сообщением мало или вовсе нет никакого. В принципе этот характер передачи относится и к информации мифической; но здесь имелись свои особенности, о которых мы скажем особо.
Впрочем, экспериментально установлено В. Андерсоном и проверено другими учеными, что феномен «испорченного телефона» не получается, если имеется несколько источников информации; ошибка в традировании одного источника до известной степени компенсируется традированием других источников («закон самоисправления»).
10) Заметим, что человечество всегда имело и имеет игры, удовлетворяющие избыток общечеловеческой потребности в агрессии: борьба, гладиаторские игры, хоккей, футбол; а также и удовлетворяющие избыток других эмоциональных потребностей: зрелище, танец.
11) Древний вавилонянин III—II тысячелетий до н.э., как раб так и не-раб, но занятый тяжелым физическим трудом, нормально получал паек, состоявший из 2 л ячменного зерна на мужчину (ок. 4000 ккал), 1 л на женщину (ок. 2000 ккал) и 0,5 л на ребенка, способного производить работу (примерно от 5 до 12 лет — ок. 1000 ккал). Ячменное зерно (но не печеный хлеб) обеспечивало его большинством необходимых витаминов, кроме витамина С, для получения которого он должен был собирать дикий лук и чеснок или сажать его у своей хижины. Мясом люди (кроме рабов) питались, но изредка — в храме при заклании жертв на праздники. Размер всего пайка зависел не от величины производимого продукта, а исключительно от возрастного статуса человека. См. также примеч. 56 к главе II.
12) См.: Bottero J. La plus vieille cuisine du monde. — L'Histoire № 49, Octobre 1982, c. 82.
13) Здесь и ниже мы будем рассматривать мифотворчество как вид социального поведения. Уже цитировавшийся нами представитель социальных психологов Т. Шибутани замечает (Шибутани Т. Социальная психология, с. 23), что профессионально они интересуются не всем, что делают люди; их внимание сосредоточено лишь на закономерностях человеческого поведения, которые обусловливаются фактом участия людей в социальной группе и поэтому действующих, в известном смысле, как единое целое. Социальная группа состоит из лиц, взаимодействующих в каких-либо (различных) совместных мероприятиях (там же, с. 19, 22, 23, 82, 153, 155 и др.). Само собой разумеется, что в основе психологии группы лежит психология отдельных интересов, обусловленных их физиологией; но их взаимодействие тоже является законным объектом исследования.
14) Интересно, что в древности — по крайней мере на древнем Востоке — можно было зарубить мужчину, мальчика, но не женщину; если уж приходилось убивать женщину, то только не оружием.
15) Хотя нередко он не представлял себе, чтобы между существованием по эту или ту сторону смерти существовало бы столь уж большое различие (как о том свидетельствует выдающийся путешественник и этнограф Кнуд Расмуссен, сам эскимос по матери).
16) Заметим, что так же поступали и первые философы: миропорядок — это «вечно живущий огонь, мерами вспыхивающий и мерами гасимый», «раздор есть отец всего, царь всего», «все течет, все меняется, на вступающего в те же реки натекают все разные и разные воды» (Гераклит); «мир создан из воды» (Фаллес).
17) Эту историю рассказал мне И. Н. Винников, бывший директор Института этнографии в Ленинграде.
18) Справедливость требует заметить, что лучшие из этнографов, в особенности Э. Э. Эванс-Притчард, всегда понимали опасность информации, полученной через «человека с записной книжкой» — такое обозначение вовсе неуместно в отношении лучших из ученых-этнографов, как, скажем, Б. Малиновский или наши В. Г. Богораз, Л. Я. Штернберг и многие другие. С 50-х годов этнографы, миссионеры и практические работники, посылаемые в Африку или Новую Гвинею из США, проходят основательную языковую подготовку по методикам, разработанным школой дескриптивной лингвистики, и т.д. И все же полученный этнографический материал в целом остается очень разнородным и в количественном, и в качественном отношении и базирован на вторичных текстах — записях. Нам кажется, что архаические данные о первобытном мышлении, сохраненные первичными оригинальными письменными источниками, заслуживают отдельного и целостного рассмотрения, чему и посвящена эта книга.
Глава I.
Человеку с самых ранних времен приходилось реагировать на окружающее; целесообразно
реагировать, иначе погиб бы индивид и, как и он, погиб бы и вид. Это
означает, что человеку с самого начала надо было осмыслять
воздействовавший на него мир и в отдельных его проявлениях, и как целое.
«Осмыслить» в данном случае означает выявить органическую
(динамическую) связь между явлениями: например, явление А вызовет (может
вызвать) явление В — отвечай реакцией С. Но прежде чем начнется
осмысление явления, возникает эмоция — первичная: комфорт — дискомфорт,
более сложные — страх, гнев, радость. Поэтому практическая реакция
непременно имеет и эмоциональную основу.
Такая реакция, конечно, доступна и животному. На уровне Homo sapiens нужно уже, так сказать, профилактически сопоставлять связи явлений, еще не имеющих прямого воздействия на меня (на нас), но несущих в себе возможность воздействия. Стало быть, человеку приходилось, воспринимая действующий на него мир, который всегда вызывал у него и определенные эмоции, — давать этому миру известное общее осознание. Человек должен был научиться делать вывод для себя и для своего социума, выделяя общее из отдельного, — короче говоря, обобщать и классифицировать, вырабатывая при этом речевые рефлексы, сигналы второй системы.
Осознание ведь предполагает не одни лишь прямые рефлексы. Мышление на уровне второй сигнальной системы предполагает речевое оформление мысли, а речь состоит не из одного называния, но предполагает и определенную грамматическую структуру, выражающую отношение к денотату: действует ли он (субъект ли он действия) или покоится (субъект состояния), из чего, с чем, на что он действует (каков его предикат), мой он, твой или ничей, или его вообще нет; а если это действие, то завершено оно или нет. Конечно, не следует сводить все эти грамматические категории к категориям формальной логики: сама структура архаичного языка отражает архаичность мышления, а в языке архаического человека могут отражаться категории, представляющиеся нам неважными, а зато не отражаются многие категории, без которых в наше время мы не можем составить высказывания, например нет категории времен и т. п.
Грамматический строй речи предполагает определенную мыслительную классификацию явлений мира и тем самым также определенную ступень их обобщения. И в архаическом словарном запасе тоже, конечно, проявляются обобщения своего рода.
Но при необходимости обобщать наблюдаемые явления — а без этого нельзя построить даже самого простого предложения — первобытный человек сталкивался по крайней мере с тремя главнейшими трудностями: нехваткой языковых средств для выражения общих понятий,1) недостаточностью критериев для различения разной степени важности связей между явлениями и ограниченностью такой собственной жизненной практики, которая давала бы проверку как самих связей между явлениями, так и их иерархии.
Важно отметить, что языковые трудности первобытного человека отличаются от трудностей ребенка, впервые учащегося языку: ребенок выучивает первые слова со всей их взрослой — в том числе и «обобщающей» — семантической нагрузкой, первобытный же человек должен был сам выразить обнаруживаемое им общее с помощью готовых языковых средств, предназначенных, собственно, для частных, предметных явлений и для непосредственных реакций.2)
В каждом слове любого древнего или современного языка заложена история как его формы, так и его семантики; техника сравнительного языкознания, примененная к древним и архаическим языкам, а затем и к надежно реконструируемым еще более ранним языковым состояниям, позволяет нам обнаруживать едва ли не уникальные в настоящее время данные о том, какие средства обобщения сведений об окружающем его мире имелись в распоряжении человечества на ранних этапах его развития. Всякое, даже самое логичное современное мнение относительно возможных причин образования мифов в существе своем недоказуемо, потому что мы, казалось бы, не можем экспериментально воссоздать мыслительный процесс древних людей. Но данные языка, с помощью которого только и могли создаваться обобщающие заключения о мире — какими, несомненно, являлись мифы, — эмпирически сравнительно более доступны3) и к тому же хотя бы отчасти современны созданию изучаемых нами мифов. Именно изучение языка несомненно показывает нам, как могли строиться суждения в раннюю эпоху истории человечества. Язык же в своей целостности есть знаковая система, денотатом для знаков которой в принципе является все, что может быть предметом возможного человеческого опыта, что содержится в поле структур, данных в опыте, и является почвой как для мыслительных и эмоциональных обобщений, так и для практической деятельности — т. е. вся совокупность феноменов. Задача языка — кодирование всей этой безграничной и неорганизованной информации. Совершенно естественно, что язык, особенно в его ранних, неразработанных формах, — очень неточный, неоднозначный способ кодирования информации. В частности, для языка как знаковой системы не существует строгого правила: один знак — один денотат.4)
Чем глубже мы забираемся в архаичные языки, тем меньше находим в них средств для выражения общих абстрактных, т. е. непредметных, понятий; человек вынужден передавать общее через отдельное. Мышление первобытного человека принципиально не «теоретично», не дедуктивно, так как он не имеет возможности идти от абстрактного к конкретному, но должен сначала, путем неосознанного синтеза, найти общее из отдельного, абстрактное из конкретного. Это очень ясно видно на материале языка: человек не может сознавать то, что он не имеет средства выразить в языке. Нам справедливо говорят, что хотя мышление действительно может совершаться только на базе языка, но экспериментальные данные показывают, что осознание происходит и в ходе интуитивного анализа внешних явлений, и чувственного познания, в пределах которого реакция осуществляется в образах, памяти и воображении — не всегда в словесной форме; другими словами, что рефлексы вызываются не только второй, но и первой сигнальной системой. Отсюда следует также, что и теперь мышление человека вообще, а первобытного человека тем более, всегда связано со сферой эмоций (и не с одним каким-либо физиологическим механизмом, а с целой серией физиологических механизмов, ответственных за эмоции). Но это — то, что роднит человека с высшими животными; собственно человеческое сознание есть «форма неслышного лингвистического поведения».
То обстоятельство, что древний человек вынужден был в языке передавать общее через отдельное и не имел средств для выражения общих непредметных понятий, может считаться установленным. Если мы даже допустим (чего, впрочем, нельзя доказать), что человек мог «нутром», интуитивно чувствовать наличие обобщений, у него все равно не было средств выразить эту интуицию «общего» иначе как с помощью языкового знака для необщего феномена — т. е. с помощью тропа: метонимии, метафоры, омофонии и тому подобного.
Возьмем один из наиболее архаических известных нам языков (не только хронологически, но и типологически архаических), а именно шумерский III тысячелетия до н. э.: чтобы сказать «открыть», шумеры говорили ik-kid дверь толкнуть, даже когда речь шла, скажем, об открытии торгового пути от моря до моря; «ласково» было mí-dug. букв. женски говорить; чтобы сказать «убить», говорили sang-ngiš-rah, букв. голову палкой ударить, хотя бы речь шла об убиении каким-либо другим способом; «сверху» было ugu темя, «спереди» было igi глаз (оно же и лицо; а египтяне, желая сказать «спереди», говорили m b3ḥ, что означает in pene); «освобождение» было ama-r-gi4 к матери возвращение; «имущество» было níg-šu вещь руки, «приданое» было níg-mí-ús-a вещь, женщине приставленная. «Царственность, царская власть» обозначалась как «судьба большого человека (хозяина)» (nam-lugal), а само слово «судьба» обозначалось иероглифом птицы.
В этом перечне мы встретили по крайней мере два абстрактных слова — «судьба» и «вещь». Мы не можем в настоящее время точно объяснить, почему «судьба» обозначалась «птицей» — за этим стоит все еще непонятый нами мифологический троп. Не вполне ясно обстоит дело и со словом «вещь», шум. níg иероглиф обозначает «миску», возможно, как хранилище какого-то имущества (как известно, в IV—III тысячелетиях до н. э. вся домашняя утварь месопотамца хранилась в глиняной посуде, например в больших глиняных чанах, но мелкие вещи могли храниться и в мисках или тазах). Однако скорее всего имелось в виду обычное содержание миски — каша! Сам иероглиф означает, кроме слова níg вещь также глагол ngar класть и существительное ninda хлеб, чурек.5) Небезынтересно, как передавалось понятие «вещи» в других древних языках, отчасти менее архаичных, чем шумерский.
Возьмем несколько примеров из семитских языков.
По-аккадски «дело, вещь» обычно выражается словом 'awāt- с первичным значением говорение, речь, слово (но корень — *hwy, в западносемитских языках означающий являться, существовать, быть).
В древнееврейском обычное обозначение для «вещи» — dābār, букв, речь, также ḥēpäs желание; необходимость.
По-арабски «вещь» — šay'- нечто; вещь; дело, первоначально желание от глагола *šу' желать, хотеть; отсюда буква š как сокращение для нечто, в испанской транскрипции х (тогда еще читалось [š]) — отсюда «икс» в европейской математике.
Возьмем теперь более близкие к нам индоевропейские языки.
Прежде всего бросается в глаза, что общеиндоевропейского слова с абстрактным значением «вещь» нет — очевидно, оно вырабатывалось в отдельных индоевропейских языках уже после их выделения из их исходного диалектного континуума — «праязыка», т. е. после IV или даже III тысячелетия до н. э. Поэтому посмотрим, как это понятие передавалось в отдельных индоевропейских языках или ветвях языков.
Греч. ktêma свойство, качество; вещь, впервые у Платона, первоначально основанное, приобретенное; имущество, сокровище.
Греч. prâgma дело, действие; вещь, ср. у Аристотеля: «нечто есть (бывает), что дано в слове (lógos), совпадающее с вещью (tô’ prágmati)».
Греч. phainómenon явленное, видимое; представление (впервые у философов) — от phaínō светиться, являться.
Лат. rēs вещь, имущество; дело (например, общее дело); ср. reus сторона в процессе; обвиняемый (из и.-е. *reHị- имущество, ценность; дар).
Лат. causā причина; вещь (франц. chose вещь и т. д.). Неиндоевропейское слово, заимствовано из субстрата (ср. греч. aitía причина от aitéō просить, требовать).
Герм. thing (англ. thing, нем. Ding) дело, предприятие; народный совет; владение, вещь; в готском theihs также время (как срок дела?). Сюда же, быть может, и.-е. *tек- простирать руку (получать, просить).
Герм.: готск. sakan спорить, др.-исл. vættr дело [в суде], дело, причина; ср.-англ. sake вина; причина, нем. Sache дело (в том числе судебное); вещь.
Герм.: готск. waihts вещь, др.-исл. sök [сверхъестественное] существо; вещь; др.-верхненем. wiht существо; вероятно, из и.-е. ṷekw-ti говорение.
Слав. *veštǐ > рус. «вещь», от того же и.-е. корня. Ср. укр. «рiч» вещь, рус. «рЪчь» < и.-е.*(ṷ)rek- вещать, говорить, колдовать.
Мы видим, таким образом, что так привычное нам абстрактное понятие «вещи» расплывается в древних языках в иносказаниях (тропах): «имущество, дело (в смысле business или в смысле litigation in court)», «положенное (в пищу)», «явление», «видимое», «сказанное (названное)», «причина» и т. п. Понятия «вещь» сначала нет в языке, и первоначально оно не может быть выражено иначе как в виде тропа. Мы еще упрощаем дело, употребляя в переводе прилагательные; в большинстве архаических языков прилагательное формально не отличается от существительного.
Рискуя утомить читателя, но учитывая важность проблемы для понимания мифа и его возникновения, решаемся привести еще одну группу примеров, тщательно разработанную А. Ю. Милитаревым на материале афразийских языков (включающих и семитские).
Как передается в этих языках абстрактное понятие «создавать, творить»?6)
1. Араб., эфиоп. и др. *pṭr творить; первичные значения: прорываться (о воде), открываться, спасать, выходить, сорваться, освобождаться, открываться, распускаться, раскалываться; подуть с силой (о ветре).
2. Евр., арам., араб., сабейск. *br' создавать, творить; первичные значения: прорубать, открыть проход, извергнуть[ся] проделать отверстие; быть свободным, выходить; снаружи; появляться; в языке гуанче а-bora бог.
3. Аккадск. *ptq создавать (например, человека), лепить (из глины); первичное значение: разрываться, вскрывать, распарывать, освобождаться, отрывать, отщипывать.
4. Егип. (пóзднее) ptḥ творить, создавать, (раннее) Ptḥ бог-творец; первичные значения: открывать, развязывать, отпускать, выпускать.
5. Арам. gbl творить, араб. ğbl творить, ğibl- творение как мир; первичные значения: илистая вода; месить глину (тесто), сгущать[ся], лепить, ваять, смешивать, замешивать, оседать, складывать. Ср. *gabūl- — тур, межевой столб.
6. Евр. yṣr создать [человека из праха земного], Yōṣēr Создатель, Творец; первичное значение: чертить, рисовать на глине, лепить, формовать [горшки].
7. Араб. ṭyn создавать; лепить; финик. ṭn' воздвигать; первичное значение: лепить; ср. араб. tin- глина.
8. Эфиоп. iḥqw/kw лепить; творить, ləhək w--et творение: первичное значение: глина, глиняная [посуда].
9. Егип. qd создавать; создатель; форма, природа (в смысле «свойство»); первичные значения: ил, глина, строительный раствор, штукатурка; работать по гончарному делу.
10. Аморитск., угаритск. евр. qōnē Творец, араб. qny творить, изготавливать, сокотри qanίn (hin) Творец.
11. Общесемитский глагол wld рожать широко употребляется и в значении порождать, сотворять.
12. Египетский глагол (заставительная форма) s-nčy творить; первичное значение: заставить совокупиться, оплодотворить, сделать беременной.
13. Арам. (заставительная форма) '-hwy создавать; первичное (общесемитское заставительное) значение Iзаставить] быть, пожелать, [чтобы стало], пожелать, полюбить; но в аккадск. 'awā-t- речь, дело; awû, 'ewû (незаставительная форма) произносить, говорить; превращать, уподоблять.
14. Аккадск. (заставительная форма) š-bšy создавать, по-видимому, при первичном (незаставительном) значении корня bšy: совокупляться, зачинать; также быть способным что-либо сделать; порождение (ребенок); может быть, сюда же др.-евр. bōhû (< *buhw- < *bәšw-?) Хаос.
15. Общесемитск. bny строить, зачинать, создавать; первичные значения: строить, строение; столб (?), bn сын, дитя.
16-20. Опускаем несколько очевидных семантических переходов типа «строить, сооружать, делать» → «творить» в абстрактном смысле.
21. Араб. ḫlq творить, создавать; первичные значения; доля, надел; выделять участок, жребий (?), надел.
22. Егип. *s3c > š3 (< *ĉṛc) творить, создавать; первичное значение: [устанавливать] порядок, судебное решение, справедливость, обычай, запрет и т. п.
Здесь мы также видим, что современное абстрактное понятие «создавать, творить» выражается тропами, причем прослеживается несколько метонимических и метафорических способов передать нужное понятие:
А. «зачинать (от семени)» [12, 14; 13?]; «рожать; рождаться» [11].
Б. «прорывать, проделывать отверстие» [1, 2, 3, 4]; «рожать» [11].
В. «говорить, называть» [13?]; «назначать порядок (словом)» [22]; «выделять долю» [21].
Г. «замешивать глину, лепить из глины, формовать» [3, 5, 6, 7, 8, 9, 10?]; «строить» [15-20].
Ясно поэтому, что всякое сообщение о сотворении (космогонии, антропогонии), во-первых, обязательно принимает форму тропа (метонимии, метафоры); во-вторых, избранный троп может быть различным, но все равно будет равноценным (и входить в определенное семантическое поле).7)
Это утверждение можно расширить следующим образом: всякое высказывание, содержащее в себе материал для абстрактных понятий, будет на уровне архаического общества и архаического языка неизбежно выражено только в форме тропа.8) Сколько-нибудь событийно развернутое высказывание неизбежно должно будет принять форму мифа, т. е. высказывания, в котором общая мысль передается через частное, но такое частное, которое является выражением общего, т.е. через тропы определенного семантического поля либо, чаще, его части — семантического ряда или пучка. Одно и то же высказывание может быть выражено в форме разных тропов данного семантического ряда или пучка, и соответственно миф может варьироваться в его пределах.
Тропы эти не случайны, а базируются на объективно существующих в психологии вида «Человек разумный» эмоционально-мыслительных реакциях на внешние воздействия. Поэтому и слагающиеся мифы будут, с одной стороны, поражать нас своим разнообразием, а с другой — укладываться в ограниченное число типологических рамок.
Мы конечно, далеко ушли от того времени, когда миф рассматривался как сказка, игра воображения. Мы будем рассматривать миф или его структурное ядро, мифологему, как высказывание, содержащее в себе материал для мысленного и для эмоционального обобщения, в современных условиях подлежащих передаче, с одной стороны, в абстрактных понятиях, с другой — в художественных образах.
Конкретной целью высказываний может быть информационное или развлекательное повествование, предостережение, осмысление практически возникающей и поэтому жизненно важной реакции, осмысление места человека в мире, воздействие на этот мир в виде практической или (что для первобытного человека то же самое) ритуальной деятельности. Но в любом случае такое высказывание имеет своей общей целью осмысление феноменов внешнего мира или внутреннего мира человека. Сказать, что миф — это объяснение мира при недостатке знаний, что это простая ошибка художественного воображения, как не раз говорилось, было бы, конечно, совершенно неправильно. Но правильно (как мы постараемся показать), что в основе мифа в простейшем случае лежит эмоциональное и мыслительное, сюжетно оформленное (не зеркальное) отображение феноменов внешнего и внутреннего мира в условиях, когда абстрактное обобщение может быть передано только через троп. Миф, однако, нельзя приравнять просто к художественному сюжету потому, что функционально он на первичном этапе есть единственная форма познания, в то время как позже их две: научное познание стало противостоять художественному (как познание феномена — познанию нашего отношения к феномену) и взаимно дополнять друг друга. Но об этом у нас будет говориться ниже.
Здесь заложена самая большая трудность, с которой придется столкнуться в настоящей книге. Мы указали еще во введении, что первичные мифы, слагавшиеся у первобытного человека в эпохи палеолита, мезолита и неолита, нам недоступны: они не могли быть записаны. Автор этой книги — филолог и историк древних цивилизаций и не считает себя компетентным в чисто этнографическом материале. Мифы народов и племен из числа тех, что стояли на уровне неолита еще в недавнее время и которые этнографы отчасти успели записать, мы вынуждены оставить в стороне хотя бы потому, что их обработка потребовала бы учета культурной и экологической обстановки, в которой эти мифы и их создатели существовали, что для автора невыполнимо. Мы вынуждены пользоваться материалом, записанным в древности. В какой мере такие записанные мифы могут считаться архаическими? Нам кажется, что вычленение архаических мифов из древних письменных текстов возможно. Мы отметили во введении, что масса населения ранней древности — эпохи первой урбанизации и сложения первых классовых обществ — является прямым продолжением популяции первобытных обществ и в целом сохраняет характерное для них осознание мира. Мы старались исключить из рассмотрения те мифы, которые явным образом испытали воздействие классовых идеологий, в том числе идеологии царской власти, догматических учении и т.п.; при этом мы старались привлекать по возможности самые ранние для данной мифологии источники, сложившиеся до времен далеко зашедшей классовой стратификации. Изложенные в этих источниках мифы, если в них мы не можем усмотреть вторичных идеологических построений, мы будем условно называть архаическими мифами, и именно они будут предметом нашего рассмотрения в настоящей книге.8а)
Соответственно мы вынуждены ввести понятие архаического человека, архаического человечества. Под этим условным термином мы будем разуметь людей земледельческого и скотоводческого общества не ранее эпохи неолита и в течение всего того времени в истории развития человечества, пока классовая дифференциация охватывала лишь верхний слой элиты и самый нижний слой рабски эксплуатируемого населения, но основная человеческая масса внутри общества еще сохраняла социальные, бытовые и культурные черты позднепервобытной эпохи.
Миф как суждение предполагает попытку выявить некую суть действующего явления. Поэтому миф был поиском некоей правды. Он не может быть произвольным, отвлеченным от феноменов мира.
Здесь мы подходим к пилатовскому вопросу: что есть истина? За отсутствием божественного ответа на этот вопрос и не вдаваясь в споры философов, я поинтересовался тем, как этот вопрос бытует в обыденном сознании, и обратился к толковым словарям и энциклопедиям. Вот результат.9)
Правда: то, что соответствует действительности; то, что есть на самом деле; истина. Истина: то, что соответствует действительности; то, что есть на самом деле; реальность. Действительность: то, что существует на самом деле, реальное существование чего-либо; реальность. Объективные условия жизни людей, окружающая обстановка. Реальность: то, что существует на самом деле; действительность.
Мы, кажется, движемся по порочному кругу: правда есть истина; истина есть действительность; действительность есть то, что существует на самом деле; то, что есть на самом деле, есть истина; истина есть правда.
У нас остались еще «объективные условия жизни людей» (почему только жизни людей? А планет? А галактик?). Обратимся к объективности.
Объективный: существующий вне сознания и независимо от него. Я бы прибавил: но способный быть воспринятым сознанием, иначе это уже ноумен, вещь в себе, а мы, казалось, находились в области феноменов?
Феномен: тут нас словарь уже подводит, объясняя, что феномен бывает только в идеалистической философии и означает субъективное состояние нашего сознания, не отражающее объективной действительности (т.е. того, что существует вне этого сознания). Ну уж бог с вей, с идеалистической философией; словарь действительно прибавляет, что феномен — это «явление, постижимое в чувственном опыте». Вот на этом мы и остановимся и, исходя из того что термин «феномен» давно уже имеет право на жительство в нашей физике и других точных науках, дадим ему — для целей изложения в этой книжке — такое определение: это то, что существует независимо от нашего сознания и воли, но уже воспринято нашим сознанием.10)
Восприняв некий феномен, достигший нашего сознания из сферы непознанного, сознание, в силу заложенного в физиологии человека стимула поиска («что это?»), стремится его осмыслить, т. е. возможно более правильно установить его связи с внешним миром, и прежде всего «с нами». Поиски правды («того, что соответствует действительности») здесь жизненно необходимы: ошибка в не познанном мире может означать гибель. Сознание создает о данном феномене некоторое суждение.11) Для тот чтобы субъект сознания не застыл в позе поиска и мог жить, он должен как можно скорее перейти от проблематического суждения: «возможно, это А» — к ассерторическому: «это — А». Ассерторическое суждение на самом деле не есть автоматически уже самая правда, так как субъект не имеет немедленной практической возможности установить, чем этот феномен является на самом деле, вне и независимо от нашего сознания. Он только допускает, что «попал в точку»: поэтому для него его ассерторическое суждение и есть правда. Если это первобытный человек, то выразить эту правду, как мы видели, он сможет только с помощью ряда метафор и метонимий. То есть, он создает миф.
Там, где место логического обобщения занимает метонимия, трудно выработать иерархию метонимических связей:12) связь ли причинно-следственная, связь ли по смежности, связь ли по функции, связь ли части и целого (овладел пучком волос врага — можешь сжечь их: враг умрет), даже связь денотата и словесного обозначения. Латинское nomina sunt omina имена суть предзнаменования — лишь пережиток более древнего «название вещи есть сама вещь». Овладеть именем божества значит подчинить его себе. Называние есть творение — в высшей степени обычная мифологема у всех народов (ср. с. 27, пункт 13).
Наша философия учит, что единственным критерием истины является практика: истинность формулы е=mс2 подтверждается атомной реакцией. Наблюдая, что феномен А в сочетании с феноменом В всегда (в пределах накопленных статистических повторяемостей) дает феномен С, я делаю аподиктическое суждение: А+В=C. Это уже не только предполагаемая, но и (в пределах личного опыта) самая подлинная правда. Но и она для архаического человека может быть передана только через тропы, через созданный миф. Этот миф, несмотря на его мнимохудожественные одеяния метонимий и метафор, примем за истину и мы, только выразив ее в более абстрактных словесных формулах.
Беда, однако, в том, что практика первобытного человека чрезвычайно ограниченна, а нужда в осмыслении феноменов огромна. Поэтому достаточной проверкой кажется суждение: «все так считают» (общее согласие, consensus).13)
Можно обработать высказывание «все так считают» критически и превратить его в суждение проблематическое: «возможно, что это так». Но такой критический подход противоречит психофизиологическому побуждению «делай как все» и поэтому на практике встречается редко.
Мыслящая личность, т. е. та, с которой мы встречаемся как со слушателем и читателем произведений устного и письменного творчества древности, обычно не делает того, казалось бы, очевидного вывода, что высказывание «все говорят» заведомо ложно, так как не может субъект быть в контакте со всеми вообще. Но такая личность делает другую, ограничительную оговорку: не все, а авторитеты говорят.
Авторитетом должен быть уже непосредственный традент; а за конечный авторитет может почитаться божество, но утверждение о прямом соприкосновении с божеством было и в древности не очень частым явлением. Авторитетом, очевидно, является тот, кто либо соприкоснулся с божеством, либо стал к нему возможно ближе (древние люди, предки, лидеры, в известном типе примитивных обществ — шаманы).
Вопрос о традиции есть вопрос о доверии к авторитету традиции. Доверие к традиции свойственно вере. «Вера же, — как весьма точно утверждает евангельское “Послание к Евреям", 11:1, — есть доверие к тому, на что уповаем, ручательство за вещи невидимые» (eínai dé hē pístis, elpizoménōn pepoíthēsis, bebaíōsis pragmátōn mēblepoménōn).
Доверие к авторитету мы и определяем как веру. Как бы он ни создался, но функционирование мифа как социального явления возможно только на основе веры. Вопрос, следовательно, в том, кому можно доверять.
Конечно, прежде всего «делай как все»: верь как все. А почему верят все? «От отцов». Ну, а уж отцы, очевидно, от нездешних сил, среди которых они ныне и обретаются. А как создается представление о нездешних силах — мы постараемся показать ниже.
Итак, миф — событийное высказывание об осмыслении внешнего и внутреннего мира, более эмоциональном, чем рассудочном. И это такое высказывание, которое делается в условиях, когда обобщение может быть передано только через троп. Мало того — миф еще и высказывание, хотя и основанное на практическом наблюдении за связью феноменов (не всегда правильно оцененной), но излагаемое и передаваемое из уст в уста на основе доверия к авторитетной традиционной интерпретации этих феноменов, — иначе говоря, на вере.14)
Именно потому, что миф вне ограничений, налагаемых формальной логикой (поскольку он не логически-рационален, а образно-эмоционален), он есть предмет полнейшего доверия — веры; а потому для того, кто в него верит, — это правда. Миф — правда, потому что он — осмысление реальной и сейчас длящейся действительности, не ограниченной временем, принятое многими поколениями людей до нас.15)
Образность, эмоциональность мифа является еще одной его важнейшей чертой.
Если миф есть осмысление воздействий из внешнего мира и выражение реакций на них, то в наиболее первобытном, анимальном состоянии человека реакция на воздействие внешнего мира неизбежно эмоциональна. Нечто сходное мы наблюдаем при первом обучении матерью ребенка. Разница, конечно, состоит, между прочим, в том, что в распоряжении современной матери имеется гораздо более обобщающий словарный запас. Тем не менее обучение ребенка миру и речи состоит в привязывании слова к эмоции: можно обжечься — интонация остережения: «горячо», или «огонь», или «бо-бо будет»; «нельзя» произносится с резкой интонацией; одобрение выражается нежной интонацией и поглаживанием со словами «па-ай»; запоминание вызывается повторением «упал, упал». Каждой ситуации соответствует индуцирование внесловесными средствами определенной эмоции, а эмоция увязывается со словесным кодом. Словесный код, выражающий соприкосновения с внешним миром, не нейтрален (как буквы письма, точки и тире телеграфной передачи), а эмоционален.
Эмоция содержится в мифе потому, что выводимое обобщение дается не в виде эмоционально-нейтральных словесных обозначений общих понятий, а через троп.16)
Как, это происходит, мы можем рассмотреть на примере поэтического тропа, поскольку троп так же свойствен искусству, как и мифу, по причинам, которые мы рассмотрим ниже.
С точки зрения чистой информации высказывание «пчела летит из улья за взятком» нейтрально, но означающее точно то же самое высказывание «пчела из кельи восковой летит за данью полевой» эмоционально.
Наглядно это можно передать следующим образом:
Мы видим, как вместе с тропическим высказыванием (а таковы же и
мифологические высказывания) для нас создается целый пучок позитивных и
негативных эмоциональных ассоциаций: пчела — это затворница в темной
келье монастыря-замка, однако сотворенной из нежного воска; она
вылетает, как монах-воин или царь-полководец, на добычу в светлое,
покрытое цветами поле и возвращается со своей данью, приносимой святому
монастырю. Сама сладость меда дает позитивную эмоциональную окраску
тропу. Однако в смысле позитивной информации все это значит: «[С
наступлением весны] пчелы начинают вылетать из улейных сотов и собирать с
полевых цветов взяток для образования в своих сотах меда».
Но когда мы стоим на пороге мифологии, все дело состоит в том, что мы не имеем выбора между рациональным и тропическим высказыванием: в архаическом языке отсутствуют (или крайне недостаточно присутствуют) слова для выражения абстрактных понятий. А ведь надо передавать феномены и их связи куда более сложные, чем вылет пчелы из улья за взятком. Поэтому архаическое мышление должно быть тропическим.
Такое мышление часто принято называть мифопоэтическим, имея в виду неразделенность в нем рационально-логического и образно-эмоционального начала. Этот термин звучит, однако, как обозначение сочетания не мысли с эмоцией, а мифа с поэзией. И, помимо того, он является неудачным переводом английского термина mythopoeic (из греческого), что значит не мифопоэтическое, a мифотворческое.
С точки зрения экспериментальной психологии и физиологии мозга словесное осмысление (вторая сигнальная система), в том числе и тропическое, заложено в совсем иных физиологических структурах, чем эмоциональные реакции. Участие разных структур мозга в процессе мышления — явление общечеловеческое; однако, хотя мифологическое мышление есть такое же мышление, как и наше, в суждениях древнего человека эмоция может соприсутствовать в гораздо большей степени, чем в нашем суждении. Хотя в нем каждый троп имеет интерпретативную функцию, но, будучи тропом, он непременно индуцирует и эмоцию. В мифологическом мышлении содержатся как зародыши дедуктивного, рационально-логического, научного мышления, направленного на объективное познание самого мира, так и зародыши художественного («поэтического»), образного мышления, направленного на познание нашего отношения к миру.17) В области познания нашего отношения к миру (т. е. искусства) дедуктивное мышление не полностью приводит к цели в силу закона «шеррингтоновской воронки» (количество поступающих в центральную нервную систему импульсов превосходит возможности качественно отличных рефлекторных ответов). Поэтому вместо точного кодирования полученной эмоции мы можем создать только некоторый образ, индуцирующий эмоцию аналогичную и таким способом отражающую эмоцию начальную.
Английский физиолог Ч. С. Шеррингтон18) впервые сформулировал «принцип воронки». Он анализировал обычные формы локомоторных рефлексов и не использовал свои результаты для трактовки словесного выражения эмоций. Речевое мышление и культурное поведение в психологии рассматривались Л. С. Выготским.19) Более подробно вопрос о влиянии шеррингтоновской воронки на эмоциональные реакции человека и ее воздействие на искусство рассмотрел Л. С. Салямон. Он приходит к следующему принципиально важному суждению: «Простого объема слов недостаточно для выражения данного эмоционального состояния... Избыток раздражений, характеризующих эмоциональную корковую реакцию, приводит к дополнительным рефлективным ответам».20) Далее автор анализирует уже в численных величинах возможности человеческих реакций на изменение, к примеру, оттенков цвета, воспринимаемых и дискретно различимых нашим зрением. Как оказывается, число различимых вариантов цвета исчисляется миллиардами, в то время как число словесных отражений очень ограниченно. Даже наиболее грубое различение оттенков цвета требует прибегания к сравнениям: «цвет коричневый» (от корицы), «цвет лимонный», «цвет телесный» и т. п.; но и число таких обозначений составляет в лучшем случае несколько десятков, и их тем меньше, чем более архаичен язык.21) Сравнение же есть один из видов тропа.
Но то же самое относится и к любым другим раздражителям из области мира феноменов: они всегда крайне разнообразны, и эмоциональная реакция на них может быть только тропической — образной, метонимической.
В данной книге мы возьмем за основу выводы Л. С. Салямона.
Принцип воронки полностью относится и к мифологическому мышлению. Неспособное к абстрактному обобщению, оно вынуждено передавать обобщения через тропы: количество поступающих в кору головного мозга сигналов превосходит возможность их полного словесного (или изобразительного) отражения. Это особенно касается такой информации, которая вовлекает в действие; сразу множество физиологических механизмов. Раз эмоции принципиально невозможно передать (словесно или изобразительно) путем их обобщения в абстрактных понятиях, то на долю мифотворчества (а позже — искусства) остается передавать обобщения ассоциативно через отдельное. Но это «отдельное» не есть единичное, а есть образ с неограниченным числом возможных эмоциональных ассоциаций. Образ «восполняет ограниченные возможности протокольно-рациональных форм сообщения и вызывает соответствующий или близкий эмоциональный резонанс у другого лица».22) Речь идет не просто о собственной эмоции, а об индуцировании сходных эмоций у других. Здесь могут и должны образовываться тропы, т.е. приемы применения слова не в его обычном («прямом») значении, а в значении метонимическом, эмоционально выделяющем (с целью их обобщения) какие-то определенные признаки или эмоциональные ассоциации — это либо ассоциации с тем понятием, которое выражает данное слово в обычном употреблении, либо ассоциации со всем контекстом данного понятия. Такие тропы вследствие их широкой ассоциативности могут индуцировать дальнейшие тропы, образующие семантические ряды, пучки и целые семантические поля.23)
По мере того как создаются средства для формальных логических обобщений, позволяющих возникнуть неэмоциональному научному познанию мира, ассоциативно-метонимическое мышление вытесняется в автономную область — область познания нашего эмоционального отношения к миру, область художественного мышления, искусства, и в том числе поэзии.24)
Для суждения, выраженного не в абстрактных понятиях, а в тропах, всегда возможен большой, часто почти неограниченный их выбор.25) Например, ту же информацию о пчеле можно передать и таким способом: «пчела, узница за восковой решеткой, бежит в поле, отнимая сладостное питание у богатых, пышно одетых его обладателей». И это будет, переведенное на язык рациональной информации, означать ровно то же самое. Воображение будет развиваться иначе, эмоции будут другие, и при таком написании стихотворения индуцирование других эмоций входило бы в задачу стихотворца.26)
При создании мифа (обобщения в форме тропов) тропы могут варьировать весьма значительно, но информационное ядро (о котором будет речь в следующей главе) должно быть сходным. Впрочем, и эмоциональный элемент, при одинаковых социальных и социально-психологических условиях и установках, не должен быть существенно отличным: миф в любом случае предназначен для обобщения феноменов, в целом одинаково воздействующих на сознание человека; задачей обобщения является вызывать одинаковые эмоциональные и практические реакции. Мифообразование отличается вариативностью, но в какой мере различные тропические описания вылета пчелы могут или не могут одинаково годиться для создания мифа, зависит от конкретных условий.
Постараемся это несколько разъяснить. На глубоком уровне первобытного мышления ассоциативные связи могут восприниматься как примерно эквивалентные. Связь по смежности, связь части и целого, связь названия с самим предметом, даже связь по сходству — все являлись метонимическими и потому не ощущались как неравно-ценные; более того, они могли даже ощущаться как равносильные причинно-следственной связи, особенно если коллективный опыт предков был недостаточен для обнаружения здесь их неравноценности. Это тоже можно видеть по фактам древних языков, где одно слово может обнимать целый семантический ряд: например, по-шумерски a (aia) означает вода; семя; родитель; наследник по-аккадски napištu дышок, дыхание, душа, жизненна сила; сам; sumu имя; потомство, потомок, то, что создано, и т. д.27) Это явление не следует называть полисемией (многозначностью) слов: их значения связаны по определенным, ассоциативно-психологически обусловленным семантическим рядам или пучкам и могут восприниматься как оттенки одного значения.
Неразличение иерархии логических связей можно видеть и на грамматических примерах из древних языков: так, в шумерском одно и то же грамматическое средство (в данном случае несамостоятельное спрягаемое слово-энклитика -àm) употребляется для выделения именного сказуемого (логического предиката): lú-bé dingir-àm человек этот — бог есть, но также для выделения определения (эпитета): NN lú-ngeštug-àm NN — человек разумный, букв. NN человек-ухо есть, и иногда даже для сравнения: NN dUtu-àm mu-gub NN как солнце встал, букв. NN солнце есть, встал. Выражение отождествления, эпитета и сравнения одними и теми же средствами показывает возможность пользоваться отождествлением, эпитетом и сравнением в качестве обобщения — либо по принципу метафоры (т. е. так, что одно явление сопоставляется = отождествляется с другим, хотя с ним и не связанным, но обладающим общим с ним признаком, с целью обобщения именно этого признака, например «солнце — птица» вместо «солнце парит в пространстве и движется по небу», «источник воды — глаз» вместо «круглый, блестящий»), либо по принципу метонимии, т. е. подмены одного понятия другим, связанным с ним в каком-то отношении, необязательно по линии причинно-следственной связи, например: шум. ngeštu(g)-sum-(m)a ухом наделенный (= мудрый, глубокомысленный); аккадск. šumam lubni'am имя построю себе (= «прославлюсь») šuma lā zakrū именем не названы («не существуют»).
Явление эквивалентности сравнения и позитивного утверждения в их языковых выражениях встречается и в гораздо более развитых языках, чем шумерский или даже аккадский: санскр. matta iva пьяный словно (iva), но ср. и ita ivi отсюда именно (iva), kālam nā tīdirgham iva время не слишком долгое совсем (iva). В ранней древнеиндийской литературе (особенно в эпосе) можно проследить, как поэтический троп (сравнение) лишь постепенно развивается из древнейшего мифологического уподобления = отождествления.28)
Различие между метафорой и метонимией относительно. По определению, метафора может быть развернута в сравнение — по той причине, что в метафоре сопоставляемые явления ни в какой органической связи между собой не состоят и могут быть связаны только сравнением; а метонимия в сравнение развернута быть не может по той причине, что сопоставляемые явления и так уже связаны между собой более прочными, объективными связями.29) Однако такая классификация вполне пригодна лишь к приемам более или менее современной нам литературы, но неприменима без особых оговорок к древнему мифотворчеству или языкотворчеству — ведь то, что нам сейчас кажется непохожим, но зато связанным с сопоставляемым понятием логическою связью, могло ранее казаться похожим, и наоборот. Поэтому, для наших целей, вместо «метафора», «метонимия» целесообразнее говорить о семантических полях и семантических рядах, связанных ассоциативно-тропически и ассоциативно-эмоционально. В семантическое поле входят понятия, в данной исторической среде более или менее постоянно взаимозаменяемые или ассоциативно связываемые между собой в мифотворчестве и языкотворчестве. При этом обусловленность их связи, с нашей, современной точки зрения, может быть недостаточно очевидной, но в историческом плане раскрывается как «метафорическая» или одна из «метонимических» ассоциаций.
В одном конкретном языке редко можно проследить все возможные звенья семантического ряда, но почти всегда можно указать несколько звеньев такого ряда, который затем можно расширить, например, если показать семантические переходы между однокоренными словами в нескольких языках, имеющих общее происхождение. Возьмем, к примеру, семантические ряды, связанные с понятием «воды»: мы уже видели, что шум. a(ia) значит не только вода, но и семя, а также родитель и наследник. Но есть и другой семантический ряд: «смерти — болезни — тьмы — ночи — холода — воды». Этот ряд, по-видимому, экологически обусловлен, поэтому в жарких и сухих регионах он обычно представлен не так (ряд шум. ngig охватывает только «болезнь — тьму — ночь»). С другой стороны, семитский корень *ḥay-/*ḥaw- означает жизнь, а *Ḥāуа («Эа») обозначает бог животворных подземных пресных вод (и вообще всего полезного и благоприятствующего человеку), однако *ḥayy-at- означает не только живое, животное, но и специально змей, которого мы встречаем в мифах хранителем вод и источников (может быть, через семантический пучок «вода — влага — змея — смерть»?). Ср. еще праиндоевропейское *(Н) k'mon камень, откуда санскр. aśman камень, скала; небосвод и греч. ákmōn наковальня (небосвод мыслится твердым, стало быть, каменным или металлическим, и он же, по-видимому, наковальня для бога грома, молнии и дождя). Афразийское *samị обычно значит небо, а по-аккадски с абстрактным суффиксом -ût- — ливень, дождь, только в чадских языках *samị даже и без суффикса специально значит дождь.30)
На примере понятия «вода» мы видим, как вокруг одного понятия образуются не только ассоциативные семантические ряды, но и целые поля семантических ассоциаций. Эти поля, конечно, не имеют резких краев, так как ассоциации переплетаются и сменяются в зависимости от конкретных обстоятельств, местных природных условий и т. п. Разумеется, гораздо чаще мы находим в языке более очевидные (а часто позднейшие) семантические ассоциации; приведенные же примеры служат только для того, чтобы показать возможность неблизких — с нашей точки зрения, «метафорических» или «метонимических» — ассоциаций между явлениями. Такие метонимические ассоциации, при отсутствии в языке абстрактных средств для обобщения, неизбежно приводили к созданию мифов безо всякой потери убедительности такого, т. е. «тропического) или «мифического», осмысления этих явлений — по семантическим пучкам, рядам и полям. Отметим также, что эти ассоциации не только чрезвычайно образны, но и, неизбежно, эмоциональны. Это означает с физиологической точки зрения, что приводятся в действие не только участки коры головного мозга, заведующие речевой деятельностью и причинно-следственным осмыслением, но и ретикулярная формация мозга и гормональный аппарат. Заметим, что любые явления реального мира, произведшие впечатление на данное лицо, в результате известной защитно-тормозной деятельности мозга отражаются в области бессознательного (например, в сновидениях) разными «замещениями»31) в пределах семантического поля (например, в сновидении умерший обычно является не полноценно живущим, но и не мертвым, а лежащим в темноте, или вымокшим от дождя, или больным, или уезжающим и т.п.). Это, конечно, тоже именно семантические ряды; появление их в подсознании указывает на их эмоциональный характер и происхождение.
Легко заметить, что приведенные семантические ассоциации весьма подобны возникающим в художественном творчестве, и не случайно, конечно, что мы не смогли избегнуть терминологии, заимствованной из области поэтики. В этом нет ничего удивительного: в искусстве, так же как в древнем языке и в мифе, обобщение достигается не через абстракцию, а через конкретное и отдельное, лишь бы оно было характерно и способствовало возникновению нужного обобщающего впечатления. Как наука, так и искусство — формы познания, однако наука пытается логически познать объект, а искусство — наше интуитивно-эмоциональное отношение к нему. В архаическом мышлении этого деления нет.32)
Надо напомнить, что вплоть до поздней древности иных мировоззрений, кроме религиозных — в конечном счете мифологических, — не существовало.33) Нерелигиозные течения греческой и восточной философии возникают лишь на третьем-четвертом тысячелетии существования классового общества и государства, но и тогда имеют численно весьма небольшой круг приверженцев. Поэтому и в отношении любого раннего памятника искусства мы не можем ставить вопрос: «религиозный или нерелигиозный», но только: «используемый в институциализованном культе или неиспользуемый». Ясно, что в обоих случаях мифология является содержанием сюжетов и поэтических тропов. Наиболее характерны в этом отношении греческие (и римские) мифы: все из них, дошедшие до нас, переданы нам не через религиозную античную традицию, от которой сохранилось мало следов, а через художественную: через гомеровские поэмы, «гомеровские гимны», поэмы Гесиода, через греческих трагиков, Горация, Вергилия, Овидия и т. п., причем в отношении более поздних из этих авторов можно весьма сомневаться, верили ли они сами в собственных мифологических персонажей.
Нужно помнить, что хотя мы поневоле имеем дело с записанными повествованиями на мифологические сюжеты, однако миф и сам по себе сюжетен. Наиболее архаические повествовательные тексты, например шумерские протоэпосы, почти целиком следуют мифу.
Но в дальнейшем мифологические сюжеты, изложенные в художественной форме эпоса, трагедии, стихотворных посланий и т. п., становятся подчиненными задачам собственно художественного творчества. Часто (например, уже в вавилонском «Эпосе о Гильгамеше», восходящем к III—II тысячелетиям до н. э.) можно заметить, что древние мифологические сюжеты фрагментируются и их отдельные мотивы вставляются в общее художественное повествование с определенной эстетической или идейной целью,34) уже имеющей мало общего с первоначальным явлением, которое данный миф осмыслял. Следует иметь в виду, что, пока искусство (изобразительное и словесное) было одним из наследственных ремесел сохранение готовых сюжетов, мотивов (топосов), постоянных оборотов и эпитетов, независимо от их происхождения, было абсолютно необходимо художнику — для запоминания того, что ему еще предстояло передать, или для облегчения импровизации, а зрителям и слушателям — для сопереживания. У последних ритмические повторы вызывали экстатические эмоциональные состояния (как при восприятии рок-музыки). Выдумывание литературных сюжетов появилось в словесном искусстве поздно, а в изобразительном — еще позднее: для зрителя и слушателя было важнее не что, а как изображалось, важнее не неожиданность, а узнавание — и творческий талант художника или поэта заключался не столько в изображении нового, сколько в умении оперировать готовыми приемами, мотивами и сюжетами; а они в большинстве своем были заданы мифологией, но в историческое время складывались и заново — иногда тоже по семантическим рядам. Мифологические повествования относятся не только к мифоведению (как сами мифы), но и к рассказоведению; типологически поздние мифологические повествования относятся уже целиком к рассказоведению.
Кажущаяся алогичность, произвольность мифологической фантазии, надо полагать, объясняется именно тем, что осмысление и обобщение явления мира происходят в мифе по семантическим эмоционально-ассоциативным рядам. Так, по семантическим рядам в египетском мифе Солнце, с одной стороны, золотая птица-сокол, парящая в небе, а с другой — глаз бога, охраняемый священной змеей (семантический ряд «глаз — источник — вода — змея», скрещивающийся с рядом «солнце — свет — зрение — глаз — источник»); точно так же, по иному семантическому ряду, хлеб вырастает из мертвого тела бога.
Очень наглядный пример приводит египтолог Р. Антес (МДМ, с. 57-60). Дабы выразить мысль, что небо представляет собой свод или кровлю, опирающуюся на четыре точки горизонта, и одновременно что оно — нечто каждый день рождающее солнце, а также звезды и луну, а в то же время и нечто такое, по чему солнце движется ежедневно из конца в конец, можно было сказать, что небо — корова на четырех ногах, женщина, рождающая солнце, и река, по которой плывет солнце. Это достаточно выражало представление, которое надо было передать, и никто не смущался тем, каким образом небо может быть одновременно коровой, женщиной и рекой, ибо все ясно чувствовали, что на самом деле небо — нечто иное, чем корова, женщина или река. Но в силу той же неразвитости абстрактных понятий не существовало и таких понятий, как «сравнение», «метафора», «толкование», и всего необходимого для того, чтобы выразить, что небо — все-таки не корова, не женщина и не река. Сравнение, толкование, само наименование предмета или явления воспринимались как нечто неразделимое и вещественное, например имя — как вещественная часть именуемого. Поэтому не нужно удивляться, что древний египтянин мог приносить небу жертвоприношения и как божественной корове, и как женщине (богине).
Против нашего понимания «Небесной Коровы» по Р. Антесу (а также и по Г. Франкфорту) выдвигается возражение такого рода: соответствующие изображения и тексты относятся уже к Новому царству Египта, т.е. ко времени уже несомненной идеологизации египетской религии, и сам факт совмещения разных мифов, кодирующих, в сущности, один и тот же феномен, может быть проявлением уже идеологизированного религиозного мышления.
На это можно возразить следующее: идеологизация религии не предполагает введения в нее элементов логического мышления (хотя они могут в ней появляться постепенно); сущность идеологизации составляет придание сознанию определенного направления в ту или иную идеологически необходимую сторону. Сознание может быть направлено религией на утверждение божественности царской власти, на веру в воскресение праведников и искупление грехов верой, на соблюдение кастовой дхармы, на стремление к освобождению от уз бытия. Но аргументы, которыми оперируют идеологизированные религии, все же не лежат — в основном и главном — в сфере абстрактных логических построений, но в сфере эмоций, а тем самым опять же в сфере мифотворчества. Поэтому мы имели право использовать «корову-небо» для иллюстрации того, как строились мифы. Здесь нагромождение мотивов (когда-то сосуществовавших, как бы не конкурируя) может являться относительно поздним, но это не должно нас смущать — зато такое нагро мождение тем более наглядно показывает независимость мифа от логики.
А чем глубже идеологизирована религия, тем легче дается всякая синкретизация мифологических образов: «нестандартные» древнейшие мифологические сюжеты могут теперь рассматриваться как «символы», как условные и необязательные знаки уже мифологизированных денотатов, как некие «толкования» наряду с другими возможными «толкованиями», почему и возможно ставить их рядом. В «Ригведе»35) встречается совмещение разных «космогонических гипотез» и мифов о творении, и это всегда очень поздние гимны, а миф здесь определенно понимается как «толкование». В более древних текстах два мифа, относящиеся к одному феномену, обычно никогда не сталкиваются — очевидно, древний человек избегал их сопоставлять именно потому, что не научился еще видеть в них «иносказания» и не мог объяснить себе, почему существуют различные мифологические «модели»*) такого, например, события, как сотворение мира.
Наверное, у египтян в их мифологической архаике представления о небе как корове, рождающей солнце,36) и о небе как реке, по которой солнце плывет в ладье, существовали отдельно друг от друга. В архаической мифологии индоариев параллельно бытовали разные космотонические мифы: о битве Индры с Вртрой, об отделении Индрой неба от земли, о трех шагах Вишну, о порождении тварного мира от семени Праджапати, об изготовлении элементов мироздания богом-ремесленником Тваштаром, об «установлении» всего сущего богом-Установителем (Дхатар). Битва Индры с Вртрой и три шага Вишну представлялись параллельными актами, а деяния Праджапати и Дхатара — последовательными ступенями космогонии; но такие попытки «согласования» различных космогонических мифов встречаются, как сказано, в довольно поздних текстах. Прочие мифы о мироздании не осознавались ни противоречащими друг другу, ни как-либо согласованными.
Все эти разные мифы о творении уживались в сознании ведического индоария так же, как древний житель Ближнего Востока знал о существовании разных местных и племенных богов с одной и той же доминирующей функцией, причем, оказавшись в чужом городе, мог приносить жертвы местному богу (приравнивая его к собственному или же нет). Все это не значит, что они считали и своего бога, и чужого только «толкованиями», только разными ипостасями одного «неведомого бога» или вполне их отождествляли. Они верили, по-видимому, в существование и того и другого бога, в правду и того и другого мифа. Два разных мифа о творении или о природе неба, возможно имевшие разновременное происхождение или родившиеся в разных местах, друг другу не противоречили. Противоречащими друг другу могут быть два разных логических объяснения, а миф — не логическое объяснение и не подчинен закону исключенного третьего. Это, скорее, демонстрация существа феномена на модели образной (построенной по принципу тропа — скажем, метафоры).37) При этом обобщение, приводящее к представлению феномена в виде такой «метафорической модели» (например, к представлению феномена грозы как картины боя между громовержцем и драконом), производилось, надо думать, без всякой попытки логического осмысления в современном духе, тогда еще и невозможного. На уровне сознания сам феномен и его «метафорическая модель» не отделялись четко друг от друга; вернее считать, что отношения между ними — и троп в принципе — осознавались близкими к тождеству.
Надо полагать, что для египтян «небо-корова» и «небо-река» были именно сопоставлениями-отождествлениями с упором на последние, и всякое сомнение в этих «тождествах» в зародыше подавлялось «доверием к авторитету» («так говорили предки»). Этнографы свидетельствуют, что в обществах, чья культура осталась на стадии архаики, большинство людей понимало мифы «буквально», хотя некоторые старейшины и шаманы (но далеко не «все»!) видели в них «скорее иносказания».
Возвращаясь к синтетическому38) образу «неба-коровы-реки», который приводит Р. Антес, отметим, что в нем выделяются, как заметил Я. В. Васильков, не три, а только два гетерогенных компонента («небо-корова» и «небо-река»). Что касается представлений о «небе-корове» и «небе — женщине, рождающей солнце», то они с самого начала были, по-видимому, отождествимы и взаимозаменяемы; как один и тот же образ в антропоморфном и зооморфном «кодах» они принадлежали к одному семантическому ряду — и к одному мифу. «Небо-корова» и «небо — женщина, рождающая солнце» совершенно сближаются, если учесть, что существовало представление о «небе — корове, рождающей золотого теленка (солнце)». Любопытную аналогию, быть может указывающую на афразийскую древность мифа, мы находим в изображении-«перевертыше» на печати III тысячелетия до н. э. с о-ва Файлака в Персидском заливе,39) тесно связанного с шумеро-аккадской культурой: в центре круглой печати помещена голова коровы, несущей солнце между рогами. Но вся композиция указывает на возможность рассматривания изображения с двух противоположных сторон, и при перевертывании печати на 180 градусов на ней оказывается изображенной женщина, рождающая солнце.
При словесно-эмоциональном кодировании воздействующих на человека феноменов и реакций на них мы получаем, с одной стороны, достаточное типологическое однообразие для того, чтобы мы могли классифицировать мифы по типам плана содержания, и в то же время обнаруживаем большое разнообразие в конкретной подаче феноменологически родственных явлений и сюжетов.40)
Школа мифологов К. Леви-Стросса концентрирует внимание на первой стороне — однородности существующих мифов в плане типологии. Леви-Стросс41) справедливо рассматривает мифологическое мышление как конкретно-чувственное и метафорическое и правильно считает, что «малые этнографически-пережиточные сообщества с устойчивой социальной структурой являются идеальным объектом анализа». Это действительно так, поскольку такие общества, естественно, сохраняют наиболее древнюю иерархию восприятия воздействий из внешнего мира и наиболее неосложненные анимальные (или витальные) реакции на них.
Леви-Стросс рассматривает мифологическое мышление как способное к обобщениям, классификации и логическому анализу и поэтому являющееся «интеллектуальной основой технического прогресса эпохи неолита»; в то же время это — мышление на чувственном уровне, конкретное и метафорическое. Для Леви-Стросса структура мифов как знаковая моделирующая система — это аспект естественного языка как идеального средства информации. Анализ мифов есть средство выявления первичных структур сознания, исконной «анатомии» человеческого ума. В семантике мифа ведущую роль у Леви-Стросса играют бинарные (двоичные) оппозиции (верх — низ, мужское — женское, сырое — вареное, жизнь — смерть и т. п.) и идея «посредничества» между оппозициями для преодоления фундаментальных противоречий человеческого сознания.42) В изучении мифов упор им делается на структуру, а не на содержание сюжетов.
Структурный анализ мифов является мощным орудием для их стройного описания, внесения порядка в материал различнейших мифологий, который кажется бесконечно беспорядочным и разнообразным. Однако, как и другие исследовательские методы, структурный анализ имеет свои ограничения. Так, с одной стороны, совершенно верно, что древний человек по-своему анализировал явления мира. Однако назвать этот анализ логическим в нашем смысле нельзя, так как человек оперировал не общими понятиями, а только тропами и дедукция в собственном смысле ему была доступна лишь инстинктивно, образно. Нет сомнения, что и такой анализ приводит в достаточном количестве случаев к результатам, удовлетворительным для руководства деятельностью человека и поддержания его жизни. Но в то же время он дает громадные отходы ложных суждений. Если бинарность и дискретность мыслительного процесса, видимо, имеют физиологическую основу и автоматический характер,43) то с теми языковыми и мыслительными средствами, какие были в распоряжении первобытного человека, строить «концепции» было нельзя; такими понятиями, как «центр» и «периферия», «горизонталь» и «вертикаль», он пользоваться не мог. Семантические ряды, выстраивавшиеся в его мышлении (mentality), современный исследователь может свести к «центрам» и «перифериям», «горизонталям» и «вертикалям»; но, пользуясь структурным анализом по следам Леви-Стросса, следует учитывать, что в реальности первобытного мышления все эти структуры даны в форме образов, не обобщенных до степени абстрактных понятий. Постулируемая исследователем модель может быть либо психологически обусловленной, либо обобщением, наложенным нами самими на относительно разнородные феномены, только и существующие в действительности. Их внутренняя структурированность может отражать некоторую психофизиологическую общечеловеческую закономерность, подлежащую ведению психологии и формулирующуюся на базе восприятий пространства индивидуумом на сенсорно-перцептивном уровне. Эти восприятия не могли не обобщаться, но обобщались они в виде тропов. Однако постулируемая исследователем мифологическая модель может оказаться и результатом вторичного, научного осмысления, не присутствовавшего непосредственно в древнем сознании. Этот момент уже отмечался в литературе, в том числе и структуралистской. Кроме того, нам кажется, что Леви-Стросс и его последователи недостаточно обращают внимание на проблему исторической, а также экологической обусловленности выявляемых структур и на их историческую смену; следовало бы, далее, различать между суждениями, основанными непосредственно на наблюдениях, и умозаключениями чисто ассоциативно-метонимического характера. Пользуясь методами структурного анализа, желательно памятовать, что с его помощью мы не декодируем миф, раскрывая его социально-психологические (и в конечном счете психолого-физиологические) основы, а дополнительно кодируем его в терминах структурного анализа. Это, конечно, вносит упорядочение в бесконечно пестрый материал мифов, и при этом код, безусловно, адекватен денотату; но когда сам денотат является кодом (язык и миф кодируют феномены мира), то можно попытаться заглянуть глубже.
То, что мы предлагаем читателю в этой книге, — лишь первые опыты, лишь грубые приближения к социально-психологическому истолкованию мифотворческого процесса. Однако, раз мы пытаемся предложить какой-то новый подход к нему, мы обязаны объяснить, что именно нас не вполне убеждает в оценках мифологем нашими коллегами структуралистской школы.
Возьмем как пример характеристики «Древа мирового», «Космогонических мифов», предложенные В. Н. Топоровым в «Мифах народов мира».44) Констатируя на очень большом материале наличие некоторых структур, более или менее постоянных для самых разнородных мифологий, автор, с нашей точки зрения, недостаточно стремится объяснить возникновение этих структур; с одной стороны, он не увязывает их с какими-либо определенными социальными, социально-психологическими факторами — ни присущими человеку как биологическому виду, ни меняющимися в зависимости от изменения экологических или социально-экономических условий существования; с другой стороны, он черпает свой материал на совершенно равных правах и основаниях и из источников архаического происхождения, и из таких, где мифология является формой выражения известной идеологии или философии и потому представляется в значительно преображенном виде. В некоторых случаях структурные построения автора кажутся натянутыми. Так, в статье «Древо мировое» изложение якобы обязательно троичного «членения Д. м. по вертикали» вызывает сомнение при рассмотрении конкретных примеров; ниже мы отметим, почему изображение дерева нет необходимости связывать с абстрактным понятием о структуре космоса (ср.: МНМ, т. 1, с. 399, рис. слева вверху и в центре, где птица изображена не только на вершине, но и внизу дерева); нельзя рядом помещать памятник середины II тысячелетия и памятник эпохи расцвета древности (там же, низ страницы); к тому же растение справа — низкорослое и не имеет отношения к «Мировой вертикали». В этом, как и во многих других случаях, нам видится отказ автора-структуралиста от историзма при исследовании явлений исторических (по самому своему существу).45) На с. 398 автор утверждает, что «Древо мировое во всем многообразии его культурно-исторических вариантов» включает «ось мира», «мировой столп», «мировую гору», «перво-человека» и, далее, храм, триумфальную арку, колонну, обелиск, трон, лестницу, крест, цепь, — а в дальнейшем мы встречаем в качестве Мировой вертикали также фалл, столб дыма и т. п. Нам представляется, что при таком расширительном толковании Мировой вертикали и привлечении столь разнородного материала из разных эпох, экологических сред, цивилизаций и феноменологических категорий можно доказать что угодно.
Там, где нет Мирового древа, исследователи пускаются в натяжки с целью все же создать Мировую вертикаль: то это гора, то даже фалл небесного бога Урана.46) Но чтобы Небу можно было приписать фалл, спускающийся в качестве Мировой вертикали в Землю, необходимо, чтобы уже предсуществовала, coûte que coûte, идея Мировой вертикали; между тем такая идея не могла возникнуть, если не было наблюдаемого явления, которое могло бы быть метонимически так обобщено. Достаточно исчерпывающая статья об Уране в справочнике PW, s.v. Uranos, такого мифа не упоминает — не сконструирован ли он исследователем? По данным справочника, Уран-«Небо» мыслился возлежащим плашмя на Гее-«Земле» (как в Египте Нут-«Небо» на Гебе-«Земле») и затем отодвинутым от Земли выраставшими из нее деревьями. Итак, и здесь мы видим сначала реально наблюдаемые деревья, а потом уже некую абстракцию, но не наоборот. Роль этих деревьев в египетской мифологии выполняет бог воздуха Шу, которого уж никак невозможно отождествить как Мировую вертикаль.
Направление гравитации — это главная ось отсчета, относительно которой оцениваются так или иначе все характеристики окружающего пространства47) и относительно которой, заметим мы, социально-психологически оцениваются его особенности.
У разных народов от Индии до крайнего запада Европы этот универсальный символ оси отсчета, например столба, используемого в календарных обрядах (в моменты «поворота солнца»), приобретает совершенно специфическое оформление, которому можно найти убедительное объяснение лишь в социальной психологии: так, у индийцев на столб надевают ближе к вершине колесо в горизонтальной плоскости или венок (троп солнца), а на самой вершине крепятся сосуд с «амртой», медом, вином или корзинка с плодами (все это тропы обновления жизни, эквиваленты сказочной «живой воды»). Есть у разных индоевропейских народов и сходные мифы, связанные с этой конструкцией, которая, может быть, является ритуальным эквивалентом мифической «оси мира». За ней стоит вполне определенная мифологическая космология. Порождена вся эта образность особенностями социальной психологии, которые к тому же обобщаются в виде тропов и передаются от поколения к поколению к конкретных мифологических образах и сюжетах.48)
В других регионах и культурах оформление «центральной оси» может быть и иным. У римлян центром мира был очаг богини Весты, у фригийцев — черный камень (метеорит?) в Пессинунте, и мы знаем множество «пупов мира», не содержащих в себе ничего ни от вертикали, ни от дерева.
Я. В. Васильков указывает, что «из объектов, перечисляемых выше (по В. Н. Топорову) как культурно-исторические варианты мирового дерева, большинство действительно входит с ним в один семантический ряд». Не исключено, что это и так, но только это ряд, а не мифологема Мировой вертикали. К тому же это и неоднородный ряд, ибо содержит в себе как диахронически, так и экологически несовместимые элементы. Иными словами, это не семантический ряд, вычлененный из определенных подлинных мифологем определенной культуры определенного уровня, а семантический ряд, сконструированный ученым, хранящим в своей памяти всю культурную историю человечества.
От бессознательного центрирования пространства вокруг физически ощущаемой оси гравитации до идеи Мировой вертикали, с которой можно отождествлять самые различные феномены, не имеющие отношения к социально-психологической ориентации в пространстве, — очень далеко. И не всякое дерево есть Мировое древо. В частности, «священное древо» Передней Азии III—I тысячелетий до н. э. — низкорослое всегда и уже потому вряд ли может претендовать на роль Мировой вертикали.
Характерным примером дерева, являющегося мнимой Мировой вертикалью, является известное из шумерской мифологии и часто упоминаемое в научной литературе «Дерево ḫuluppu». (Наиболее убедительное его ботаническое отождествление — тополь-туранга, Populus diversifolia.49)) Саженец его был перенесен богиней Инаной с востока (с территории современного Ирана) и посажен на берегу р. Евфрат, где он плохо приживался: речная вода размывала его корни, в дупле его поселилась колдунья ki-sikil-lil-lá (Лилит), в ветвях его свил гнездо грозный львиноголовый орел Анзуд; в корнях — «змея, не знающая заклятья». Между тем смысл пересаживания дерева заключался в том, чтобы из него сделать некие магические предметы — престол Инаны (который здесь вряд ли может иметь значение центра мира) и барабан с палочками. Поэтому Инана поручает Гильгамешу изгнать из дерева чудовищ, срубить его и изготовить нужные предметы. В данном тексте назначение барабана и палочек (?) неясно, так как они проваливаются в Преисподнюю, и на этом начинается новый мифологический сюжет (нисхождение туда другого героя). После этого барабан и палочки (?) уже более не упоминаются, но из поздней аккадской версии эпоса, возможпо, вытекает, что они — символ власти Гильгамеша над строительными отрядами граждан его города.
Ни Мировой вертикали, ни даже оси мира из этого, как нам кажется, не получается, хотя в мифе и содержатся интересные космические сюжеты, в которые вовлекаются Преисподняя и, возможно, царская (строительская?) власть. Даже то, что птица сидит на верхушке дерева, а под деревом живет змея, вряд ли следует толковать эзотерически. Но, может быть, это только нам так кажется? Может быть. Это, очевидно, дело веры, а вера есть ручательство за вещи невидимые, и к этим невидимым вещам принадлежат для меня в песпи о «Дереве хулуппу» Мировая вертикаль и ось мира.
Сделаем, однако, уступку. Пусть барабан и палочки, упавшие в Преисподнюю, означают связь «хулуппу» с Нижним миром, а престол небесной богини — с Верхним миром. Но причем тут дева Лилит? И что, собственно, соединяют с Небом и Преисподней эти посредники — предметы, изготовлеппые из «хулуппу»? Космос, мировое пространство?
В любом случае мы остаемся в пределах мифологического мира. Конечно. Но вот Мировой вертикали как-то не видно!..
Не все так просто обстоит и с непременным разделением космоса на три мира.
Заметим, что в греческой мифологии три мира — это поднебесный (Зевс), водный (Посейдон) и подземный (Аид); Земля как таковая отдельного мира не составляет: человек обитает в поднебесном мире. В шумерской мифологии три мира — это небо (Ану), поднебесный мир (Энлиль) и мир земли и подземных вод (Энки-Эйа); «город» или «гора» Преисподней в счет трех миров (в отличие от греческой мифологии) не идет.50) У скандинавов, как мы увидим, насчитывалось девять миров. Конечно, само по себе деление космоса в принципе основано на прямом наблюдении: то, что надо мной, где я и что подо мной. Но можно предположить, что, раз возникнув, семантическое поле троичности могло подчинять себе и переорганизовывать данные непосредственного наблюдения (как семантическое поле реорганизует египетскую мифологему неба). Если это не так, то надо предположить и доказать имманентное психолого-физиологическое происхождение троичной организации воспринимаемых феноменов, что еще не сделано.
Совершенно иную мифологическую троичность — управляющей, военной и земледельческо-производительной функций главных богов — постулировал Ж. Дюмезиль. На материале древних индоарийского и восточноиранского обществ такое понимание космической троичности находит опору в троичном делении самого общества — на «сословия» жрецов, воинов и земледельцев-скотоводов, но попытка Дюмезиля перенести это явление на другие народы, говорившие на индоевропейских языках (и только на них!), кажутся довольно натянутыми. О теории Дюмезиля см. подробнее ниже, с. 111 и сл.
В каком отношении структуралистское истолкование мифологии представляется нам требующим известного переосмысления, мы постараемся показать также на примере интерпретации скандинавского мифологического космоса. Разбираемый текст взят из Е. М. Мелетинского (МНМ, т. 1, с. 287-188).50а) Выбор пал на этот текст по причине его компактности при достаточной полноте; мы не только не берем под сомнение громадную эрудицию и основательность исследовательской работы автора, но и выбираем его построение именно в силу высокого качества работы, так как именно при таком высоком уровне исследования виднее, нам кажется, недостатки распространенного и сейчас едва ли не общепринятого структуралистского метода: нам хотелось объяснить, что именно нас не устраивает в методе подхода данного научного направления, а не в конкретных исследованиях того или иного автора, заслуживающего наше глубокое уважение.
В избранном нами тексте автор пишет: «Пространственная „модель мира" скандинавской эддической мифологической системы включает „горизонтальную" и „вертикальную" проекции... Горизонтальная проекция антропоцентрична и построена на противопоставлении обитаемого людьми и занимающего центральную, освоенную часть земли Мидгарда пустынной, каменистой и холодной окраине земли (Утгард, Ётунхейм), населенной великанами (ётунами), а также находящемуся вокруг земли океану, где живет чудовище Ёрмунганд (его второе имя — змей Мидгарда — указывает на то, что змей был первоначально элементом позитивной системы — опорой земли). Это противопоставление раскрывается как оппозиция центра и периферии, внутреннего и внешнего... „своего" и „чужого", „культуры" и „природы". Кроме того, страна великанов маркирована как находящаяся на севере и востоке. Север... особо демонизирован... на севере также локализуется царство мертвых — хель (которое, впрочем, отчетливее и ярче выступает в вертикальной космической проекции)...»
«Основу вертикальной космической проекции составляет мировое дерево — ясень Иггдрасилъ. Оно связывает землю, где живут люди (Мидгард), с небом, где (в Асгарде) находятся боги и где помещается своеобразный „рай" для павших воинов — вальхалла, а главное — с подземным миром, где находятся царство мертвых — хель („низ" и „север"... отождествляются) и разнообразные водные источники. Можно даже сказать, что хель является тем центром, в точке которого совпадают горизонтальная и вертикальная картины мира... В более поздней редакции „Младшей Эдды" четкость вертикальной проекции смазывается...»
Изложенное как бы исходит из того, что архаический человек мыслил в категориях «модели мира» и «проекции», «вертикали» и «горизонтали», «центра» и «периферии», «культуры» и «природы» и строил свои конкретные образы мироздания на этих общих категориях (которых он, однако, не имел даже в своем языке). Мало того, с течением времени этот геометризм осмысления мира даже «смазывался», а в наиболее глубокой древности, надо понимать, был более ясно выраженным.
Но нам представляется, что дело обстоит совсем наоборот: образы мироздания архаический человек создавал по метонимически-ассоциативным рядам на основе непосредственных наблюдений и внутренних социально-психологических побуждений, осмысляя их и в более широком плане (в виде тропов), — но «модель мира» с ее вертикалями, горизонталями и прочим создана как попытка обобщить мифологические образы уже современным исследоватолем. Что это так, видно из того, что построение модели редко обходится без некоторых натяжек.
Наличие Мирового древа в мифологии лесных жителей — германцев, и в частности скандинавов, не представляет собой ничего удивительного. Однако превращение конкретного Мирового древа, покрытого корой, которую грызут животные, по которому бегает белка и т. п., в абстрактную Мировую вертикаль нам представляется неоправданным. Мир мертвых, Хель (не «царство»), находится внизу (под землей) не потому, что он является скрещением неких вертикалей и горизонталей (и, кстати, почему скрещением надо считать Хель, а не «срединный мир» — Мидгард?), а по той простой причине, что под землю естественным путем уходят мертвые, а север находится в семантическом ряду «север — холод — смерть — подземный мир».51) Только в этом смысле «низ» и «север» у скандинавов (и финно-угров) отождествлялись (послать «на север и вниз» означало послать «к Хель», «к черту»). Что касается «востока», то его негативная маркированность, очевидно, обусловлена чисто исторически — на востоке жили народы, воспринимавшиеся норвежцами и исландцами как враждебные. То же мы наблюдаем у вавилонян, а у египтян негативно маркирован был прежде всего запад (пустыня) и затем — враждебный север. Возвращаясь к сказанному, неясно, как соотносится Хель с древом Иггдрасиль (в «Речах Гримнира» Хель — под одним из его корней, йотуны — под другим, люди — под третьим: это не вяжется ни с «горизонтальной», ни с «вертикальной» проекцией); да и вообще взаимное расположение отдельных миров и отдельных категорий существ — асов, ванов, альвов светлых и темных, двергов, турсов, йотунов, людей — в высшей степени неопределенно, и они вряд ли могут быть соотнесены с какой-либо заранее заданной геометрической проекцией. Асгард не всегда помещается на небе, а в то же время на небе помещается и Альвхейм. Даже отнесение Йотунхейма к «окраине земли» далеко не очевидно. В центре современной Норвегии стоит — как стояло в центре древней Норвегии — плоскогорье Йотунхейм, которое, конечно, никак не может быть отделено от мифического Йотунхейма. Между тем Е. М. Мелетинский говорит, что «страна великанов (= Йотунхейм) маркирована как находящаяся на севере и востоке». Маркирована по отношению к чему? На западе находится море, на юге — мир огня Муспелльхейм. Все, что не в центре, не «у нас», неизбежно как-то маркировано по отношению к центру, к «нам», и в этом нет ничего специфического.52)
На самом деле у скандинавов, по всей вероятности, существовало несколько независимых моделей устройства космоса, ни одна из которых в плане мифологического мышления не противоречила другой, была не менее правдивой, чем иные (и, может быть, вот почему скандинавы так легко подключили к своей картине мира еще и христианский космос).
Но исследователю не следует пытаться свести все это в единую, приемлемую для нашего мышления «метамодель». Короче говоря, наше возражение против структуралистского подхода к мифологии заключается в том, что конкретные и в то же время недефинированные, эмоциональные, часто алогичные построения, по-своему кодирующие (и тропически обобщающие) наблюдаемые феномены мира по метонимически-ассоциативным рядам, структурализм дополнительно кодирует в свойственных ему категориях, абстрагирует их и сверх меры геометризует и логизирует.
Если приводившиеся высказывания о скандинавской мифологии вызывют у нас возражения, то это зависит только от того, что автор-структуралист (в данном случае Е. М. Мелетинский) и автор настоящей книги исходят из разных систем взглядов, причем ни та, ни другая не может быть признана ни правильной, ни ошибочной, пока дилемма не будет снята научной практикой последующих поколений ученых. Скорее всего ни та, ни другая не окажется ни вполне ошибочной, ни вполне справедливой. Давно сказано, что в споре рождается истина.
На самом деле, конечно, в мифологическом сознании уже существует образ окружающего меня мира, а следовательно, этот образ как-то структурируется. Бинарность восприятия явлений мира, которую мы выше признали как общую для человека психологическую черту,53) конечно, предполагает не только противопоставления «вверх»: «вниз», «вперед»: «назад», «черное»: «белое» и т. п., но также и «внутри (в середине)»: «снаружи». Вот из этой последней бинарности и растут структуралистские Мировая вертикаль и Мировое древо — но уж лучше, учитывая технологию раннего (но не очень раннего) неолитического гончарного производства, говорить об «оси мира». Этот термин употребляют и К. Леви-Стросс, и М. Элиаде, и другие исследователи мифов. Для них это вовсе не обязательно дерево, и даже вообще необязательно нечто вертикальное: это может быть очаг, колодец, пуп, престол, ступица колеса (Я. В. Васильков цитирует «Ригведу»: «Индра... расставил в разные стороны небо и землю, точно [iva] колеса осью»). И здесь следует соблюдать диахронию: очаг и пуп в высшей степени архаичны, ступица, гончарный круг относятся к энеолиту или позднему неолиту. «Мифологической метафорой» феномена «средины» могло действительно быть и дерево (конечно, в зависимости не только от диахронии, но и прежде всего от экологии), но могли быть и другие варианты. И это скорее варианты средины мира, но не Мировой вертикали.
Человеку, стоящему в открытой степи под небосводом, Мировая вертикаль, «поддерживающая» небо, в непосредственном наблюдении не дана: неба можно достичь, взлетев при помощи орла, как вавилонский герой Этана, или дойдя до горизонта — «где крестьянки лен прядут, прялки на небо кладут». Это имеет мало сходства с шаманским восхождением на небо и нисхождением в Преисподнюю по дереву. Степная полоса Земли не знает ни Мирового древа, ни шаманизма в собственном смысле. Для создания мифологемы Мировой вертикали нужны высокие лесные деревья и по возможности введение «космоса» в одно семантическое поле с «домом». И «дом» годится не всякий: лучше всего годится шалаш, опирающийся на столб, — ближневосточные землянки и сырцовые строения не имели центрального столба (но иногда имели центральный очаг).
Вообще говоря, для того чтобы создать семантическое поле вокруг дерева, например ассоциативно связывая его с «родовым телом» (генеалогией рода), совершенно необязательно, чтобы это дерево было Мировой вертикалью; помещение на верхние ветви птиц, на средние — белок, а у корней — гадов может, но необязательно должно увязывать дерево с «тремя мирами» (довольно различными, как мы видели, в разных мифологиях) — достаточно и прямых наблюдений над окружающей природой.54)
В работах структуралистов древние мифы, кодирующие через тропы феномены мира, перекодированы на язык структурного анализа. Однако distinguendum est inter et inter. Бинарность физиологически обусловлена: существование трех миров — верхнего (небо и то, что на нем), среднего (то, что на земле, над землей и под небом) и нижнего (то, что в земле и под землей) — дано первобытному человеку непосредственно в чувственном восприятии и кодируется ассоциациями в пределах семантического ряда или поля, с естественными при обширности семантического поля вариациями. Но Мировая вертикаль в чувственном восприятии не дана — это абстракция, причем вовсе не троп. В чувственном восприятии дано, что яблоко падает на Землю, а потому есть верх и низ; что есть «мое» («наше»). Это точка отсчета, а что вокруг нее — это не наше; если хотите, назовите это центром и периферией, но нам кажется, что это необязательно. В идеологизированной мифологии есть вождь, царь, главный бог; престол его — тоже точка отсчета. Есть непосредственно данный в наблюдении и социально-психологически осмысленный образ верхнего, нашего и нижнего миров и — в лесной зоне — мифологема возможности достичь верхнего мира из нижнего через дерево (Мировое древо). Но все это не состыковывается в архетипическую абстрактную и всеобщую идею Мирового древа = Мировой вертикали. Что касается оси мира, то она основана на бинарности «снаружи»: «внутри» — и только.
Характерным образом, как мы уже указывали, мифологемы вертикали, связующей нижний мир с верхним сквозь средний, нет в обществах, обитающих в степных, безлесных просторах. Не всякое дерево в мифологии есть Мировая вертикаль, что часто наглядно видно по древним изображениям. Дерево, столб, столб дыма и другие вертикальные объекты55) могут входить и входят в различные мифы разных племен и народов мира, при этом вступая в неодинаковые семантические ряды и поля. Объединение их всех под общей рубрикой Мировой вертикали есть абстрактное обобщение этих мифологем, дополнительный код, вносимый исследователем. Не столб и дым от архаической идеи вертикали, а вертикаль есть современное обобщение семантических рядов, включающих столб и/или дым и т. д., данных первобытному мышлению из непосредственного наблюдения.56)
Точно так же как не всякое дерево можно «декодировать» как Мировое древо, так и не всякое женское божество — это «богиня-мать» и не всякое мифологическое совокупление есть «священный брак» как часть обрядов плодородия. Оно может принадлежать с ними к одному семантическому полю, но одно поле может «работать» и часто «работает» па разные, нередко противоположные мифологемы. Это, разумеется, порой делает дошедшие до нас конкретные мифы запутанными и неоднозначными; но нам кажется, что введение в изучение социально-психологических аспектов должно в некоторых отношениях помочь дальнейшему раскрытию происхождения и функционирования мифов.
Однако существует ли вообще в архаическом, мифологическом сознании пусть «не модель мира», постараемся уйти от геометризирования, — но образ мира? Несомненно, ответ может быть только один: не может не существовать. Если «я» (= «мы») что-то воспринимаю (и сознаю), то, значит, есть бинарность: «я»: «не я», «мы»: «не мы». Этот член бинарности, это «не мы» — и есть мир; его структурированность немедленно воспринимается человеком, и далее идет его тропическое осмысление. Это осмысление может, очевидно, быть весьма разнородным в зависимости от конкретных окружающих условий, социальных и экономических; вряд ли можно дать ему единое однозначное структурное описание. Кроме того, раз возникнув, троп многообразно разрастается в воображении.
Во всяком случае, как указывает В. К. Афанасьева,57) в эпоху неолита, видимо, уже появилось ощущение наличия неких общих связей и закономерностей в окружающей действительности. Это отразилось, в числе прочего, в художественной передаче мира — человека, животных, растений, движений. В изобразительном искусстве неолита место беспорядочного нагромождения рисунков животных и людей (иной раз очень точно и наблюдательно воспроизведенных и несших, конечно, метонимически-ассоциативную информацию) занимает обобщенный орнамент. При этом изображение не теряло своего назначения — ассоциативно нести информацию о мире — и в то же время не обособлялось от повседневной деятельности человека; изобразительное творчество сопутствовало домашнему изготовлению нужных в хозяйстве вещей. Изделия неолита и раннего энеолита в Передней Азии — да и не только в одном этом регионе — демонстрируют нам одну из важных форм изобразительного упорядочения внешнего мира, каковым является ритм. Ритмичность воспринималась как наиболее наглядная форма божественной упорядоченности космоса, и поэтому и словесное общение с божеством было тоже возможно лишь в ритмической речи. Общеизвестно, что художественная проза в собственном смысле появляется лишь в развитой и поздней древности, и ей непременно предшествует ритмическая «речь богов».58)
То обстоятельство, что именно ритм представлялся организующим началом мира, имеет корни в собственной физиологии человека, основанной на ритмических процессах дыхания, сердцебиения и т.д. и т.п. Однако открытие человеком ритма в самом себе — и тем самым его воплощение в человеческом творчестве — имеет вполне определенную диахроническую датировку: эпоха неолита.
Заметим также, что шумерское, вполне «технологическое» «Поучение земледельцу» приписывается богу Нинурте, «управляющему сельскохозяйственными работами» (engar) верховного бога Энлиля.60)
Нет сомнения, что даже при изготовлении простейшего орудия, скажем рубила, — путем отжимания и отшелушивания периферийных слоев от каменного нуклеуса — первобытный человек мыслил о своей деятельности мифологически. Обобщение путем тропов — это не ошибочное, вернее, далеко не всегда ошибочное суждение.
Высказывалось мнение, что в области технологии, где человек наглядно, в собственной практике наблюдал причинно-следственную связь, где поэтому раньше всего возникала возможность собственно-логических обобщений, — создавалось логическое (научное) мышление, область которого все более расширялась, оттесняя мифологию в сферу искусства и к периферии практической жизни. Это, по-видимому, не совсем так. Поскольку тропическое мышление не есть непременно ошибочное мышление, нет причин, почему оно не могло бы применяться и в технологической практике человека. Сейчас мне кажется более вероятным, что в ходе практического применения тропической терминологии некоторые случаи словоупотребления, хотя бы и в семантическом ряду, постепенно закрепляются в их генерализующем (абстрактном) смысле, и в языке создается пласт слов, обобщающих понятия. Так, например, весь набор семантических рядов, наблюдавшийся А. Ю. Милитаревым в афразийских языках и цитированный нами выше, приводит к закреплению соответственных слов за абстрактным понятием «творения». Разумеется, этот процесс должен был иметь и практическую основу, но, как видно из этого примера, не исключительно в технологической деятельности человека.
Далее постепенно складывается положение, когда человек уже обладает достаточными средствами, в словарном запасе и в сознании, для правильного выделения причинно-следственных связей из других тропических ассоциаций и тем самым для логического или научного неэмоционального познания. Степень всесторонности познания объекта теперь не ограничена шеррингтоновской воронкой и в принципе вообще не ограничена; зато познание своего отношения к объекту не входит в область науки, оставаясь эмоциональным, а потому, вследствие шеррингтоновской воронки, образным. Так создается автономная область искусства как познания определенной (эмоциональной) сферы действительности.61)
Можно было бы подумать, что на этом мифологическое мышление кончает свой век. Это, однако, совсем не так, потому что неэмоциональные логические утверждения слабо воздействуют на массовое сознание и по-прежнему остаются уделом специалистов-мыслителей. Новые идеологические построения могут быть широко распространены лишь путем столь же широкого эмоционального воздействия (в борьбе с традицией или с другим эмоциональным воздействием). Поэтому идеологические построения облекаются в мифологические одежды, будь то пропаганда абсолютной монархии, династии, военная пропаганда или — начиная с поздней древности — этические (этико-догматические) учения.
Все это можно считать мифологией, вторичной по отношению к архаическим мифам. Она тоже имеет метонимически-ассоциативную структуру, но по большей части вторичные мифы не могут быть прямо возведены ко всем первичным и универсальным человеческим социально-психологическим побуждениям: по большей части основой их являются отражение и устранение того, что на данном уровне социального развития кажется несправедливым, а также психологических дискомфортов другого происхождения.
И наконец, уже в наши времена мы нередко имеем дело с третичными мифологиями: эти мифы являются метонимически-ассоциативным оформлением доказуемо ложных положений. Таковы миф об устроении царства божьего на земле, лишенного движущих антагонистических противоречий, миф о жидомасонах и другие подобные. Их ложность не значит, что пропаганда третичных мифологий является заведомой ложью: имея дело с мифологиями и с пропагандой идей, мы должны всегда иметь в виду явление feedback, т. е. обратного воздействия пропаганды на самих пропагандистов. Именно они являются наиболее верующими приверженцами истинности того, что они проповедуют, и именно эта убежденность (хотя иной раз и параноическая) и привлекает к ним многочисленных новых последователей.
Однако настоящая книга посвящена не вторичным и не третичным, а только архаичным мифологиям. Поэтому вернемся к отношению между мифом и практической деятельностью древнего человека. Ритуальный характер первобытного труда был давно замечен и обсуждался в науке. Это имеет известное касательство к старой проблеме: не следует ли вообще выводить миф из ритуала или, наоборот, ритуал из мифа?
Вопрос поставлен некорректно: как словесное выражение мысли, так и действие организуются в первобытном обществе по ассоциативно-тропическим семантическим полям и содержат одинаковое количество верных и неверных с логической точки зрения словесных определений и поступков. Не имея логических критериев для выявления иерархической степени ценности ассоциаций, человек создает и мифы и ритуалы по одним и тем же психологическим законам.62)
Естественно, что в мышлении первобытного человека об окружающем мире первостепенную роль играет определение причинно-следственных связей. В составе звеньев семантического ряда причинно-следственные связи имели тенденцию к выделению и были поэтому все же не совсем равноценны остальным звеньям. Конечно, само понятие «причинно-следственная связь» не могло быть выражено непосредственно в виде логически обобщающего высказывания, но опять-таки только в виде тропа, метафоры, метонимии. Область, в которой первобытный человек наглядно и достоверно наблюдал причинно-следственную связь, была его собственная практическая деятельность: здесь причиной являлась воля, побуждение к свершению некоторого действия, а следствием — само его свершение. Отсюда неизбежность тропического объяснения всякой причинно-следственной связи как обусловленной чьею-то волей; но она предполагает наличие некоего principium volens — начала, обладающего волей и тем самым — предполагается — разумом.63)
Без постановки вопроса о причинно-следственной связи, о причине невозможно никакое мышление, даже когда действующие силы расплываются в семантическом поле. А следовательно, на уровне древнего Homo sapiens невозможно никакое мышление без признания разумной верховной волевой силы или множественных сил, независимых от человека, — либо дискретных божеств, «душ» отдельных феноменов, либо одушевленности вещественного мира вообще.
Важно отметить, что понятия «анимизм» и «фетишизм» как определения первоначальных типов мировоззрения человека весьма неточны и скорее сбивают с толку, чем объясняют что-либо. Да и существуют эти понятия скорее в устаревших научно-популярных работах, чем в современной науке. Дело в том, что первобытные люди еще не дошли до «основного вопроса философии» — спора о примате материи над духом или духа над материей — по той причине, что они не додумались до такой величайшей абстракции, как дух. Всякое существо, действовавшее в сновидении ли, в мифологии ли («сверхъестественное» — с нашей точки зрения, но вполне естественное — с точки зрения древних). представлялось не иначе как вполне телесным; вместо того чтобы говорить об «одушевлении» предметов древними людьми («анимизм» от лат. anima душа), правильнее говорить об их «оживлении», но существо, управляющее предметом, его principium volens, не было «душой, духом» в философском значении этого слова. Что касается «фетишизма», т. е. культового восприятия неодушевленных предметов, то это явление вытекает из сказанного. Каждый такой неодушевленный предмет — не более как проявление одного вещественного звена семантического ассоциативного ряда, построенного в осмысление явлений мира и отнюдь не специально свойственного какому-то одному определенному этапу в развитии человеческих мировоззрений. В любой современной религии сколько угодно фетишей.
Что же касается «тотемизма», то это система верований в родовых и племенных предков, которые могут являться в виде животных и — реже — растений и неодушевленных предметов, причем они ощущаются как активно действующие в пользу своих человеческих родичей. Тотемизм отражает мифологическое осмысление условий для поддержания существования человеческих коллективов главным образом при охотничье-собирательском хозяйстве; это осмысление шло по таким же семантическим рядам, что и в других мифах, причем тотемические представления являют собой уже развивающуюся, усложненную систему. Тотемизма как особой идеологии, отличной от общих закономерностей мифологического мышления, не существует.
Естественно, что дискретность самих феноменов мира заставляла человека признать дискретность божеств. Повторяемость явлений не позволяла задерживаться на «мгновенном боге» (по Г. Узенеру), и антропологизация этих волевых сил в описанных условиях оказывалась естественной, хотя и не непременной.
Волевое действие, совершаемое божеством, principium volens, и ведущее к неким последствиям, в восприятии представляет собой определенный сюжет, а облеченный в тропы, он является мифом, как он определялся нами выше.
Логическое определение феномена имеет обязательно свою строгую формулировку, которую — если объяснение истинно — можно варьировать только в очень незначительной мере. Иначе обстоит дело с мифологическим объяснением. Будучи выражением эмоций, оно подвержено действию шеррингтоновской воронки (напомню, что это значит: число раздражений, поступающих из внешнего мира, во много раз превосходит возможности эфферентных путей, способных передать эмоциональные реакции на них).64) Другими словами, эмоциональное восприятие нельзя словесно воспроизвести так однозначно, как воспроизводится логический факт, — можно только словесно воспроизвести некоторый образ, способный индуцировать именно данные эмоции, создающий общее эмоциональное впечатление, примерно адекватное данному раздражению из внешнего мира. Фактическая информация здесь поневоле облечена в образ, в троп. Как мы уже видели на примере пушкинской «Пчелы», при передаче существенно одинаковой информации, как фактической, так и эмоциональной, план выражения данной информации может быть существенно различен и всегда неполон. Так обстоит дело и с мифом.
Один и тот же феномен, одно и то же побуждение могут облекаться в сюжетно различные мифы. И даже самый сюжет может очень сильно варьировать, обычно сохраняя, однако, некоторое семантическое ядро. Сравнительное изучение мифов разных народов быстро показало, что весьма сходные мифы часто существуют в самых различных частях мира (например, миф о Всемирном потопе — в Месопотамии и вплоть до Америки — правда, его нет в Африке). Можно, конечно, предположить очень раннее их традирование, но когда типологически сходные мифы обнаруживаются в Америке и в Евразии, то речь, должна, очевидно, идти о сверхархаическом традировании — или все же о типологически однородном «творении» мифологических сюжетов? Каждый отдельный сюжет может иметь свою отдельную трассу (волну) распространения по земному шару. Но наряду с этим сходные principia volentes могут вызывать совершенно различные мифические сюжеты, и, несмотря на широчайшую распространенность некоторых из них, общими для всего человечества являются все-таки не отдельные сюжеты, а принципы мифотворчества.
В то же время тропы мифологии могут явиться и художественными тропами и порождать художественные сюжеты. При этом надо различать между мифотворчеством и художественным творчеством. Об этом мы уже вкратце говорили выше.
Приходится нередко встречаться с неразличением мифологического мышления и художественного мышления и со сведением либо искусства к мифологии, либо мифа к искусству. Разница, однако, здесь существенная. Искусство есть эмоционально-образное познание отношения между человеком и явлениями мира, а миф есть попытка познания эмоционально-образным путем самого мира. Повествовательное искусство имеет свои сюжеты, миф тоже по построению есть как бы разновидность сюжета. Но существование искусства предполагает параллельное существование науки как познания мира через логическое обобщение: эти два пути познания взаимно дополняются. Мифы же при своем возникновении предполагали познание мира только через троп. В художественном произведении, как правило, есть идейная задача: что-то выразить, что-то доказать или оспорить и при этом своими, художественными, эмоционально-образными, тоже часто тропическими, средствами. Искусство может быть только там и тогда, когда вычленилась и область мышления, бесстрастно опознающая факты. Наука может изучать даже и то, как делается искусство, но познать чувства, возникающие по поводу факта, наука не может в силу шеррингтоновской воронки. Поэтому и наука и искусство отличаются от мифа: миф есть постижение фактов мира, подобно науке, но только средствами тропов, подобно искусству. Искусство ближе к мифу, так как мифологический сюжет, в целом или фрагментами, может войти в произведение искусства. Миф в области науки есть лженаука.
В архаическом мифе искусство присутствует лишь как выражение мифа и мифологического сознания.
Подобно тому как бесстрастное познание фактов начинается задолго до того, как прекращается мифотворчество, так же и искусство как деятельность может сосуществовать с продолжающимся мифотворчеством. Искусство намеренно индуцирует эмоции; в мифе эмоция спонтанно неотделима от процесса мыслительного освоения мира.
В своем качестве героя художественного произведения (пусть устного) — эпической песни, сказки65) — божество (или герой) действует, уже не прямо выражая вызвавшее его к жизни социальное побуждение, а в соответствии с приписываемым ему характером. (Тор у скандинавов отчасти простодушен, большинство богинь-воительниц — жестоки и т. п.) Эти характеры возникли, несомненно, не в области художественного вымысла, а в конечном счете из роли божеств как principia volentes, как элемент правды мира. Однако в дошедших до нас повествованиях они развиваются по внутренним законам художественного произведения и уже не подлежат прямому функционально-психологическому декодированию.
Эпическая поэма, имеющая собственную сквозную идею, составляется, по правилам архаического (постнеолитического) искусства, как из кирпичиков, из топосов и традированных мотивов. Она может явиться изложением мифа, но может быть подчинена не сюжету мифа, а художественной идее, и при анализе иной раз оказывается, что входящие в нее мифы представляют собой лишь фрагменты мифических сюжетов, часто без начала или конца, хотя содержание поэмы имеет свою собственную композиционную логику.66)
Выше мы уже говорили о роли непосредственной информации в познании мира древним человеком и о роли информации традированной. Эта тема связана, с одной стороны, с проблемой возникновения авторства, а с другой — с проблемой вариативности мифа.
Ссылка на традицию как на причину достоверности не означает личного дословного авторства. Ведь и в быту мы встречаемся с высказываниями, опирающимися на свидетельства конкретных лиц, но не предполагаем дословного авторства этих лиц: слова «покойная бабушка говорила мне» могут предшествовать десятку вариантов одного и того же повествования, и в то же время ни сказительница, ни слушатели ни минуты не сомневаются в том, что во всех вариантах они воспринимают информацию бабушки, хотя они и слышат именно разные версии.
То же касается дидактических поучений, даже пророчеств: они принадлежат традиции, основанной таким-то мудрецом, хотя применены к совершенно новым событиям. И это не мешает восприятию высказывания как традированного от основателя.
Известно, что в Библии пророку Исайе приписаны произведения, явно отстоящие друг от друга на сотни лет, что очевидно по упоминаемым в них историческим событиям и не могло не быть очевидным первым же слушателям или читателям Второ-Исайи и тем более составителям этих сочинений. Они явно относятся ко времени более позднему, чем период жизни исторического Исайи, точно указанный в самом тексте, но как бы не замеченный традентами. И, однако, тут нет фальсификации истории: все эти произведения (речи) созданы школой Исайи, или в духе Исайи, и не было сомнения, что так сказал бы именно Исайя, если бы он еще жил. Конкретный исторический антураж пророческой речи не интересовал слушателей, не выработавших в себе ощущения историзма. Заметим, что оно нередко почти отсутствует и у современных ученых, воспринимающих факты прошлого так, как если бы они происходили сегодня.
Авторитетности традиции нужна прочность, поэтому, чем основываться на безымянной «покойной бабушке» или на «дошедшем до нас от отцов», вернее опереться на некоторые узлы авторитетности, на известные имена. Даже когда сочинение заведомо записано (или написано?) Платоном, к нему больше доверия, если он скажет: «Это еще покойный Сократ говорил мне».66а)
Отсюда семь мудрецов, называемых поименно (не всегда одинаково); известный в вавилонской литературе диалог между Конем и Волом, проведенный в буквальном смысле from the horse's month, так как автором в каталоге значится Конь. Отсюда и якобы «авторство» и других вавилонских произведений, где ссылка на автора, с нашей точки зрения, фактически неверна. Это не дискредитирует позднего традента, ибо он уверен, что рассказывает текст, в меру памяти и собственной сообразительности, в традиции лица, на которое ссылается. Ведь и та женщина, которая произнесла: «Еще покойная бабушка говаривала», как почти общее правило, не уверена, что говорила именно Аксинья Петровна, а не ее сватья, или хоть и Аксинья Петровна, но, может быть, со слов ее собственной покойной бабушки, или, возможно, и определенно не Аксинья Петровна, но то, что я говорю сейчас, почти все равно, что та сказывала в другом, но сходном случае. Никто не обманывает, и никто не обманывается.
Эта известная — и всеми приемлемая — свобода традирования есть для слушателя истинная правда. М. И. Стеблин-Каменский не раз справедливо подчеркивал, что для древнего слушателя или читателя нет противопоставления художественной правды и правды «как было на самом деле».67)
Описываемая ситуация вовсе не является признаком, отличающим фольклор от письменной литературы, ибо фольклор есть незаписанное повествование — можно сказать, литературное незаписанное повествование, — а древнейшие художественные письменные памятники есть записанный фольклор. Один и тот же сюжет может бытовать устно и лечь в основу письменного произведения, и снова бытовать устно, и снова быть записанным.
Заметим, что «записанный» еще не значит раз и навсегда фиксированный: творчество и исполнение продолжают сосуществовать и здесь; запись только отчасти сковывает творчество, свидетельством чему — бесчисленные варианты письменных текстов, среди которых трудно бывает найти бесспорно авторитетный, позитивно «авторский» архетип, потому что ни одна запись не была рассчитана на прекращение творчества.
Однако, после того как возникла письменность, в письменном слове могла особо концентрироваться сила магии слова вообще и ритмического слова в частности (хороший пример: письменные записи судеб в руках вавилонских богов). Но сила письменного слова состоит не в особо бережном якобы отношении к авторскому слову, а в большей уверенности в правильности и непрерывности традиции — традиции в том достаточно широком смысле слова, о котором говорилось выше. Так, арабские хадисы, имеющие полную, но устную генеалогию традентов, требуют к себе все же больше доверчивости, чем традиция, возводимая к письменному прототипу. Отсюда шумеро-вавилоно-ассирийский обычай закапывания narû (памятной царской надписи) в фундамент здания, рассчитанный на то, что текст будет прочтен, когда построенное из кирпича-сырца здание будут сносить.
И теперь уже лишь один шаг до особого литературного жанра «псевдо-narû».68) От «мой дедушка рассказывал» один шаг до «мой дедушка сам читал на narû», — а потому можно письменно излагать деяния царя от первого лица в полной уверенности, что хотя данный сказитель (или писец) его не видел, но вообще такое narû было. Даже в эпической поэзии нужны ссылки на авторитет; в безграмотный или еще едва осваивавший грамоту век Гомера гарантом авторитетности была «Муза богиня»; в грамотной древней Месопотамии таким гарантом служила ссылка на существование письменного оригинала, narû. Известно, что только записанных полных аккадских версий «Эпоса о Гильгамеше» было не менее трех, причем они не вовсе различались по сюжету и по характеру изложения, поэтическим фигурам и поэтической дикции, но все же далеко не совпадали текстуально. Поэтому нам давно было известно, что письменные версии этого эпоса претерпевали такие же изменения в творчестве отдельных исполнителей (в данном случае — и переписчиков), какие обычно испытывает любой устный эпический текст. Но не без некоторого удивления мы узнали по недавней находке полного текста I таблицы самой поздней — ново-ассирийской версии «Эпоса в Гильгамеше», что певец Гильгамеша ссылался на письменное происхождение своей поэтической и исполнительской традиции. В данном случае «автором» (в том чисто пиквикийском смысле, в каком этот термин может применяться в древности) был не кто-то, живший за двести лет до редактора-переписчика (как Исайя до Второ-Исайи), а некто, живший две тысячи лет тому назад, именно и записавший на табличке-narû «архетип» эпоса и поэтому, с «древней» точки зрения, являвшийся его автором. Этим автором «Эпоса о Гильгамеше», согласно традиции, оказывается, был сам Гильгамеш!69)
Мы всегда предполагали, что помета в литературном каталоге о записи новоассирийской версии «Эпоса о Гильгамеше» «из уст Синликеуннинни заклинателя» относится на самом деле к одному из видных урукских сказителей, жившему гораздо позже возникновения эпоса — в конце II тысячелетия до н.э. (на что указывает типологически поздний характер имени — имени основателя одного из позднеурукских родов). Но что действительным «автором», т. е. «конечным авторитетом для традиции», был для древних сам Гильгамеш, как Конь был автором диалога с Волом, — этого мы все же не ожидали. — Случай с «Эпосом о Гильгамеше», вероятно, связан с «грамотностью» клинописной цивилизации. Но существенно, что создание эпоса (подобно мифу) мыслилось как бы современным самим излагаемым событиям.
Но то, что верно даже для стихотворного фиксированного эпоса, для литературного традирования, — то еще более верно для устной традиции, через которую первично передавался миф.
Основным содержанием мифа, его ядром является всегда некое действующее начало, при этом — насколько может судить архаический человек — действующее по своей воле, вызывая тот феномен, тропическим обобщением которого это начало — principium volens — и является.
Это не значит, конечно, что объект изучения мифологии сводится к изучению силы, якобы своей волей творящей феномен (божества или героя): мы уже упоминали (с. 36), что миф есть связная, как бы сюжетная интерпретация явления мира в условиях отсутствия общих понятий. Поэтому миф воспроизводит действующее начало в его действии, и это именно и есть ядро мифа: не Бог-Громовержец, но бог, пустивший молнию, расколовший тучу и проливший дождь; не только бог Солнца, обогревающий и освещающий землю, а и бог-око, видящий творящееся на земле и возмещающий за это, или бог — далеко зрящий сокол, воспаривший на востоке, и т. п.
Ядром мифа представляется нам тот элемент мифического сюжета, в котором проявляется principium volens определенного феномена. Это должен быть тот сюжето-образующий (мифообразующий) мотив, где проявляется волящее начало, — не просто один из персонажей мифа, а персонаж божественный.
Каждое мифологическое ядро непременно обрастает вариантными мифами: если истинное логически-понятийное объяснение феномена по определению должно быть единственным, то тропическое обобщение (отождествление, воплощение) не является единственным, так как каждый феномен может, естественно, иметь не одну, а несколько мифологических моделей. Метафора хотя и передает, конечно, сущность явления, но только одной какой-то стороной — той, которой она совпадает со своим денотатом; для других сторон того же денотата нужны другие метафоры. В литературе та же гроза (грозная по семантическому ряду! Ср. битву Индры и Вртры, ниже) может выглядеть и так:
Но если так в поэзии, то точно так же и в мифологии. Один
значительный феномен, даже вызванный одной и той же воображенной волящей
силой, не может быть передан одним-единственным тропом.
Миф обязательно вариативен. Так, в индийском мифе о победе Индры над демоном Вртрой воды выходят то из брюха Вртры, проколотого богом, то из расколотой «мировой горы», на которой возлежал змей; то они имеют вид реальных вод, а то коров (распространенный в Индии семантический ряд «туча — дойная корова»), то прекрасных жен Вртры, которые теперь достаются Индре и которых он именно оплодотворяет. Все эти вариации закономерно лежат в пределах соответствующих семантических рядов, которые могут быть прослежены и у других индоевропейских (и неиндоевропейских) народов. Все они (тропически) правдиво (узнаваемо) передают феномен грозового дождя. А в ходе традирования вариативность возрастает.
Именно «ядро мифа» должно интересовать исследователя мифологии прежде всего. Но вариативность, раз возникнув, может постепенно включать и все больше окказиональных подробностей, имеющих вторичные, разновременные и нередко не поддающиеся учету причины.
Возможны и такие версии, которые возникают и не стихийно, а в порядке некоей модификации или даже фальсификации для потребления непосвященных.
Автор статьи о мифологии дагонов в «Мифах народов мира» — очевидно, опираясь на свой этнографический печатный источник, — пишет, что один из мифов более распространен, а другой эзотеричен.70) Возможно, что один вариант — для чужаков, праздно любопытствующих о мифах народа, а другой — это текст, скажем применяемый при инициации юношей. В любом случае характерен огромный диапазон вариативности, и нет сомнения, что более тщательное исследование обнаружило бы и дальнейшие версии. Однако при всем своем различии эти версии и варианты обнаруживают сходное мифическое ядро.
Задача декодирования мифа состоит для нас прежде всего в социально-психологическом объяснении его ядра; всевозможные сопровождающие его аксессуары могут быть обусловлены конкретной социальной и экологической средой, в которой пребывали носители данного мифа, и даже быть результатом фантазии отдельных рассказчиков и сказителей. Конечно, «свобода» этой фантазии весьма относительна, ибо она не распространяется на ритуализованную и институциализованную часть мифа, что хорошо видно из приведенного выше анекдота о действительном тайном советнике, который записывал алтайский фольклор. Хотя сказители скрыли от него семантически важные части мифологических рассказов, они, не смущаясь, передавали их сюжетную канву — именно ту часть мифа, для которой характерна сравнительно свободная вариативность — в пределах заданного семантического поля.
По мере того как рассвобождается фантазия сказителей, начинается трансформация архаического мифа в словесное искусство, начинают возникать литературные сюжеты.
Первичный миф (оставляя в стороне мифические элементы эпоса, сказки и т. д.) есть связная, «сюжетная» интерпретация феноменов мира в условиях отсутствия общих понятий и при необходимости обобщения через тропы. Сами же подлежавшие интерпретации феномены можно грубо разделить на две группы: 1) феноменология внешнего мира (при этом непременно социально значимая для древнего человека — иные феномены не нуждались в осмыслении) и 2) феноменология социально-психологических побуждении.
На примерах феноменов внешнего мира ярче всего можно обнаружить зависимость мифотворчества от среды социального обитания человека. Социальный человек осмысливает через миф окружающий его мир — но это не один и тот же мир для обитателей оазисов в бездождной пустыне, орошаемой степи, горно-лесистой местности, для жителей берега морского, для участников морских походов вдоль неизвестных и не обитаемых людьми горных и ледяных стран. Он неодинаков для земледельца, скотовода, рыбака охотника, собирателя. По одним и тем же законам ассоциативно-метонимического мышления воссоздается неодинаковая картина космологии — и космогонии.
В их внутреннем мире у самых разных народов и племен больше общего, чем различного, — это обусловлено общностью характера социально-психологических побуждений, а в конечном счете — одинаковой физиологией мозга, действующей в различных условиях внешней среды. Мифические осмысления могут оказаться более или менее сходными, а расхождения обусловлены свойственной мифу вариативностью вообще. Разница здесь, однако, не абсолютная. Зависимость того, как складывается миф, от среды обитания человека (не только космоса, но неизбежно и социума) наглядно видима при осмыслении им внешнего мира, но такая же зависимость не могла не существовать и там, где дело идет о мире внутреннем, тоже части космоса; следовательно, связь и тут естественная и исходит не механически от исследователя, а от самого объекта исследования.
Заметим, что глубокая органическая связь мифотворчества со «своей» внешней и социальной средой обитания делает на архаической стадии предположения о заимствовании мифологических образов извне требующими самой строгой проверки: ни один чужеродный образ не прижился бы, если бы не имел местной социально-психологической базы. Поэтому, заметив сходство, скажем, того или иного шумерского мифического образа с индийским, не надо спешить с выводом о заимствовании; оно не исключено, но важнее установить, как данный образ укладывается в мифологическую систему мира данного народа в его собственной среде. Другое дело — сюжетные рассказы о героях, где уже утеряна связь с волевым актом, мыслимым в основе конкретных явлений, и особенно мифологии этико-догматических прозелитических религий: здесь заимствования мифов и естественны и неизбежны. Рассказы заимствуются и переосмысляются.
Социальная психология превратилась сейчас в развитую экспериментальную науку, однако историк не имеет возможности ставить эксперименты, поэтому должен пока оперировать лишь самыми общими для любого человека и социума, физиологически обусловленными побуждениями и инстинктами.
Строить теорию мифа надо на психологии общечеловеческой, но проявляющейся не в логических категориях, а в эмоционально-ассоциативной, метонимической передаче. В какой мере проявление этих побуждений можно интерпретировать в структурном плане, зависит в конечном счете от характера функционирования психики в самом широком смысле слова.
Итак, мы ищем социально-психологические корни мифа; но сказать «социально-психологические» значит сказать «социальные», т. е. зависящие от социальной и экологической среды.
Из всего вышеизложенного видно, что уже в самом первобытном обществе не могли не создаваться первичные мифы. К сожалению, в действительно первичном своем виде мифы нам почти недоступны — разве что через сравнительно-историческую лингвистику, достигающую сейчас диахронических глубин масштаба десятка тысяч лет; помимо же этого поневоле нужно черпать либо из этнографических записей, либо из раннеклассовых письменных источников; в связи с характером научной подготовки автора и других участников настоящей книги мы черпаем преимущественно из последних.
Наиболее архаичными надо, очевидно, считать мифы собирателей и охотников. Они известны недостаточно и только по записям миссионеров и этнографов. Характерные черты охотничьих мифологий (шаманизм, идентификация своего социума с предками вне мира людей — животными или иными, культ Владычицы или Владыки зверей и т. п.), без сомнения, кодируют, применительно к специфике данного тина первобытных обществ, такие же метонимически-ассоциативные интерпретации внешнего мира, как и в обществах ранних земледельцев и скотоводов. В земледельческо-скотоводческих мифологиях от таких специфических мифических сюжетов остались только пережитки,71) и мы почти не будем их касаться.
Предметом настоящей работы будут наиболее архаичные мифы древнейших народов с воспроизводящим хозяйством (ранних земледельцев и скотоводов), сохраненные письменными источниками. Хотя их и нельзя равнять по глубине архаизма с мифами собирателей и охотников, но и земледельческо-скотоводческие мифы мы вправе характеризовать как архаичные, имея в виду, что культуры, которым мы обязаны созданием земледелия и скотоводства, восходят к раннему неолиту или даже к мезолиту — ко времени восемь-двенадцать тысяч лет до нас и задолго до большинства культурных изобретений человечества, кроме добычи огня. — Разумеется, в своей первоначальной устной форме сами архаические мифы нам недоступны, и приходится пользоваться их письменными ритмизованными изложениями.
Здесь мы должны подчеркнуть, что архаическое общество, которое мы здесь трактуем, — это общество патриархальное. Современной этнографией установлено, что матриархата как закономерной стадии в развитии всего человеческого общества не существовало, а матернитет (т. е. такие явления, как счет родства по материнской линии, матрилокальный брак) хотя и встречается, но сравнительно редко и, во всяком случае, почти не засвидетельствован в обществах, с которыми мы будем здесь иметь дело.
Это не значит, что в таком обществе женщина обязательно занимает подчиненное положение. Гораздо типичнее половозрастное разделение труда на «мужской» (например, обработка земли и скотоводство, из ремесел — металлургия и обработка камня) и «женский» (домашнее хозяйство, ткачество и отчасти керамическое дело). Совет общины нередко считается с мнением старших женщин.
Патриархальный род рассматривается как некоторое телесное единство, скрепленное мужским семенем; нерушимость родового тела делает невозможным в принципе наследование от отца через дочь к зятю (даже в случае брака-приймачества), но не препятствует наследованию от брата к брату; такое наследование нередко даже предпочиталось, так как позволяло избегнуть перехода родовой власти к малолетнему. В нуклеарных семьях — а такими могли быть семьи царей/вождей — могли возникать случаи, когда заранее заключались династические браки между братом и сестрой, позволявшие избежать перехода наследства к зятю из другого рода: в таком браке сестра и выйдя замуж передавала семя того же «родового тела».72) Такие браки встречались на древнем Востоке у ликийцев, у египтян, у древних иранцев, возможно, и у других народов. Но лишь в поздней древности кровнородственные браки кое-где распространялись и вне царского рода. Греческий миф об Оресте (месть Ореста матери, царствующей в браке с убийцей его отца, ее первого мужа), приводившийся как доказательство существования в прошлом матриархата, вероятно, свидетельствует лишь о стремлении сохранить в неприкосновенности «родовое тело». Египетский миф о борьбе за царскую власть между Сетхом (братом умершего царя Осириса и мужа Нефтис — той сестры, которая является «хозяйкой дома») и Гором (сыном Осириса от «бродячей» сестры Исиды), вероятно, связан с этим же кругом представлений. Сама проблема наследования личного имущества (и тем более династийной власти) не относится к самой глубокой древности, поэтому данный тип мифа не может считаться особо архаичным.
Имеющиеся письменные источники следует использовать в наших целях с осторожностью, так как идеологии, получающие господство в условиях раннеклассового общества, тоже облекаются в форму мифов, поскольку силой массового социального убеждения обладают только эмоции, но не логические суждения.
Всякая новая идея должна пробивать себе дорогу в общество путем пропаганды. Этот термин, введенный впервые католической церковью в эпоху контрреформации (в 1622 г. папой Григорием XV была учреждена римская конгрегация пропаганды), мы употребляем здесь в широком смысле распространения оспариваемых идей: ясно, что там, где никто не спорит (как в случае традиционных представлений эпохи первобытности), может быть ритуал, но не может быть пропаганды. Пропаганда возможна только в борьбе — либо с традицией, либо с другой пропагандой. Уже в древности пропаганда была возможна не только религиозная — например, пропаганда идеи царственности, династии, империи, военная пропаганда. Но успех пропаганды (в ту или иную историческую эпоху древности) целиком зависит от восприимчивости к ней сферы социальных эмоций.
Что пропаганда по преимуществу действует именно в эмоциональной сфере, видно уже из того, что главный козырь всякой пропаганды — справедливость. Одно из самых важных утверждений древневосточного царя, с которым он выступает в пропагандировании своей царственности, — это утверждение о том, что он следует справедливости (аккадск. kittum-u-mīšarum). Конечно, под образ справедливости исторически подводятся самые различные вещи: например, в Месопотамии периодический мораторий на долги, сохранность земельного владения и т.п. Но во всяком случае, пропаганда социального равновесия в данном и всех подобных случаях есть воздействие на эмоциональную сферу: она основывается на потребности в устранении социального дискомфорта, воспринимающегося как несправедливость, — потребности, которая, как известно психофизиологам, заложена в физиологии эмоций.
Во всех архаических мифологиях существуют, как правило, божества на определенные социально-психологические «роли», более или менее сходные; на причинах этого явления мы остановимся во второй главе. Пока мы будем лишь указывать, что такое-то божество одной мифологии «соответствует» такому-то божеству другой; это необязательно означает генетическую или историческую связь этих божеств (это особый вопрос), но только указывает на сходство их роли в общей мифологической картине мира.72а)
Уже египетская мифология эпохи Древнего царства (III тысячелетие до н. э.) насквозь пронизана идеологией жесткой стратификации общества и деспотической царской власти.73) Наиболее важные культы здесь — это, во-первых, культ мертвого царя-вождя и мертвого бога плодоносящей земли — Осириса74) и, во-вторых, солнечный культ. Очень разнообразны локальные пантеоны.
В Месопотамии, где общинный строй был гораздо более живуч (масса свободного населения месопотамских «номов» была прямым продолжением первобытного населения общины), в мир богов переносится общинная социально-политическая структура (собрание богов, совет старших богов, бог-вождь), и лишь со второй половины II тысячелетия до н. э. в царстве богов устанавливается абсолютная монархия. Появляются боги-цари, боги-придворные, боги-слуги, профессиональные боги, прослеживается наследование среди богов. В то же время каждый ном долго сохраняет свой отдельный полный пантеон, с божествами всех функциональных категорий (бог-основатель и творец, богиня-мать, богиня-воительница и т. д.; но боги стихийных сил часто общие с соседями, по крайней мере по имени — в силу общности языка в соседних номах). Для всей страны ведущей является триада богов — Неба, Воздуха и ветров (главный бог общемесопотамского культового союза) и Пресных вод (а также плодородной земли). Существенны культы Солнца и богини — воительницы-девы.
Западносемитская мифология также характеризуется наличием полных локальных пантеонов. Вычленение отдельных богов здесь затруднено частым табуированием собственных имен божеств, а мифологические системы несколько разнятся от общины к общине. Все же типичными можно считать верховную пару старых божеств 'Иля и ‘Асират и противостоящее им чудовище — Море, громовержца и змееборца Ваала (или Хадду), его сестру — богиню-воительницу 'Анат и т. п. В целом это очень характеристическая архаичная земледельческо-скотоводческая мифология и в качестве таковой будет рассмотрена нами подробнее ниже.
Хеттская мифология, известная лишь по столичным культам (в Хаттусасе-Богазкёе), представляет собой сложное сплетение не только культов локальных, но и различных по происхождению — хаттских (вероятно, древнейших западнокавказских), хеттских и лувийских (индоевропейских), шумеро-аккадских, а также хурритских (древнейших восточнокавказских). Последние известны также из Киццувадны на юге Малой Азии, Угарита и Алалаха в Северной Сирии и из Аррапхе к востоку от р. Тигр; поэтому хурритская мифология поддается особому вычленению; она являет типические архаичные черты. Главные боги — громовержец Тешшуб, он же податель плодородия, его супруга, богиня-мать Хебат, и его сестра, богиня-воительница Шавушка.
Очень сложную картину являет греческая мифология. Если не считать случайных упоминаний отдельных божеств в микенских табличках II тысячелетия до н. э., она известна из письменных памятников не ранее VIII—VII вв. до н. э. К этому времени греческое общество успело проделать длительную эволюцию после выхода из своего первобытного состояния: уже во II тысячелетии до н. э. греческое (микенское) общество прошло через стадию двухсекторной классовой экономики (доминирование централизованного царско-храмового хозяйства над общинно-частным), затем период крушения государственных хозяйств и возвращения к социально-экономическому строю позднепервобытного общинного типа; затем развивается односекторная полисная экономика практически без государственного сектора, но зато с разветвленными внешними экономическими и культурными связями. Все это осложняется существованием, с одной стороны, множества государств-полисов с локальными пантеонами, а с другой стороны — культового союза или союзов городов с такими центрами, как Дельфы, Делос и т. д. Это способствовало выработке общего пантеона божеств, мифологических циклов и т. п., начавших слагаться, впрочем, уже с микенского периода. Главным богом является Зевс-громовержец,75) возглавляющий триаду богов, куда входят еще божества моря (Посейдон) и подземного царства (Аид); наряду с этим важнейшее место занимают культы светового божества (Аполлона), божеств земледелия (Деметры, Диониса) и богинь-дев (одной вавилонской Иштар-Инане или хурритской Шавушке здесь соответствуют три «девы» — Афина, Артемида и Афродита, каждая со своей «специализацией»). Вообще в Греции четче, чем в других странах древности, создается определенная специализация богов (бог войны, бог торговли, бог ремесел и т. д.). Заметим, что, за немногими исключениями,76) греческие боги — субстратные, восходящие к какому-то более древнему языку, чем греческий, а мифологическое мировоззрение греков, несомненно, успело кардинально измениться до момента записи мифов в дошедших до нас памятниках VIII—V вв. до н. э.
Мы недостаточно знаем об этрусской и первоначальной италийской мифологии; впоследствии мифология Рима представляла точную копию греческой, однако прослеживаются самостоятельные мифы и божественные фигуры, не идентичные греческим и имеющие этрусское и италийское происхождение; тем не менее общая структура пантеона была уже в раннем Риме не слишком отличной от греческой.
В Греции, а затем и в Риме философия как область, где выработалось логическое мышление, рано обособилась от мифологии. Напротив, в Индии философия (включая даже и логику) развивалась по преимуществу как религиозная философия внутри мифологии; это, конечно, тоже затрудняет возможность вычленить собственно архаические, подлинно первобытные элементы индийских мифов. Искать материалы для восстановления архаической индийской мифологии надо в ранних гимнических, богослужебно-формульных сборниках — Ведах, и прежде всего в «Ригведе». Архаический слой в мифологии великих эпосов Индии — «Махабхараты» и «Рамаяны» — позволяет увереннее вычленять индоарийскую архаику и в «Ригведе». Однако уже частично в Ведах и тем более в брахманах77) и эпосах (с введением таких божеств, как Брахма, Праджапати и др., которые являлись продуктами умозрений богословов) следует видеть идеологизацию мифов, т.е. вторичную мифологию; архаические элементы можно извлекать здесь лишь путем анализа. Существенно, что в мифологии «Ригведы» слабо представлены женские божества (особенно богиня-мать). Это может быть объяснено тем, что «Ригведа» отражает традицию жреческих ритуалов, совершаемых «по случаю», с той или иной конкретной целью (например, обретение заказчиком и участниками обряда благого посмертного бытия) и уже практически не связанных с календарной обрядностью плодородия. Вряд ли можно сомневаться, однако, что женские божества, и богиня-мать в частности, были известны в более широких кругах индоарийского общества (об этом говорят и свидетельства несколько более поздних текстов, описывающих индоарийские «домашние» и земледельческие обряды, и археологические находки женских статуэток на древнейших городищах, которые можно связывать с индоариями. Эти статуэтки, видимо, представляют богинь).
Архаичными представляются нам те индоарийские мифы, которые имеют центром культ громовержца Индры (см. об этом ниже, где речь пойдет о «родах» и «фратриях» богов).78) Живая мифология племен Индостана (главным образом дравидских) позволяет определить архаическую основу дравидского вклада в общеиндийскую мифологию. Отличительную черту мифологии дравидов составляет, в противоположность индоарийской мифологии, преимущественное развитие образов женских божеств. Немногочисленные мужские божества (такие, например, как тамильский Муруган) разделяют с богинями их основную характеристику — амбивалентность, двойственность сочетания вредоносного и благостного аспектов. Влияние субстратной мифологии дравидов на индоарийскую (и наоборот), начавшееся, по-видимому, сразу по приходе племен индоариев на субконтинент, многократно возобновлялось с нарастающей силой в течение последующих веков, по мере распространения индоарийской (ведической, брахманской) культуры на новые области. Наиболее существенно сказалось это влияние в период становления классических форм индуизма (первые века нашей эры). Такие общеиндуистские божества, как исполненный двойственной (разрушительной и животворящей) энергии Шива, как юный воитель Сканда (во многом совпадающий с тамильским Муруганом) и сонм его грозных «матерей», а также кровожадная дева-воительница Кали, явно имеют дравидские корни.
Мифологические системы дравидов и индоариев изначально различались (например, как уже говорилось, у индоариев, в отличие от дравидов, слабо представлены женские божества, а у дравидов до их знакомства с арийским Индрой, по-видимому, не было бога-громовержца, хотя были боги, связанные со сменой сезонов и сходные по функции с Индрой, например, тот же Муруган — бог, поражающий копьем демона); но в целом индоарийская и дравидская мифологии различались не столько набором основных типов божеств, сколько сравнительной значимостью тех или иных типов божеств в рамках пантеона. Развиваясь впоследствии в одной экологической среде и сходных социальных условиях, при постоянном взаимовлиянии, обе системы со временем все более сближались и утрачивали исходные различия.
Иранскую мифологию мы затрагивать почти не будем. Ее древнейший пласт сходен с древнейшей индийской мифологией, но религиозная реформа Заратуштры (VIII в. до н. э.?) совершенно смела древние структуры; тем не менее некоторые образы божеств (и связанные с ними мифы) пережили реформу: это прежде всего громовержец Вртрагна (= индийскому Индре; от него отличен местный злой демон Индра), первоначально солнечный бог Митра (известен и индоариям) и дева-воительница с ясными элементами богини плодородия — Анáхита.79)
Данные о древнейшей германской мифологии сохранились более всего в скандинавской, главным образом норвежско-исландской, традиции (эддической и скальдической).80) У древних германцев во главе пантеона стоял бог-громовержец Тунор (англо-сакс. Тунор, др.-верхненем. Донар, сканд. Тор). Бог Тиваз (древнегерм.), он же Тиу, скандинавский Тюр, этимологически и генетически соответствующий латинскому deus бог, занимал у германцев не первое место (слово tiwaz, týr употреблялось, однако, и как общее обозначение для «бога»);81) весьма важны были бог плодородия Ингви-Фрейр и богини — менее значительные богини-матери Сив и Фригг и более важная богиня-дева Фрейя; Фрейя, близнец и в то же время возлюбленная Фрейра, соответствует греческой Афродите, однако с некоторыми чертами Артемиды.82)
Вместе с богом вод Ньёрдом Фрейр и Фрейя составляли у скандинавов социум богов-ванов, противостоящих другим богом — асам (но «ас» встречается и в качестве наименования «бога» вообще).
Однако позже на первое место выдвигается германский воинственный, премудрый и «странствующий» бог Вотан (сканд. Один), окруженный девами-воительницами — валькириями. Как единый образ девы-воительницы распался на множество аналогичных фигур, мы постараемся объяснить ниже.
Как показывает германский перевод римских названий дней недели (названия давались по богам), верховному богу неба Юпитеру/Зевсу, богу четверга, соответствовал Тунор/Донар/Тор, богу войны Марсу/Аресу, богу вторника, — Тюр, богине пятницы Венере/Афродите — богиня Фригг,83) а Вотан/Один соответствовал всего лишь второстепенному богу путешествующих, Меркурию, богу среды.84)
Возвышение Вотана/Одина надо, вероятно, связать с эпохой Великого переселения народов, когда большинство германцев из охотничье-земледельческих превратились в подвижные воинственные племена. Особую роль Один играл у норвежцев (и их потомков — исландцев), для которых сельское хозяйство в глубине заливов и по долинам имело меньшее значение, чем рыболовство и военные набеги.85) Само название Норвегии (*Nordhr-vegr северный путь)86) указывает на динамический характер их общества. Для шведов, например, большее значение имело земледелие, а поэтому Фрейр87) был едва ли не важнее Одина. — Таким образом, и в скандинавской мифологии, чтобы добраться до архаики, нужно попытаться снять сравнительно поздние инновационные наслоения.88)
На материале этих именно мифологий мы и постараемся построить нашу книгу, привлекая другие лишь попутно как иллюстрирующий материал.
Из дошедших до нас письменных источников почти ничего невозможно вывести относительно китайской архаической мифологии, потому что все мифы здесь являются либо прямым продуктом философского (религиозно-философского) творчества конфуцианства и других древнекитайских систематических учений, либо, во всяком случае, сильно переработаны ими. Для этих учений была характерна тенденция толкования божеств как великих мужей древности, предков царского рода и т.п., не оставлявшая от архаического пантеона ничего, кроме безличной верховной силы Неба и низших духов-демонов. Это хорошо увязывалось с почитанием предков — явлением универсальным, но получившим особое значение именно в Китае, чему содействовало опять же прежде всего влияние конфуцианства.
Мы совершенно не будем касаться этико-догматических учений поздней древности и раннего средневековья (буддизма, зороастризма, иудаизма, христианства, манихейства, ислама и т. д.). Стремясь обратить в свою веру максимальное число прозелитов и потому воздействовать на их эмоции, они, конечно, создавали собственные мифологии; архаические построения просвечивают в них отчасти (как в зороастризме) или даже совсем слабо (как в иудаизме, христианстве, исламе); их заменяют новые построения, создаваемые, конечно, по тем же социально-психологическим законам, но уже из нового материала. Возникновение этих учений в условиях развитого классового общества, а значит, в условиях особенно сильного психологического дискомфорта, вызываемого ощущением несправедливости, приводит к тому, что важнейшим побуждением, которое эти учения выражают, является побуждение быть под защитой, избавиться от именно этого дискомфорта.
Только с появлением этико-догматических, прозелитических учений исчезает характерная черта архаических мифологий: терпимость к существованию иных мифов и мифологических систем, отличных от «своей».
1) С этим сталкивается и современный мыслящий человек; но в отличие от первобытного человека он научился создавать новые выражения для вновь возникающих общих понятий.
2) Здесь мы не будем касаться сложнейшего вопроса о происхождении слов языка. В период складывания исторических языков (куда мы относим и языки, лишь реконструируемые методами сравнительно-исторической лингвистики) сложилось явление, чрезвычайно важное для всего дальнейшего языкового и, шире, духовного развития человечества: чистая знаковость слова, отсутствие (или утеря) его органической и формальной связи с обозначаемым (денотатом). Язык превратился в обширный, гибкий, богатый знаковый фонд для обозначения явлений — в код окружающего мира. Однако язык — код особого рода; двоичный код ЭВМ кодирует цифры, цифры могут кодировать, скажем, буквы, буквы кодируют элементы слова, знаки семафора кодируют слова и целые предложения — но только язык кодирует безграничный мир феноменов.
3) Словотворчество бессознательно, а потому мало зависит от идеологии сиюминутности, не проходя ни цензуры, ни даже, по большей части, автоцензуры.
4) Поэтому часто говорят о полисемии (многозначности) древней лексики (см., например: Lewandowski Th. — Linguistisches Worterbuch, 23, 1959, с. 575: «Полисемия обычно считается... Центральным свойством лексических единиц и основной структурной чертой языка»). Некоторые переносят понятие полисемии и на грамматические структуры (Muller Н.-Р. Polysemie im semitischen und hobraischen Konjugationssystem. — Orientalia. 55, 4. 1986, c. 365). Однако о полисемии древнего слова или грамматической категории можно говорить только относительно современных языковых систем; для древнего человека, например, латинское dominium с полисемическим значением власть, владение, господство, собственность, суверенитет — моносемично, ибо, с его точки зрения, «власть, владение, господство, собственность, суверенитет» — просто одно и то же. Тем более это относится к унитарным способам грамматического выражения того, что с точки зрения современных языков является различными вещами, например вид и время, различные типы модальности и мн. др. Речь идет не о полисемии, а об определенных ассоциативно связанных семантических пучках.
5) Так обычно переводят это слово ассириологи. Но аккадский эквивалент этого шумерского слова — aklu означает просто еда, и не более ли вероятно, что в мисках помещались не хлебы, а каша?
6) Милитарев А. Ю. Происхождение корней со значением «творить, создавать» в афразийских языках. — Письменные памятники и проблемы истории культуры народов Востока (ПППИКВ). XIX Годичная научная сессия ЛО ИВ АН СССР (доклады и сообщения). Ч. III. М., 1986, с. 63-79.
7) В своей работе, не случайно включенной в сборник «До философии», Г. Франкфорт пишет: «Спекулятивное мышление стремится закрепить (underpin) хаос непосредственного опыта, чтобы обнаружить черты некоей структуры — порядок, взаимосвязанность и смысл» (Frankfort U. and H. A. Myth and Reality. — Before Philosophy. Harmondsworth, 1949, c. 11); «Древнее мышление — мифотворческое, мифосозидающее мышление — допускало, одно наряду с другими, известные ограниченные прозрения (insights) которые одновременно считались действительными (valid), каждое в своем особом контексте, каждое в соответствии с определенным путем подхода (avenue of approach)» (Frankfort H. Ancient Egyptian Religion. An Interpretation. N. Y., 1948, c. 4); «[Мифы] проявляют известную значимую непоследовательность (meaningful inconsistency) и не бедность, а, напротив, сверхизобилие воображения. Если мы станем рассматривать их как неудачи, как доказательство неспособности... достичь интеллектуального синтеза, мы попросту ложно поймем их задачу» (там же, с. 19).
Однако справедливые рассуждения Г. Франкфорта ослабляются тем, что он склонен считать бинарность в осмыслении мира специфической чертой хамитских народов, и в частности египетского (Frankfort Н. Kingship and the Gods. Chicago, 1948, с. 350, примеч. 12). Более правильно говорит Лич, что «бинарные оппозиции свойственны человеческой мысли» (Leach Е. Genesis as Myth. — Myth and Cosmos. Readings in Mythology and Svmbolism. Ed. J. Middleton. Austin-London, 1967, с. 3; цит. no: Troy L. Patterns of Queenship in Ancient Egyptian Myth and History. Uppsala, 1986).
Нечто аналогичное Г. Франкфорту говорит и М. Элиаде: «Через миф мир может быть воспринят как вполне членораздельный, постижимый и значимый космос» (Eliade М. Myth and Reality. L., 1963, с. 145). Однако этому положению Элиаде дает экзистенциалистское истолкование, которое не представляется нам приемлемым.
Но, например, Хорнунг ищет в египетской мифологии философию: «Если применять к египетской философской и богословской мысли двустороннюю логику, основанную на различении А и не-А и закона исключенного среднего, то это немедленно приведет к неразрешимым противоречиям... Либо мы отождествляем подлинно логическую мысль с двухвалентной логикой, и тогда египетское мышление неоспоримо „алогично" или „дологично, либо мы должны признать возможность существования другого типа логики, которая может быть только „поливалентной" логикой» (Hornung Е. Der Eine und die Vielen. Darmstadt, 1971, с. 235 и сл.). Это рассуждение опровергается тем, что, как показывает сравнительное языкознание, архаический человек не умел создавать никаких общих непредметных понятий, и поэтому незакономерно реконструировать для него некую «особую» философию. Все его обобщения были вынужденно метонимически-ассоциативными или тропическими, а не абстрактными, и поэтому мифологическое мышление — вообще не философия. Поэтому Дж. Бейнз справедливо возражает Хорнунгу: «Термин „логика” сам употребляется различным образом, что придает различные значения объекту исследования. Прежде всего понятие „логика", описывающее нечто хорошо известное в западном обществе, несомненно, не универсально, и было бы неуместным искать параллель такому понятию в древнем Египте» (Baines J. Interpretations of Religion: Logic. Discourse, Rationality. — Gottinger Miszellen. 76 [1984], c. 29; цит. пo: Troy L. Patterns of Queenship).
8) Если миф возможен лишь в виде тропа, то отсюда, конечно, не следует, что каждый троп должен являться мифом. Оставя далеко позади мифотворчество, мы продолжаем пользоваться тропами, так как без них невозможна не только мифология, но и искусство, да и вообще в повседневном и даже научном мышлении нам часто необходимо прибегать к тропам. Заметим, что троп закономерно теряет эмоциональность от частого употребления («ручка двери», «закат солнца» и т. п.).
8а) Отделение «идеологизированных» мифов от мифов первичных произведено нами, конечно, «на глазок» — эта операция нуждается в проверке и подкреплении текстологическим и историческим анализом.
9) Заимствовано из: Словарь русского языка в четырех томах. 3-е изд., дополн. М., 1981-1984. Конечно, существуют философские разработки проблемы о том, что такое истина (например, как подсказывает нам Л.С. Салямон, такое определение: «Факт — это то, чего нельзя изменить никакими комбинациями мысли»). Но мы не будем вдаваться в сложности множащихся и часто взаимно противоречащих философских учений и здесь сознательно оперируем с понятиями, как они бытуют в нашем повседневном сознании.
10) Здесь можно было бы начать вдаваться в феноменологические и экзистенциалистские теории, от Э. Гуссерля и позже, но это завело бы нас далеко.
В настоящей книге мы исходим из следующего рассуждения. Восприятие объекта из внешнего мира создает в сознании некоторые образные представления, являющиеся субстратом для ассоциирующей деятельной реакции, а также и для воображения, т. е. для создания ассоциаций первоначально лишь внутри самого сознания. Необходимость целесообразно реагировать на объекты внешнего мира вынуждает к их обобщению, начиная от простейшего: «хорошо» — «плохо», «опасно» — «безопасно» и кончая много более сложными умозаключениями. Во второй сигнальной системе эти обобщения должны получать словесное оформление; но когда в языке отсутствуют обобщающие абстракции, оторванные от конкретной вещественности предмета, процесс обобщения, отходя от первичного конкретного образа, вызывает другие образы, ассоциативно связанные по тропическим рядам и создающие косвенное обобщение. Эти образы на известном, достаточно раннем этапе развития человека могут получать не только словесное кодирование, но и изобразительное отображение; последнее однако, строго говоря, еще нельзя назвать искусством, как и высказывание в словесно выраженных тропах нельзя назвать наукой.
В наше понимание этого процесса специалисты по теории познания, психологии и физиологии, возможно, внесут свои серьезные коррективы; однако представляется, что наше описание архаического познавательного процесса достаточно для целей, которые ставятся в настоящей книге.
11) Всякую информацию из внешнего мира древний человек получает либо непосредственно, либо через традицию. Если он получает ее непосредственно, тогда его реакция либо мгновенная и спонтанная, либо механическая (на основе собственного или группового опыта), либо требующая обдумывания. Обдумывание состоит в создании воображением ассоциаций с уже имеющейся информацией. Эта информация также может быть либо своя, т.е. уже бывшая у этого субъекта в ходу, либо опять-таки традированная. Информация традированная может быть либо случайной и потому менее ценной, либо типа «все говорят».
12) Однако же связь по сходству, видимо, ощущалась как низшая в иерархии: так, в языке нередко встречаются однокорневые и даже идентичные слова, обозначающие функционально сходные феномены (например, гиену и коршуна, разные красящие растения), но почти нет слов, одинаково обозначающих предметы, сопоставимые только по внешнему их сходству (например, обозначающих гиену и жирафу по принципу пятнистости). О выделении первобытным мышлением причинно-следственных связей см. в следующей главе.
13) «Любой человек, зависящий от кооперации с другими, становится особенно восприимчивым к их взглядам» (Шибутани Т. Социальная психология, с. 80).
14) Я. В. Васильков замечает, что когда вера первобытная доверяет авторитетам, потому что просто не имеет противоречащих данных, то это еще не есть религиозная вера; последняя открыто выступает против логики (рассудка): credo, quia ineptum est, certum est quia impossibile est («верю, потому что нескладно, считаю несомненным, потому что невероятно»). Но такое утверждение религиозной веры предполагает уже наличие противостоящих ей логических средств познания, и тогда вера отстаивает свое право не считаться с ними: «Пускай наука утверждает что угодно (я знаю, что она не раз ошибалась), пусть опыт свидетельствует, что мертвые не воскресают, — я все же буду верить в уникальное воскресение Христа, потому что это дает мне смысл жизни и нравственные ориентиры». В первобытном обществе такой ситуации быть не может, она возникает только на грани поздней древности и средневековья. Однако верующий, конечно, и в первобытную эпоху постоянно отбрасывал предлагаемые более рациональные объяснения феноменов, но это происходило оттого, что вера опирается на коллективный авторитет предков, противостоящий домыслам пусть и логичным, но домыслам всего лишь отдельных лиц, а доминирует побуждение «делать как все». Кроме того, и в особых нравственных ориентирах, не заданных в самом социальном сознании, первобытное человечество нуждается в незначительной степени.
Заметим еще, что мы имеем все время дело с социальной психологией, внимание которой сосредоточено лишь на «тех закономерностях человеческого поведения, которые обусловлены фактом участия человека в социальной группе» (Шибутани Т. Социальная психология, с. 23). Чувство взаимной общности (идентификация), возникновение групповой нормы обусловлено, конечно, не «коллективным разумом», оно базируется на своего рода взаимопонимании, на наличии у людей общей им всем картины мира (там же, с. 38).
15) Напротив того, сюжет сказки немифического содержания — занятный, хотя, быть может, и поучительный вымысел: «сказка ложь, да в ней намек: добрым молодцам урок». Конечно, сказка может и должна быть эмоциональной: эмоция не есть привилегия мифа; но миф и сказочный сюжет находятся в разных планах диахронии и различны по установке.
16) Ю. В. Андреев замечает на это, что троп необязательно эмоционален, например в идиоматических выражениях. Справедливо, хотя тут в большинстве случаев идет речь о тропах стершихся, «лексикализованных». Но верно и то, что строго логическое, научное мышление не может или по крайней мере не должно быть эмоциональным.
17) Ю. В. Андреев справедливо замечает, что «человек, мифологически мыслящий, вообще не заинтересован в познании своего отношения к миру, которое предполагает недоступный ему очень высокий уровень рефлексии». Вот почему на архаическом уровне и существует лишь мифологическое мышление и нет разделения на мышление научное, направленное на объект, и на мышление художественное, направленное на наше отношение к объекту (который в принципе может находиться и внутри нас). Ср.: Рунин Б. М. Вечный поиск. М., 1964. Далее Ю. В. Андреев цитирует мое замечание на с. 11: «Кроме некоторых специфических обстоятельств, практический характер реакции [первобытного человека], на внешние импульсы преобладал, и интерпретативная сторона восприятия была необходима лишь в пределах нужд жизненной практики – или, в лучшем случае, на ее периферии». При этом он задает мне вопрос: «Стало быть, дикарь-философ, дикарь-поэт должны раз и навсегда уступить место дикарю-практику (охотнику, земледельцу)?..» Однако из изложенного выше видно, что архаическое («мифологическое») мышление содержит в зародыше и философию и искусство.
18) Шеррингтон Ч. и др. Рефлекторная деятельность спинного мозга. М., 1932.
19) Наиболее ясно — в посмертной работе, доложенной Вяч. Вс. Ивановым на симпозиуме в 60-х годах, см.: Симпозиум по Структурному изучению знаковых систем. Тезисы докладов. М., 1965. Ср. также: Выготский Л. С. Мышление и речь. М., 1934; он же. История развития высших психических функций. М., 1960; он же. Психология искусства. М., 1965.
20) Салямон Л. С. О физиологии эмоционально-эстетических процессов. — Содружество наук и тайны творчества. Под ред. Р. С. Мейлаха. М., 1968; он же. Элементы физиологии и художественное восприятие.- Художественное восприятие. I. Под ред. Б. С. Мейлаха. М., 1971.
21) Для примера возьмем литературный аккадский (ассиро-вавилонский) язык: он различал цвета «теневой» (черный или черно-зеленый, ṣalmu), «яично-белый» (peṣû), «кровавый» (темно-красный или коричневый, du'āmu), «сердоликовый» (или розовый, sâmu), «лазуритовый» (синий, иссиня-черный, uqnû), «травяной» (желтый или желто-зеленый, warqu), «серебристый» (ṣarpu). Заметим, однако, что число терминологически различаемых цветов соответствует практическим потребностям в их различении. Поэтому у эскимосов может различаться множество оттенков цвета снега и льда (У. Мазинг).
22) Салямон Л. С. О физиологии, с. 286 и сл.
23) Господство эмоции на этапе мифологического мышления не абсолютно: в любом случае действуют оба полушария головного мозга, и хотя в мифологическом мышлении нет абстрактных понятий, однако общие понятия предметного характера есть. Поэтому и на мифологическом этапе в мышлении имеются элементы рационального анализа и со временем все более начинает играть роль не только тропический, но и рациональный синтез. С другой стороны, когда человеческое познание разделяется на научное (рациональное) познание объектов мира и на преимущественно эмоциональное познание нашего отношения к объектам мира, само научное, логическое мышление не освобождается полностью от элементов эмоции и от применения тропов.
24) Ср.: Рунин Б. М. Вечный поиск. М., 1964.
25) Ср. Г. Франкфорта о «значимой непоследовательности» и «сверхизобилии воображения» в примеч. 7.
26) Об эмоциях ср. также, например: Кеннон В. Физиология эмоций. М., 1927; Moles A. L'analyse des structures du message poétique aux differents niveaux de la sensibilité. — Poetics. Warszawa, 1961; Симонов П. В. Что такое эмоции. М., 1966.
27) Так и в случае слов, начинающих уже приобретать абстрактное значение: еще во II в. до н.э. в библейской книге «Экклесиаст» встречаем: ṭôb хороший, добрый, благой, счастливый, приятный, удачный; rā' дурной, злой, больной, неприятный, тяжкий, злобный, несчастливый и т.п. — Аккадское слово napištu (и шумерское zi) само по себе в значении кровь не засвидетельствовано, но такое значение засвидетельствовано в урартском для шумерограммы этого слова — ZIMEŠ.
28) Васильков Я. В., Невелева С. Л. Ранняя история эпического сравнения (на материале VIII книги «Махабхараты») (в печати).
29) См.: Томашевский Б. В. Теория литературы. Поэтика. М.-Л., 1927, с. 30, 39 и сл.
30) Приведенные нами случаи переходов значения по семантическим рядам лингвисты пока не проверяли строгими методами, и теоретическое обоснование сложения и существования таких переходов не сформулировано. Вопросы семантики, конечно, изучались философами и психологами (Шрёпфер, Оли, Гулькович и др.), но их выводы, как нам кажется, практически неизвестны лингвистам. Мы вполне готовы допустить, что всестороннее исследование проблемы семантических рядов и полей внесет в нее новое понимание, однако пока мы эмпирически исходим из обильного материала, собранного лингвистами-компаративистами.
31) См.: Freud S. Die Traumdeutung. Wien. 1900. Во фрейдистской психоаналитической науке этому вопросу посвящено огромное множество исследований. Помимо оказавших большое влияние на художественную литературу сексуальных «замещений» важное место занимают и другие (например, замещения смерти).
32) Разумеется, наука может изучать и отношение человека к объекту (искусствоведение, литературоведение), но тогда само это отношение есть объект, который не индуцирует или не должен индуцировать эмоций.
33) В данном случае и во всех подобных мы имеем в виду религию как содержание веры, как убеждение, основанное не на логическом рассуждении, а на свободной опоре на авторитет «древних» или «всех». Следует отличать от этого позднейшую нормативную, идеологизированную, а в дальнейшем — догматизированную религию.
34) Эпос о Гильгамеше («О все видавшем»). Пер., ст. и коммент. И. М. Дьяконова (Литературные памятники). М., 1961 (послесловие); Дьяконов И. М. Образ Гильгамеша (К вопросу об отношении мифа и эпической поэзии). —Труды Государственного Эрмитажа. 2. Л., 1958. с. 5-72.
35) Здесь и ниже материал индийской мифологии изложен по Я. В. Василькову.
*) В книге нет первой кавычки. Возможно, она должна быть перед «мифлогические»... HF.
36) Матье М. Э. Древнеегипетские мифы. М.- Л., 1956, с. 54.
37) См. рассуждения Г. Франкфорта, М. Элиаде и других авторов, цитированные выше, в примеч. 7. Мы вряд ли можем согласиться с определением Франкфортом архаического мышления как «спекулятивного», но в основном приведенные нами его заключения могут сейчас считаться принятыми в науке. Другое дело, однако, какие из этого делаются дальнейшие выводы. Так, мы не можем принять, концепцию Э. Хорнунга, видящего в мифологическом мышлении логику — отличную от аристотелевской, но все же именно логику своего рода; нам кажется недостаточной «теория функций» Ж. Дюмезиля; нам кажется недопустимым привязывать те или иные особенности архаической мифологии к культурам народов специфически той или иной семьи языков; что же касается структуралистской теории К. Леви-Стросса, то к ней мы вскоре вернемся. Не все в ней для нас приемлемо. Неприемлемы для нас и многие другие существующие толкования явления мифа. Как пример можно взять интересную книгу: Lana Troy. Patterns of Queenship in Ancient Egyptian Myth and History. Uppsala, 1986. Согласно Лане Трой, в основе египетской религиозной и политической мысли лежит некая предсуществующая идея дуальности, проявляющаяся затем в виде символов на уровне космогонии, а затем уже — мифологии разных уровней, а также ритуала. С нашей точки зрения, архаическое мышление может раскрывать объективно существующую в мире бинарность, но идея (или символ) не может предшествовать прямому наблюдению.
38) А не синкретическому; синкретизм — это исторически новый этап в развитии восточных религий, которого мы здесь не можем касаться.
39) См.: Archaeological Investigations in the Island of Failaka 1958-1964. Kuwait, 1968, рис. 79.
40) Мы еще будем говорить о вариативности даже самых первичных мифов. Вызываемая мифологической интерпретацией широкая ассоциативность тропических построений возбуждает воображение, иногда почти безграничное, уводящее в конечном счета от интерпретативной функции мифа. Здесь уместно подчеркнуть что на протяжении всей этой книги мы говорим лишь о мифах собственно, в том смысле, как мы их определили на с. 9, 12, 28-34, 72, 84-85, 111. В популярных книгах, однако, по разряду «мифологии» зачисляются иной раз просто волшебные сказки (повествования с установкой на вымысел, лишь с некоторой мифологической окраской, вроде истории Леды и Лебедя или Данаи и Золотого дождя и многих других подобных, рассказываемых, например Овидием). Нам кажется, что подобные сюжеты к мифам в том понимании, которому мы следуем в этой книге, уже вовсе не относятся. Ср. выше, примеч. 15.
41) Levi-Strauss С. Anthropologic structurale. P., 1958; он же La pensee sauvage. P., 1962.
42) Такое посредничество обычно достигается по семантическому ряду, на противоположных концах которого могут находиться бинарно противопоставленные оппозиции: «жизнь — ...[скажем] вода... — смерть». Посредничество, однако, необязательно: оппозиция «небо — земля» может превратиться в семантический ряд, скажем «земля — дерево — небо», но может остаться оппозицией, если она не воспринимается как противоречивая, а потому вызывающая дискомфорт.
43) См. также выше о ритме, с. 60.
44) МНМ, т. 1, с. 393 и сл.; т. 2, с. 6 и сл.
45) Это же отсутствие историзма показательно для мифологических толкований 30–40-х годов, предложенных О. М. Фрейденберг. У некоторых психоаналитиков «историзм», парадоксальным образом, вневременной и сводится к смене фаз биопсихологического развития индивида, человека «вообще».
46) Так в МНМ, т. II. М., 1989, с. 422.
47) Завалова Н. Д. и др. Образ в системе психической регуляции деятельности. М., 1986, с. 14 (указано нам Я. В. Васильковым).
48) Замечание Я. В. Василькова.
49) Туранга имеет достаточно толстый ствол с мягкой, легко выскребаемой древесиной — идеальный материал для туловища барабана, точно так же как ее ветви — для барабанных палочек. Туранга растет во влажных местах на юге Ирака, но прежде была распространена и гораздо далее на восток. За эту справку я благодарен М. Э. Кирпичникову. — Оба больших аккадских словаря дают под вопросом перевод «дуб», что с ботанической точки зрения невозможно.
50) Заметим, что эта «гора» (kur) как бы перевернутая: под землей она существует как Преисподняя, но на земле как kur обозначаются плоские возвышенные равнины Сирийской пустыни (местные лесистые горы на востоке называются hur-sang). Если признать шумерскую Преисподнюю за «ось» (предположим, что это так), то это Мировая вертикаль... перевернутая вверх ногами!
50а) Более подробно точка зрения Е. М. Мелетинского на разбираемые здесь вопросы изложена в его книге «Поэтика мифа» (М., 1976); о структуре космоса см., в частности, с. 248-254.
51) Всеобщий характер тропа подтверждается тем, что он встречается и в неиндоевропейских языках, например в финно-угорских: эстонск. pôhi дно; север (замечание И. Г. Левина).
52) Но и «наш» центр необязательно жестко отождествим, в разных скандинавских мифах центр мира может относиться к «земле людей», к Асгарду и к ясеню Иггдрасилю (Стеблин-Каменский М.И. Миф. Л., 1976, с. 39-40).
53) Следует, однако, учитывать, что всякая бинарность проявляется в мышлении чаще всего не сама по себе, а как звено семантического ряда и поля.
54) Примечательно, что представление о Мировом древе и о божестве, поднимающемся по нему, «виясь лозой», встречается, однако в Полинезии — указывая, вероятно, на лингвистически точно установленное происхождение полинезийцев из лесистой Индонезии. Это божество — бог Тане, сын творца Ио, разделитель неба и земли, бог грозы, дождя и леса, податель жизни — скорее Тор скандинавов, чем Одни с его Мировым ясенем.
Специально вопросу о Мировом древе посвящена статья В. Н. Топорова «О структуре некоторых архаических текстов, соотносимых с концепцией Мирового древа» (Труды по знаковым системам. V. Тарту. 1971, с. 9-62).
55) Сюда не входят фалл, ср. египетский иероглиф b3 ḥ означающий перед, но нисколько не вертикальный, и многочисленные итифаллические изображения греческих и египетских божеств.
56) Вот еще пример, где космогоническая мифологема на самом деле выводится не из общей идеи, а непосредственно из наблюдаемых фактов. Творение обитаемого мира из яйца есть, конечно, ассоциативно-метонимическое обобщение наблюдаемого факта появления живого существа из яйца.
57) История древнего мира. Под ред. И. М. Дьяконова, В. Д. Нероновой, И. С. Свенцицкой. [Кн. I]. Ранняя древность. Ред. И. М. Дьяконов. М., 1983, с. 79.
58) Салямон Л. С. Элементы физиологии (ср. примеч. 20). Ритмизованное художественное творчество предшествует прозаическому у китайцев, индоариев, шумеров и аккадцев, по-видимому, у египтян (см. работы И. Фехта), у греков. Лишь для скандинавов это берется под сомнение, но следует учитывать позднюю хронологию их памятников.
59) См.: Поэзия и проза древнего Востока (Библиотека всемирной литературы). М., 1973, с. 383.
60) Крамер С. Н. История начинается в Шумере. М., 1965, с. 78 и сл.
61) Даже та отрасль науки, которая изучает эмоциональные реакции человека как явление мира, сама по себе объективна и в принципе неэмоциональна, но она не отменяет искусство как автономный способ познания эмоционального отношения между человеком и миром.
62) Весь этот вопрос невозможно трактовать без учета биологических задач и социально-психологических побуждений человеческой особи (и вида), но об этом речь пойдет в этой книге ниже.
63) Т. Шибутани подходит к той же мысли, когда он говорит, что «концепция „причины" и „следствия" есть, по существу, антропометрическая проекция на Вселенную представления о разумном действии — впечатления, которое возникает из специфических человеческих переживаний» (Шибутани Т. Социальная психология с. 27).
64) См. выше, примеч. 18-20.
65) В сказке архаический миф обычно прослеживается с большим трудом, а то и вовсе не прослеживается. Заметим, что многие «мифы греков и римлян», взятые преимущественно из Овидия и других поздних авторов и изложенные в гимназических курсах и популярных книгах, — на самом деле именно сказки, если определять сказку как художественное произведение волшебного, авантюрного или бытового характера с установкой на вымысел, игру фантазии (Э. В. Померанцева), а не на познание явлений мира. Ср. также выше, примеч. 15.
66) Дьяконов И. М. Послесловие. — Эпос о Гильгамеше, с. 123 и сл.
66а) Обратим внимание на широко распространенное явление циклизации, когда к одному громкому и памятному имени привязываются бродячие повествования и анекдоты, возникшие первоначально в совсем другой связи.
67) Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика. Л., 1978, с. 180 и сл.; он же. Мир саги — становление литературы. Л., 1984, с. 20 и сл.
68) См.: Güterbock Н. G. Die Historische Tradition und ihre Literaturgestaltung bei den Babyloniern und Hethitern. — Zeitschrift für Assyriologie. Neue Folge, VIII (XLII), с. 1 и сл.
69) Tigay J. H. The Evolution of the Gilgamesh Epic. Philadelphia, 1982, Tablet I. Мы приводим «Эпос о Гильгамеше», поскольку автор им специально занимался; случай этот, конечно, не уникален. Так, Пятикнижие «дано Моисею с горы Синай», хотя в нем описана смерть Моисея в обстоятельствах, не связанных с откровениями этой книги.
70) Вот «экзотерический» вариант космогонического мифа дагонов: бог-предок Амма создал бесконечно малое семя. Заставляя его вибрировать, он превратил его в «яйцо мира», которое вовсе не яйцо, а матка с двумя плацентами; от каждой происходят две пары близнецов, мужского и женского пола. Но один из близнецов родился раньше времени и стал чудовищем, а его пара была отдана другому близнецу. В тщетных ее поисках злой близнец совокупляется с Землей (которая почему-то оказывается его матерью), и Земля высыхает. Тогда творец приносит в жертву доброго близнеца (ср. библейского Авеля) и разбрасывает его куски по Земле, которая прорастает деревьями. Добрый (воскрешенный в океане) близнец уплывает на Землю вместе с парами близнецов, становящимися предками людей, а затем уходит в океан в виде рыбы.
«Эзотерический» вариант еще длиннее и запутаннее и расходится с «экзотерическим» во всех сюжетных деталях, однако держится все время в пределах тех же семантических полей. Ядром мифа является космогоническая мифологема.
71) Сюда относятся териоморфность отдельных божеств, особенно в Египте, присвоение важнейшим божествам пантеона животных-атрибутов (бык у громовника и т.п.), сохранение в некоторых мифологиях Владычицы зверей в качестве варианта богини — «воительницы-девы», сохранение черт шаманизма.
72) Вероятно, сначала практиковалось «наследование сыном сестры» в чистом виде, а затем цари могли перейти к женитьбе на сестрах, приспособив старый обычай к своему желанию видеть после себя на престоле кровного сына: обычай династийного брака брата с сестрой возник у разных народов, возможно, как результат компромисса между древним обычаем «наследования сыном сестры» и на рождающимся патрилинейным принципом. Наследование «сыном сестры» (при кросскузенном браке) практиковалось в Аратте, т.е., видимо, в областях Пенджаба, где доживала позднехараппская культура (язык этой культуры был, вероятно, эламо-дравидским); эта же форма брака характерна для дравидов Южной Индии (система «алия сантана») (Я. В. Васильков). По данным из Элама (где, возможно, наблюдались и кровнородственные браки), допустимо заключить, что эта система была характерна лишь для царского рода (она не практиковалась среди простых эламитов). Лишь позже, подобно другим собственно царским обычаям, не только наследование через сына сестры, но и браки сестры с братом стали распространяться шире.
72а) Функции божеств относятся к их месту в космосе, а роли — к их постоянному месту в божественном «социуме», аналогичном земному.
73) Антес Р. Мифология в древнем Египте. — Мифы древнего мира. М., 1977. с. 70 и сл.
74) Лишь сравнительно поздно засвидетельствован культ вообще мертвых (Среднее царство в Египте), хотя жертвы мертвым, несомненно, совершались и раньше.
75) Заметим, что этимологически Zéus (< общеиндоевр. *diēus) — бог не грома, а дня и дневного неба. В греческой мифологии (и латинской — Juppiter!) в нем соединены «дневные» и «грозовые» функции, но индийск. Dyāus pita(r) — это «Небо-Отец», но не громовник.
76) Kpoмe имени Зевса индоевропейскую этимологию имеют лишь немногие имена греческих богов.
77) Брáхманы (ед. ч. брáхмана) — ритуалистические комментарии к Ведам архаическим текстам, содержащие также новый мифологический и легендарный материал.
78) Наиболее архаичным ответвлением от индоиранской языковой и этнической общности, первым проникшим в горные области средней Азии (согласно Г. Моргенстиерне, Ж. Фюссману и др.), являются кафиры или нуристанцы, обращенные в ислам менее ста лет тому назад. До тех пор у них сохранялась неиндуистская и незороастрийская мифология во главе с Имро (= Яма-раджа), своего рода «шаманским божеством», и Индром (= Индрой), громовержцем, победителем драконов и демонов. Братом Индра является Мара, хранитель Преисподней, связанный также с образом Камы, божества страсти, и т.п. См.: Fussman G. Pour une problematique nonvelle des religions indiennes anciennes. — JA. 265 (1977), с. 21-70; Йеттмар К. Религии Гиндукуша. М., 1986.
79) М. Дрезден (МДМ, с. 353) высказывает весьма маловероятное предположение о происхождении Анахиты с запада и сравнивает ее с греческой Анатис, или Анаитис, почитавшейся в Малой Азии. Однако Анаитис — просто транскрипция иранск. Anāhitā, а Анатис — транскрипция имени богини того же типа, но западносемитской — 'Anat; последняя, кроме типологического сходства ничего общего с иранской Анахитой не имеет.
80) «Старшая Эдда» (СЭ) — сборник космогонических, гномических (дидактических) и отчасти эпических текстов, записанных в XIII в., но значительно более древних; «Младшая Эдда» (МЭ) — книга исландского ученого Снорри Стурлусона (1170—1241), содержащая мифологические и метрико-поэтические сведения, необходимые для сочинения поэзии скальдов. И «Старшая» и «Младшая Эдда» записаны в Исландии в эпоху формального введения христианства, сосуществовавшего, однако, с дохристианскими традициями. Скальды — норвежско-исландские поэты XI—XIII вв., сочинявшие стихи в восхваление или поношение воинских вождей и королей либо в связи с другими драматическими событиями общественного значения. Скальдическая поэзия должна была следовать, особым сложным и правилам метрики и мифологической образности.
Помимо этого, отрывочные данные о германской мифологии содержатся в различных произведениях древности и раннего средневековья, от римских до раннегерманских и раннескандинавских (Тацит, Саксон Грамматик, англосаксонский эпос «Беовульф» и др.)»
81) См.: Рокоrnу J. Indogermanisches etymologisches Wörterbuch. I. Bern — München, 1959, c. 185. Ср. также западносемитское *'el — «бог» и 'El — имя собственное верховного божества (или одного из верховных божеств).
82) Она оплакивает золотыми слезами своего умершего (или уснувшего?) возлюбленного Ода, подобно тому как Артемида — Эндимиона, а Исида — Осириса. Вообще же Артемиде и Аполлону в Скандинавии сооветствуют сравнительно второстепенные божества: Скади, богиня-лыжница, и Улль, тоже бог-лыжник. Имя Улль этимологически соответствует индоиранскому Вртра, поэтому можно было бы подумать, что он бог бесплодный. Однако в родственных германских языках встречаем другие значения: готск. wulthus великолепие, др.-англ. wuldor слава. Улль как-то связан со Скади. Скади (др.-исл. skadhi вред м. р.) — дочь йотуна и жена вана Ньёрда, владыки моря и ветров, но у него не ужилась; у западных германцев в роли пары Ньёрда (*Нерт) ее заменяет Нертус; Улль — пасынок громовержца Тора. Почему не сын? Можно осторожно высказать предположение, что Улль — бог мороза (как Вртра — засухи) и снежных туч (потому пасынок бога грозовых туч Тора), отсюда он — бог «великолепного» снежного покрова (?). Очень мало известно о богине-пахаре Гевьон, образовавшей острова Дании из отвалов своего плуга. Она — богиня-дева, и ей достаются умершие девушками, как юные воины — Фрейе.
83) Название пятницы — англо-сакс. Frigedæg, др.-верхненем. frīatag, др.-норв. frjádagr — несомненно происходит от имени Фригг, др.-верхненем. Frījā, англо-сакс. Frig. Однако типологически латинская Венера (Venus) соответствует не Фригг, а Фрейе (< и.-е = *prī — любить, быть приязненным); этимология этого имени от и.-е. pro перед и т.п. кажется сомнительной, а в данном случае допустимо предположить контаминацию между Фригг и Фрейей.
84) Меркурий здесь — позднеримский, уже синкретизированный с греческим Гермесом. Этот Гермес — бог странствующих и путешествующих, бог ночных дорог, перекрестков, разбойничьих набегов и странствующих торговцев. Он же умелец с чертами трикстера. Хотя осуществление связей с внешним миром было важной функцией социума, однако столь отчетливый их principium volens известен, кажется, только в греческой мифологии (как Гермес) и еще у шумеров, где Хендурсанг — почти точная копия Гермеса (или, вернее, наоборот). Хендурсанг исчез, однако, в вавилонское время (может быть, в связи с переходом внешних сношений целиком к государству) и является уже, как Ишум (бог ночных огней?), вестником бога чумы Эрры, одного из божеств Преисподней. Последнее «обстоятельство связывает Ишума-Хендурсанга с Гермесом Психопомпом, проводником душ в их странствиях к Преисподней.
85) То же встречаем в некоторых горных обществах, особенно тех, которые контролируют международные пути, например у осетин. Здесь главным богом является воинственный бог-странник Уастырджи, а бог-громовержец и покровитель земледелия Уацилла стоит лишь на втором месте.
86) Ср. Austr-vegr восточный путь — Прибалтика и Русь.
87) Фрейр в своей ипостаси Ингви был божеством-предком также ингвеонов, группы племен, из которой вышли англы, фризы и саксы.
88) О том, как мы определяем архаику, см. выше, с. 7, 30. Само собой разумеется, что архаика в оговоренном нами понимании могла в свое время быть инновацией.
Глава 2.
М. И. Стеблин-Каменский пишет (Историческая поэтика. М., 1976, с.
153): «Если мифологи до сих пор ломают головы над тем, что каждый из
этих персонажей (имеются в виду боги) “значит”, то это только потому,
что в трактовке мифов до сих пор господствует традиция, восходящая еще к
античности, когда в силу утраты веры в богов как в реальных лиц (а
такая вера и есть, очевидно, то, что первоначально составляло сущность
мифа) полнокровные образы мифа стали толковать как аллегории, т.е. тощие
абстракции, и мифические персонажи превратились кто в „бога войны", кто
в „богиню любви", кто в ,,богиню плодородия" и т.д.». Аналогично также
И. Г. Левин видит в божествах мифов персонажей, принципиально сходных с
любыми персонажами эпосов, сказок и других повествований. Но если
божества — лишь случайно образующиеся сюжетные узлы произвольных
повествований, то их сочетания должны быть калейдоскопически
разнообразными и совершенно несходными. Однако в действительности у
самых разных народов общая структура пантеона оказывается в высшей
степени сходной. Очевидно, за созданием пантеонов лежат некие
общечеловеческие психологические закономерности, и дело тут вовсе не в
«аллегориях» и не в следовании позднеэллинистическим и римским
мифографам.
Миф — не символ, не аллегория, а эмоционально окрашенное событийное осмысление феноменов мира. Но миф также предмет веры.
При этом мы исходим из того, что миф есть выражение физиологически обусловленной социальной психологии средствами тропики (метонимий и метафор), а божества есть выражение причинно-следственных связей, проявляющихся в социальной психологии как principia volentes, движущие силы социально-психологически воспринимаемых феноменов (см. выше, с. 64 и сл.).
Миф, следовательно, есть вид динамического отношения между средой и социумом, один из видов социального поведения.
«Человеческое поведение, — пишет Т. Шибутани (Социальная психология. М., 1967, с. 150), — обычно рассматривается либо как реакция на стимулы внешней среды, либо в связи с потребностями, которые рассматриваются как формы внутренней стимуляции». В этой концепции, по Шибутани, есть «грубые изъяны», так как человеческое поведение гибко, не стереотипно. На один стимул можно ответить по-разному. Такой подход для Шибутани естествен, так как его книга посвящена, собственно, не социальной психологии как таковой (ср. название книги в переводе), а взаимоотношению социума с личностью (в оригинале книга называется «Society and Personality»), и поэтому его более занимают личностные реакции, чем реакции «группы» (социума) в целом. Именно потому, что на одинаковый стимул личность может ответить по-разному — и особенно учитывая роль фантазии как способа адаптации к воздействиям извне (ср. там же, с. 75: проверка явления путем проб и ошибок у человека в значительной степени перенесена в воображение), — именно поэтому и возможны разные мифологические осмысления при одинаковом principium volens. Но надо также учитывать, что разнообразие ситуаций, вызывающих в человеческом обществе такую вариабельность реакций, в архаическом обществе было не столь велико, поскольку его функционирование было более стереотипно.
Principia volentes, как мы их понимаем, определяют для архаического человека характер причинно-следственных связей и тем самым возможность или невозможность удовлетворения социальных побуждений.
Шибутани несколько иначе, чем мы, классифицирует побуждения, которые он называет импульсами (там же, с. 206 и сл.). К импульсам он относит только те, которые проходят этап мотивации в сознании, и не включает в них побуждения утолить голод и секс, поскольку они, с его точки зрения, относятся к области бессознательного и в то же время связаны не столько с внешним, сколько с внутренним миром человека. Однако, конечно, и они проходят у человека через сознательное осмысление, что хорошо известно поэтам:
Сам Шибутани (там же, с. 325) говорит о существовании «ограниченной системы универсальных переживаний».
Остальные «импульсы», по Шибутани, совпадают с перечисленными ниже у нас: импульс сохранения социального статуса (= поиску стабильного места в социуме и космосе), импульс жажды знаний (= познанию нового), импульс жажды престижа, власти (= лидерству), импульс жажды любви (= побуждению быть любимым, уважаемым), жажда здоровья (которую мы отождествляем с побуждением к утолению голода и секса).
Что в связи с этим мы можем сказать, в самом общем виде и с нашей точки зрения, о социальной психологии и о социуме?1)
Первое. Очень упрощая (поневоле, так как мы не обладаем возможностями социолога-экспериментатора, способного выявить социально-психологические побуждения2) и реакции с большой тонкостью и с тщательным учетом меняющейся обстановки), мы все же можем наметить основные, наиболее очевидные физиологически обусловленные побуждения, движущие человеком.3) В большинстве своем эти элементарные побуждения могут быть наблюдаемы не только у человека, но и у высших животных.
Последнее обстоятельство очень важно, так как показывает, что эти побуждения не вовлекают в действие — по крайней мере первоначально — второй сигнальной системы. Между тем вторая сигнальная система — основа обобщенно-абстрактного мышления. В описанных ниже побуждениях действует преимущественно первая сигнальная система, где раздражения из мира действительности отражаются в виде ощущений и эмоций и толкают к эмоционально-тропическому восприятию этого мира, что необходимо для обеспечения сохранности особи и вида.
Главнейшие побуждения, как нам представляется, следующие.4)
Реакция ориентировки, определения своего места (ниши) в мире и социуме (эти категории на архаической стадии вряд ли можно разделять и противопоставлять); поиски своего «я». Здесь основное правило: определившись в некоей «своей» нише, быть «как все».
Реакция поиска: «что это?» Эмоциональное определение либо положительного, либо, чаще, отрицательного, опасного характера феномена. Реакция поиска может развиться в побуждение познания нового, однако последнее побуждение вступает в противоречие с основным правилом «быть как все», поэтому стремление к новизне меньше проявляется в эпоху архаики, а широко начинает проявляться лишь после достаточно определенного расчленения двух самостоятельных — научного и художественного — способов познания действительности, т.е. не ранее конца архаической эпохи.
Побуждение утолить голод. Здесь как нигде проявляется эмоция, и в то же время как нигде проявляется социальный характер психологических устремлений, ибо, чем древнее общество, тем больше нужды в сотрудничестве с другими людьми. В частности, уже в древнейшем человеческом обществе тут наблюдается разделение труда между мужчинами и женщинами социума (охота — собирательство).
Побуждение защититься, прибегнуть под защиту. Конечно, тоже весьма эмоциональное стремление.
Взаимопомощь. Это — важнейшее побуждение, обязательное условие существования древнего социума. С этим связаны поиски не только места своего «я» в социуме, но и места своего социума в космосе.
Ни один социум со времен палеолита не может существовать без связей с внешним миром людей, и прежде всего без обмена. Это несомненно социальное побуждение, и оно, хотя, может быть, и не так ярко, обычно находит свой principium volens в мифологии.
Стремление устранить психологический дискомфорт.5) Экспериментально доказано, что «несправедливость» не только в отношении данного субъекта (т.е. себя), но и в отношении другой особи своего социума вызывает эмоциональный дискомфорт и известном числе случаев даже у высших животных. Обратим внимание на то, что и столь важная в архаическом обществе взаимопомощь тоже служит к устранению того же или подобного ему эмоционального дискомфорта.
Агрессивность. В первобытном мире, как и всюду, наступление есть наилучшая оборона, и агрессивность принадлежит поэтому к числу необходимых социально-психологических побуждений, между прочим, и как побуждение к движению вообще. Нечего и говорить, что агрессивность всегда эмоциональна.
Стремление утолить половую потребность. Сексуальность человека подвергалась за последние десятилетия многократным и разнообразным исследованиям и в плане личностной, и в плане социальной психологии. Здесь, хотя наука ушла далеко вперед, по-прежнему остаются основополагающими некоторые находки Фрейда. Для нашей темы особенно важны обнаруженные им психологические репрессии и замещения, принимающие иной раз неожиданные для историка формы (что, впрочем, верно и в отношении ряда других человеческих побуждений). Однако здесь не место углубляться в эту область проблем,6) и сейчас для нас важны сексуальные побуждения лишь в общем ряду социально-психологических побуждений человека.
Хотя даже у животных, даже у птиц это стремление утолить половую потребность связано со сложным ритуалом ухаживания, однако нет сомнения в том, что оно стоит в прямой связи с агрессивностью (борьбы мужчины с соперником, одоление сопротивления), причем женщина выступает как побудительница к агрессивности. Нет ничего более ошибочного, чем отнесение археологами всех фигурок обнаженных женщин к категории «богини-матери» и отнесение исследователями мифологии всех женских мифических фигур к той же именно категории: функция побуждения мужчины к половой агрессии (и вообще к агрессии) и функция «гнездовития», с рождением и выращиванием детей, а также охраны очага, — совершенно различны.7) А раз они различны, то и функциональные движители — principia volentes — тоже неодинаковы. Н. Б. Янковская справедливо предложила строго различать в мифологии и в пантеоне (а также в культе и даже в быту) функцию «резидентки» (матери, супруги) и функцию «девы» (что, конечно, надо понимать не как «девственница», а шире — как «дева-воительница», создающая импульс к агрессии и преодолению препятствий). Эмоциональный характер этого побуждения ясен без особых пояснений. Но существенно, что в то же время для архаического общества характерно естественное отношение ко всем проявлениям секса, без избыточной нервозности, вызываемой непомерной эмоциональной репрессией: эти проявления, конечно, играют важную роль и в мифологии, особенно в мифах, связанных с плодородием, а также и с космогонией. Требование, под страхом смерти, полного целомудрия от идущих замуж девушек и от жен связано с необходимостью сохранения стабильного «родового тела»8) (функция матери) и является типологически далеко не самым архаичным, хотя уже в древности и засвидетельствовано законодательством Ассирии и Израиля.
У древнейших индоариев, как и у описанных этнографами некоторых дравидских и мундских племен, все девушки до замужества пользовались, по-видимому, полной сексуальной свободой, тем более что часто они жили вместе с юношами в «общем доме» (men's house, common dormitory). Мифологическими «двойниками» девушек и юношей «общего дома» были апсары и гандхарвы, предающиеся любовным играм, пению и танцам в небесном «доме собрания» (sabhā) бога Индры. У других индоевропейцев — например, у славян — вся система обрядности предполагает свободу добрачных половых связей (что, видимо, и практиковалось у русских местами до XIX в.).9) Лишь со временем у индоариев функция, выполнявшаяся прежде всем возрастным классом незамужних девушек, была закреплена в качестве пожизненной и наследственной профессии за кастой гетер (gaṇikā — этимологически принадлежащая гане, т.е. сообществу неженатых юношей-воинов одного возраста). У тех дравидских народов, которые, видимо, не знали института «общего дома», как, например, у тамилов, узаконены были, однако, любовные игры юношей и девушек на полях в определенное время года.10)
В древних переднеазиатских обществах, в древней Греции кастовый строй не развился и «девы»-гетеры не имели кастового статуса. Однако они, во всяком случае, занимали в обществе свое особенное, охраняемое собственными божествами место; гетера совсем необязательно является парией-проституткой. Само греческое hetaíra есть женский род к hetaíros сверстник, спутник, товарищ, соратник. Не должны быть относимы к проституткам аккадские qadištu и западно- и южносемитские *qadišat- (др.-евр. qәdēšā), *qudš- священные.
Во многих обществах с архаическими институтами требование целомудрия, а точнее — требование никогда больше не переступать порога «общего дома» и не возобновлять прежних связей, обращалось только к женщине-«резидентке», «матроне» и имело осознанной или неосознанной целью воспрепятствовать контаминации отцовского рода. Нарушение этого запрета составляет завязку сюжета древнеиндийской эпопеи «Махабхарата». Злодеи рода Кауравов насильно приводят общую супругу их родичей, братьев Пандавов, Драупади, в «дом собрания» и пытаются раздеть догола, так как женщины, которые могут находиться в сабхе (первоначально принадлежавшие, по-видимому, к возрастной группе незамужних девушек), обязательно должны быть нагими. Между тем, согласно «извечному закону», замужним женщинам входить в сабху категорически нельзя. Последующее развитие событий в эпопее сводится, по существу, к мести Пандавов за это неслыханное оскорбление их супруги, приравнявшее ее к женщинам сабхи, которые «принадлежат многим» и «лишены одежд».
В настоящее время начинают проясняться категории и функции жриц в обществах древней Передней Азии. Как нам представляется, если мужчины-жрецы были заняты «психологическим воздействием» на божество — в основном умилостивлением в форме кормления, умащения, одевания его (т.е. идола, идентичного самому божеству по семантическому ряду) и восхвалением его, то жрицы были связаны по преимуществу с обязанностями, имевшими отношение к культам плодородия, и прежде всего к важнейшему обряду стимуляции плодородия с помощью «священного брака» божества (hieros gamos).11) Впервые он стал известен науке по греческим источникам; в Афинах он справлялся на празднике Антестерий; в качестве супруги бога выступала жена «архонта-басилевса» (преемника более древнего басилевса-«царя»). Однако обряд священного брака был известен у самых различных народов, а сейчас он лучше всего документально прослеживается в древней Месопотамии.12)
Здесь известную трудность для исследователя составляет терминология жриц, разнящаяся от города к городу, от области к области. Старшие жрицы (аккадск. ēntu, шум. en; аккадск. ukbābtu, шум. nin-dingir; у хурритов mí-lugal женщина-царь), как бы отождествляясь с богиней-супругой, выступали в основном обряде партнершами бога (или царя); они, подобно следующей категории (аккадск. nadītu, шум. lukur), «наложницам» бога, жили замкнуто, являясь служанками богини — «матери и супруги», как и наложницы мужа в земной семье были обычно рабынями жены13) (лишь в Ассирии главный бог Ашшур не имел богини-супруги, однако имел жриц-наложниц14)). От этих старших жриц, за пределами главного обряда, требовалось целомудрие, так как они представляли собой «резидентное» начало (nadītu бога Шамаша в г. Сиппаре были девственницами вроде римских весталок и служанками супруги Шамаша, богини «Айи-невесты»15) и старшей жрицы, ēntu). Младшие жрицы, обычно называвшиеся qadištu священная, посвященная (в г. Уре ukbābtu), должны были отдаваться не определенному богу, а незнакомцу, возможно олицетворявшему неизвестного бога. В быту они смыкались с категорией непосвященных гетер, ḫarimtu. У хурритов, однако, именно младшие жрицы назывались enda, ēntu. Здесь, по Н. Б. Янковской, тоже наблюдается противопоставление «резиденток» «девам», что отражалось и в быту: у хурритов Аррапхе mí-lugal жили во внутренних покоях дворца (гинекее) со служанками и детьми, a ēntu — во внешней, доступной для населения части дворца (деловой части, связанной с экипировкой войска).
Я. В. Васильков предлагает считать, что разделение богинь на «дев-воительниц» и «резиденток» не изначально отражает общественное разделение девушек на предназначаемых к функции супруги-матери и предназначаемых к функции гетер (разделение, по-видимому относящееся уже к раннеклассовому обществу), а скорее воспроизводит архаическое противопоставление социальных ролей возрастных групп: девушек, пользовавшихся сексуальной свободой, часто в рамках обрядовых возрастных объединений молодежи обоих полов (в «общих домах», «братствах» и т. п.), и замужних женщин, от которых требовалась безусловная верность супругу. Различие рангов «старших» и «младших» жриц на Ближнем Востоке (ср. выше) в генезисе тоже восходит, вероятнее всего, к этому архаическому возрастному разделению: в частности, пребывание хурритских «младших жриц» в части дворца, связанной с экипировкой войска, наводит на мысль о первоначальной связи этого института с воинским братством, которое, по данным этнографии, часто формируется на базе половозрастных объединений неженатых юношей.
Принимая это предположение Я. В. Василькова, мы должны все же отметить, что в Месопотамии (во всяком случае, в Старовавилонский период) отнесение девушек к той или иной категории жриц (или проституток — harimtu), видимо, уже зависело от социального и имущественного положения их родителей и величины приданого, какое им могли выделить.
Переход к абсолютному требованию целомудрия для всех девушек, вступающих в брак, вызвал к жизни в некоторых обществах полный запрет «священных» гетер (или приравнение их к проституткам, как, например, в Иудее и Израиле библейского периода), а, например, в Риме — к появлению особых жриц — весталок, для которых нарушение целомудрия каралось жестокой казнью. Их первоначальная связь с неким «большим домом» общины видна из того, что им поручалось поддерживать огонь очага, а их связь с первоначальным возрастным классом — из того, что их служение кончалось в 35-40 лет (впрочем, без права выходить замуж).
Побуждение к продолжению вида бессознательно существует у всех животных и у человека тоже явно относится к первой сигнальной системе; но, как кажется, существует и очень могущественное побуждение к продолжению цепи родства (не в смысле «рода» или «клана», а в смысле «непрерывности и последовательности родства» по матери и по отцу, а в патриархальных архаических обществах, которые мы рассматриваем, преимущественно через цепь отцов; это побуждение требует особого охранения).16)
И наконец, побуждение активно воздействовать на окружающий мир в пользу себя и своего социума. В условиях первобытного и архаического социума это означает побуждение воздействовать на principia volentes, т.е. на самые главные и грозные силы, действующие в космосе. Естественно, что сообразно с важностью объекта воздействия само воздействие на эти силы воображается только совершенно необыденным: особое сверхэмоциональное состояние воздействующего — вдохновение, возбуждение, камлание, ритмические действия,17) ритмическая речь, особая, «божественная» лексика. Для всех этих состояний, естественно, должен быть собственный principium volens, особое божество.18)
Следует заметить, что все перечисленные типичные социальные (и эмоциональные) побуждения могут (и должны!) иметь как интравертный, так и экстравертный характер; это необходимо ради самосохранения социума за счет внутренних или внешних связей и неизбежно должно сказаться в варьировании мифа. Все же в общем виде можно сказать, что в стабильном архаическом обществе интравертность является ценностью в матерях, детях и стариках, экстравертность — в зрелом человеке. Обряд инициации подростков означает, в числе прочего, обращение их от ценностей интравертных к ценностям экстравертным.18а) Такая же переоценка ценностей — от интравертности к экстравертности и наоборот — может потребоваться в различные критические моменты существования социума (в зависимости от того, нужно ли охранять его устои или, наоборот, необходимы новые импульсы).
Разумеется, речь идет только о переносе ценностного центра тяжести, потому что интравертность и экстравертность как конституционные характеристики личной психологии врождены и не могут меняться местами в одних и тех же индивидах; но в зависимости от исторической ситуации роль самих индивидов — интравертов и экстравертов — может быть различной, и поэтому может меняться социальная важность тех или иных побуждений и даже их направленность. Соответственно может меняться и вес того или иного мифологического построения в конкретном социуме.
Второе. Каждый социум (в архаическом обществе род или клан, lineage, либо другая община или их комплекс, вплоть до номового государства в раннеклассовом обществе) представляет собой не беспорядочное объединение людей, а расположенное в определенном порядке. В простейшем случае это «порядок клева», обнаруженный впервые у цыплят, затем у млекопитающих, но наблюдаемый и у людей — хотя бы в любом школьном классе. На птичьем дворе это значит, что есть птица, которая может клевать всех других, другая — которая может клевать всех, кроме первой, и так далее до последней, которую все клюют, а она не может клевать никого. В более развитых, человеческих социумах это значит, что среди массы людей, которые «как все», не все одинаковы: каждый имеет свою нишу и пользуется неодинаковым уважением и добровольно предоставляемыми привилегиями, в определенном порядке и в большей или меньшей близости к лидеру. При этом индивид, переведенный в другой социум, может получить там совсем иную нишу, а будучи возвращен обратно, занимает, как правило, свою прежнюю нишу.
Естественно, что с развитием классового общества возникают переосмысление и перетасовка ниш, которые теперь социально-политически закрепляются (насильственно и/или идеологически); большее значение, чем общность, получает различие.
Кроме того, что существует этот примитивный «порядок клева», член социума играет особые неодинаковые естественно фиксируемые роли. Большинство движимо эмоциональным побуждением «быть под защитой» — «быть любимым, уважаемым»; достижение этого результата, в развитие данного первичного побуждения, обычно предполагает более удачное выполнение социальных функций (например, взаимопомощи). Затем, имеется лидер, который в архаическом обществе не может попросту наследовать свое положение, а должен завоевать его особыми достоинствами; правда, и происхождение от предшествующих лидеров — это тоже само по себе уже великое достоинство.
И наконец, среди этого большинства выделяются умельцы и трикстер. Трикстер — это особый вид умельца, который способен вызывать смех; социальная и эмоциональная роль последнего исключительно велика.
М. И. Стеблин-Каменский19) различает смех направленный (осмеяние) и смех ненаправленный (смеховая разрядка напряжения) и считает, что архаический смех — всегда направленный (сюда он относит и эддическую песнь «Перебранка Локи», где злой бог-трикстер Локи осмеивает всех величайших богов).20) С этим нельзя полностью согласиться, как и с противоположным мнением М. М. Бахтина, считающего, что наиболее архаичное проявление смеха — ненаправленное (карнавальное «переворачивание» миропорядка). Нам кажется, что архаическому миропорядку свойственны оба вида смеха — как направленный трикстерский смех-разрядка, так и карнавальный смех — тоже разрядка путем создания мира «навыворот» (ребята становятся родителями, рабы — господами, женщины — мужчинами и т. п.). Необходимость карнавальных «разрядок» объясняется постоянной эмоциональной напряженностью социума ввиду жесточайшей регламентированности повседневной жизни архаического человека.21)
Поскольку principia volentes — боги — мыслятся человекоподобными,22) постольку и для мира богов воображаются своя социально-психологическая иерархия и свои социальные роли. И среди богов непременно есть лидер, трикстер, умельцы. Лидер (вождь, царь) богов легко отождествляется в любой мифологии, поэтому приведем лишь примеры мифологических трикстеров и умельцев. Например, у египтян трикстер — Бэс,23) у греков трикстером является главным образом Гермес (см. о нем ниже), а также Пан (скорее, впрочем, пугающий, вроде Лешего, чем смешащий),24) у скандинавов — Локи, у индийцев чертами трикстера наделен Кришна,25) но отчасти и тот высший бог, чьим земным воплощением Кришна является, — Вишну; в Передней же Азии более характерен бог-мастер, хурритский Мадаэ-Хассиссаэ (= семитский Кусарва-Хусас);26) богами-умельцами, но не трикстерами являются вавилонский бог огня Гирру, а также греческий Гефест, индийский Тваштар.27)
Третье. Социум имеет свои обязательные задачи. К ним относятся: добыча пищи, обеспечение плодородия (т. е. ее периодического возвращения), обеспечение орудий производства и самого производства (включая войну), удовлетворение полового инстинкта, охрана очага, рождение и сохранение в живых детей. Каждая из этих функций должна быть осмыслена, а следовательно, должна иметь свои мифы и свои principia volentes, т.е. божеств. Отношения между человеком и божеством сводятся главным образом к умилостивлению; оно может принимать различные формы, но простейшая есть кормление божества путем жертвоприношений: действия вполне целесообразного, если подходить к нему с точки зрения ассоциативно-метонимического мышления.28)
Но помимо принесения божествам чисто материальных благ желательно было попытаться повлиять на их волю, изменить ее в благоприятном для социума отношении. Это предполагало общение с божествами; однако ясно, что эти существа, могущественные и незримые (не считая их косвенных проявлений), требовали для общения с ними, как уже упоминалось выше, чего-то большего, чем повседневная людская речь. Люди неодинаково наделены необходимыми для этого личностными свойствами.
Некоторые жреческие обязанности нес всякий полноценный мужчина (а в отношении богинь — женщина), в особенности в культе духов семейных и родовых предков (находящихся в инобытии, но способных на общение с живыми людьми, во благо или во зло). Жертвы предкам часто — и по естественным причинам — приносились во время трапезы и у домашнего очага (так еще на памяти живущего поколения у осетин), причем женщинам запрещалось называть мужских божеств по имени.29)
Но для более серьезного общения с principia volentes представляется желательным профессионализм. Сначала достаточно профессиональны были, вероятно, старики; но затем и собственно жрецы могут выделяться в специализированную группу внутри социума.30) Аккадцы делились только на царских и нецарских людей (+ рабов), но у других древних народов определенные «сословные» различия иногда прослеживаются
Деление общества на четко разграниченные, даже изолированные друг от друга «сословия», или «варны», — жрецов, воинов и людей, занятых в производстве, — известно у индоиранцев. Это деление, однако, нельзя признать типологически архаичным, хотя оно довольно надежно реконструируется для восточноиранской+индийской общности, т. е., вероятно, для II, самое раннее — второй половины III тысячелетия до н.э., т.е. еще за пределами Индии.31) У других древних народов такого деления не было, в том числе не было его ни у греков, ни у италийцев, ни у скандинавов, ни даже у персов. Не было у них и варны жрецов, и соответственно не было и principium volens — «бога-жреца».
Хотя лат. flāmen определенный вид/род жреца и др.-норв. Bragi имя обожествленного первого скальда; искусство скальдов связываются (не без этимологических натяжек) с др.-инд. brahmán член касты жрецов, однако ни из чего не видно, чтобы flāmen или bragi когда-либо были обозначением касты или сословия.
Четвертое. Социум (будь то род, сельская первобытная община, племя либо тесное содружество двух или нескольких родов и т. п.) представляет собой замкнутое целое. Правда, мы знаем из этнографии, что при общей эндогамности в нем могут сосуществовать раздельные экзогамные группы — соперничающие, иногда и сражающиеся, но связанные взаимными брачными союзами. И это отражается в образующихся пантеонах божеств.
Каждый архаический социум в принципе создает собственный пантеон, т.е. систему principia volentes. эмоционально олицетворяющих причинно-следственные связи значимых для человека (релевантных) явлений окружающего мира: каждый социум имеет свое божество-создателя (творца), своего бога плодородия (например, громовника), свою богиню-«резидентку» (мать) и свою богиню — деву-воительницу, божество-трикстера и т.д. — и прежде всего собственного главного бога: предка и покровителя. Подобно тому как на охотничьей стадии каждый род мог иметь свое особое животное или другое особое явление внешнего мира, с которым он находился в родстве и которое его защищало, так в архаическом сельскохозяйственном социуме богами — предками и покровителями могли быть в разных соседних общинах функционально разные божества: в одном — божество грома, в другом — божество Солнца или Луны и т. д. Тем не менее, поскольку в каждом социуме главной задачей было обеспечение элементарных условий для продолжения его жизни, постольку главное божество данной оседлой земледельческой общины, независимо от его функциональной специализации, должно было быть, кроме того и прежде всего, божеством земного плодородия. Так, в шумерском городе Уре это был бог Луны Нанна (Суэн, Син), рядом, в городе Уруке, богиня — дева-воительница Инана (Иштар): потому, что именно она была главой местного пантеона, с ней здесь и связывалось не только обеспечение половой жизни людей и животных (здесь она была прямой причиной), но также и обеспечение цикла земного плодородия (здесь она была косвенной причиной); хотя, казалось бы, этот цикл скорее должен был бы быть связан с богиней-матерью. В Афинах девственная богиня — дева-воительница Паллада (Афина) была тем не менее божеством плодородия наиболее важной местной культуры — оливок (насколько архаична эта ее роль — спорно); локально в роли местного бога изобилия пищи мог выступать даже бог соленого моря — Посейдон32) у греков, Ньёрд — у скандинавов и т.п. В том же Шумере мы встречаем множество богов, не имеющих как будто никакой специфической функции, но можно не сомневаться, что каждый из них был предком и богом плодородия в некоей «своей» земледельческой общине (правило, согласно которому главный бог есть бог-предок данной общины, возможно, не распространялось на скандинавского Одина — бога-странника par excellence. Один зато был покровителем разбойного промысла — тоже хозяйственной области!).
В любой, в том числе и большесемейной, общине существует некая нуклеарная, «предковая» семья как ядро, зачинающее род; поэтому божество-покровитель любой общины, как правило, тоже возглавляет божественную нуклеарную семью: главный местный бог, его супруга и сестра (как противопоставление богини-«резидентки» и богини — девы-воительницы) или главный местный бог, его супруга и сын.
Нужно заметить, что предложенное Н. Б. Янковской определение этого типа богинь как богинь-резиденток более правильно, чем определение их как богинь-матерей. Их материнские черты часто выражены слабо (например, в Гере, Хатхор, Асират, Фригг),33) хотя есть богини-родоначальницы (Адити у индийцев — мать богов-адитьев. Сурабхи — специфически «мать коров»); но важнее их роль как «резидентного начала» дома, семьи. Наряду с перечисленными можно упомянуть индийскую богиню Уму-Парвати (она выступает в роли девы, но лишь перед тем, как стать супругой Шивы, в чем и состоит ее главная роль). Важность именно «резидентной» роли приводит к появлению таких богинь, которые являются «резидентками» при последовательных (в порядке ротации) богах-вождях; такова Шри/Лакшми у индийцев.
Многие боги имеют сыновей — как среди богов, так и среди героев-предков людских социумов (что вполне понятно). Однако не только сыновья-герои, но чаще всего и сыновья-боги не составляют части нуклеарной семьи своего божественного отца, а имеют собственные отдельные культы. Сыновья, входящие в божественную семью (триаду), бывают, кажется, чаще всего у богов-громовников (Турани у урартского Тейшебы, Тилла или Шаррума у хурритского Тешшуба. Магни и Моди у скандинавского Тора). Это связано, вероятно, с ролью бога-громовника как божества «порождающего», «предка» в собственном смысле, а также с главенствующей ролью этого «оседлого» бога в большинстве пантеонов. Характерно, что для основания колоний скандинавы прибегали только к Тору. Что касается детей других богов, то их родство с их богами-отцами и с другими божествами есть отражение общей тенденции к генеалогическому построению миропорядка.34) Мы уже упоминали о Зевсе как отце-прародителе аристократических родов в Греции (то же верно в отношении Аполлона и др.), но множественность любовных связей Зевса может объясняться не только генеалогическими тенденциями местных родов и общин: в шумерской мифологии мы встречаемся с мотивом последовательного соединения бога с отдельными младшими богинями для создания функционально различных младших божеств и мифологических объектов (ср. миф о создании человека, миф об Энки и Нинсикиле, об Энки и Нинхурсанг35)). То же в целом верно и для греческой и других мифологий, где, однако, таким связям главного бога с младшими богинями и смертными женщинами придан более «реалистический» и в то же время окказиональный характер.
Семейные триады не следует смешивать с троичностью богов по Ж. Дюмезилю (см. ниже). На уровне создания общетерриториальных (общеэтнических) пантеонов характерно группирование богов в «семерицы», «эннеады», выделение семи или двенадцати «главных божеств», обычно отождествляемых с «советом богов». В этот «совет» нередко входят и богини, особенно богини-воительницы.
Отдельные общины с их отдельными пантеонами нередко принадлежат к единому диалектному континууму,36) поэтому естественно, что божества определенных природных явлений носят в каждом общинном пантеоне одно и то же название, хотя круг посвященных им мифов, при одинаковости семантики в целом не тождествен. Отсюда много разных Иштар, Аполлонов, Артемид, Тешшубов и в особенности семитских Ваалов (ba'l — господин) и Элей ‘il — бог) и т. п., что, конечно, облегчало их контаминацию и в то же время, с одной стороны, не снимало противоречивости связанных с божеством мифических сюжетов, а с другой — облегчало их циклизацию вокруг одного имени.
Особенно важно для оценки всего дальнейшего изложения то обстоятельство, что всякое божество — principium volens того или иного феномена — может проявлять свою волю в любом, в том числе и негативном, направлении. Отсюда так распространенная во всех мифологиях амбивалентность божеств (двойственность в отношении блага или зла, насмешки или прославления и т. п.).
По мере интеграции отдельных общин, «номов» и «полисов» в более крупные культовые союзы, а затем территориальные государственные объединения в результирующем сводном пантеоне оказывается по нескольку функционально одинаковых божеств. Характерны, например, наличие множества отдельных богов Солнца в египетских номах уже и после объединения Египта, а также в пантеоне ведических индоариев или наличие по крайней мере двух (субстратных!) дев-воительниц в древней Греции — Афины и Артемиды37) — помимо еще третьей богини — principium volens любовной страсти, Афродиты.
Для Передней Азии более характерно соединение богини-воительницы и богини любовной страсти в одном лице (шум. Инапа, аккадск. Иштар, хурритск. Шавушка, ср. также скандинавскую Фрейю), но они частично бывали и разъединены: у скандинавов (богиня-охотница Скади, отличная от Фрейи); у греков (богиня-воительница Афина Паллада и ночная богиня-охотница, пара «дневного» Аполлона — Артемида, обе отличные от богини любовной страсти Афродиты).
Образ Афродиты как богини любовной страсти настораживает. В большинстве мифологий такого божества просто нет: шумерская Пиана, аккадская Иштар, западносемитские 'Астарт (Астарта) и 'Анат — прежде всего именно богини-воительницы; множественность их любовных связей есть атрибут этого их образа. Таковы же египетские богини-воительницы, почитаемые в львином облике: Тефиут, Сехмет и т. п., а также антропоморфная Нейт.
С одной стороны, М. И. Стеблин-Каменский37а) справедливо указывает на то, что «концепция романтической любви, т.е. спиритуализация и сентиментализация сексуального момента, тенденция к осознанию его как чего-то, включенного в сферу субъекта, чего-то сугубо личностного» наблюдается у скандинавов (так же как, добавим мы, и у греков) только в эпосе (и, замечает Я. В. Васильков, в поздней индийской поэтизированной мифологии). Что же касается мифологической архаики, то для нее характерна «тенденция к осознанию сексуального момента как сферы, в которую субъект включен наравне со всем, что оплодотворяет и плодоносит, культ сексуальной силы, т.е. силы надличной». Поэтому Афродиту, как она представлена в традиционной греческой литературе, так же как и другие подобные образы — вроде второстепенной (и лишенной культа) индийской богини Рати (Страсть) или египетской Бастет-кошки, — не следует считать архаической, так же как не является архаичным и сын Афродиты Эрос в том виде, как мы знаем его от античных поэтов. Мнение М. Г. Джеймсона о заимствовании Афродиты с Востока38) не может быть принято, так как восточная Астарта-Иштар — божество другого типа, чем «богиня любви» классической Греции. И даже если относить Афродиту к божествам не поздней «романтической» любви, а к principium volens слепой силы libido, то нет необходимости выводить ее с Востока, поскольку такой principium volens неизбежно должен был существовать на архаическом этапе и в Греции.
К вопросу о богинях-«резидентках» и богинях — девах-воительницах мы вернемся в главе III в связи с вопросом о возрастных статусах.
Область мифов — область строгого следования традиции; нарушение «правил» может иметь самые гибельные последствия для миропорядка.39) Поэтому мифы остаются сравнительно долго в неприкосновенности (что не противоречит вариативности, о которой шла речь выше). Зато неприкосновенность мифа может вступить в противоречие с логикой, как мы ее понимаем: ср. нисхождение в Преисподнюю шумерской богини Инаны сразу из нескольких городов,40) в каждом из которых она имеет мужскую пару (мужа, любовника, брата или даже сына).41) Тем не менее со временем происходит контаминация богов (или, как в Греции, их более резкое противопоставление и индивидуализация). Так, в Месопотамии к концу II — началу I тысячелетия создается, несмотря на множество внутренних противоречии, единый пантеон — царство богов с фиксированными функциями отдельных божеств. Состав такого пантеона сильно зависит от политических влияний или, как в Индии, и от интенсивной работы религиозно-философской мысли в сословии профессиональных жрецов.
Архаической чертой следует признать существование во многих пантеонах двух раздельных социумов среди богов: таковы игиги и ануннаки в Месопотамии, асуры/ахуры и дэвы у индоиранцев, асы и ваны (а чаще йотуны) у скандинавов. Первоначально это были экзогамные половины божественного социума в целом, но мы застаем их не вполне одинаковыми: одни группы более связаны с небесным и благим началом (игиги в Месопотамии, ахуры у иранцев, дэвы у индийцев, «племя богини Дану» у ирландцев, асы у скандинавов), другие более связаны с наземной жизнью или даже с Преисподней (ануннаки в Месопотами,42) дэвы у иранцев, асуры у индийцев, ваны43) и особенно йотуны у скандинавов, фоморы у ирландцев). Между ними бывают и воинские схватки. Тем не менее — в результате примирения после воины с асами — мы видим скандинавских богов-ванов в Асгарде, обиталище асов.
Почти все скандинавские богини — дочери йотунов; а месопотамский игиг (один из небесных богов) Нергал захватывает в свою власть Преисподнюю. Лишь в типологически поздней догматической и дуалистической религии протозороастризма («заратуштризма») дэвы в принципе отнесены к злому началу (что, впрочем, не полностью удержалось в позднейшем зороастризме44)); в Индии со временем асуры в противоположность богам-дэвам начали все более приобретать демонический характер.
В связи с представлением о смене космических веков и поколений «старые» боги, т.е. старые творцы мира, оттесняются богами следующих поколений.44а) Так, у греков Кронос и его братья-титаны оттеснили Урана-«Небо» и Гею-«Землю», а Зевс и его братья оттеснили Кроноса и титанов; у хурритов Ану (шумерско-аккадский бог Неба!) оттеснил более старого бога, носящего до-хурритское и до-шумерское имя Алала, но сам Aнy был оттеснен уже собственно хурритским Кумарве, а тот, в свою очередь, — громовержцем Тешшубом и его поколением. При этом в греческой мифологии нет двух родов или кланов божеств одного и того же поколения. Несколько сложнее картина в архаической индийской мифологии. В ней асуры — это боги изначального мира, «старшие братья» дэвов. «Социум» асур делится здесь на темных дайтьев и светлых адитьев, возглавляемых главным асурой — Варуной (соответствует «Премудрому ахуре», Ахурамазде иранцев и в каком-то смысле Урану греков; однако в отличие от Урана-«Неба», но по аналогии с месопотамским — не хурритским — Ану-«Небом» Варуна не свергнут окончательно, но перешел вместе с возглавляемой им группой адитьев на сторону победоносных дэвов).45) В начальную эпоху мира создается Небо-Земля как еще не разделенная брачная чета. Она порождает громовержца Индру (разделителя Неба и Земли и первого дэву), а также Ушас-«Зарю»,46) близнецов Ашвинов (божеств утра и вечера — супругов Сурьи, дочери Сурьи, бога Солнца) и других «дэвов», в том число «умельца» Тваштара (≈ греч. Гефесту). Главный дайтья — это дракон Вртра,47) побеждаемый Индрой (поэтому тот носит имя Вртрахан — «убийца Вртры»48)); из нутра убиенного Вртры возникают Воды, которые родят Сурью-«Солнце». Создаются «наш» мир Сат («Суть, Сущее»), делящийся на три сферы — влаги, света и жара, и подземный мир Асат («Не-Суть»).
Основным источником наших сведений о наиболее архаичной мифологии индоариев является, безусловно, «Ригведа».
Надо заметить, что уже в «Ригведе» мы не находим «чистой архаики»: она значительно трансформирована нарождающейся идеологией развитого жреческого религиозного культа. Восстановить картину индоарийской мифологической архаики помогают некоторые другие источники. В первую очередь это санскритский эпос («Махабхарата» и отчасти «Рамаяна»), точнее древнейший слой его содержания. Здесь (в отличие от более позднего, индуистского слоя в содержании эпоса) фигурируют те же «ведические» божества, но гораздо наглядней, чем в «Ригведе», проявляются их связи с культурной архаикой — обрядами плодородия и календарного цикла, ритуалами посвящения, пережитками дуальной социальной организации, системой возрастных классов и т.д. Хотя эпос и обрел фиксированную форму на много столетий позже, чем «Ригведа», его архаизм не должен удивлять, так как эпос отразил мировоззрение значительно более широких, чем жреческая среда «Ригведы», кругов индоарийского общества, мировоззрение, в котором архаика удерживалась еще очень долгое время после того, как она была искоренена или неузнаваемо трансформирована в жреческой традиции.
Как источник для реконструкции индоиранской мифологии может рассматриваться упоминание индоиранских богов (видимо, богов индоиранской династии в хурритском царстве Митанни), призываемых — в хурритской цитате ближе к концу огромного списка разных божеств — в свидетели договора между хеттским царем Суппилулумасом I и претендентом на митаннийский престол Шаттивасой (XIV в. до н.э.):49) это божества Mitraššil urwanaššil (вариант arunaššil) Ind(a)ra Nāsatya-na, что означает [боги] митринские, [боги] урванские [арунские], Индра и [двое] Насатъя. Urwanaššil обычно отождествляют с Варуной, часто упоминаемым в паре с Митрой в Ведах, однако это наталкивается на непреодолимую трудность: начальное v/w не отпадает ни в индоиранском, ни в хеттском, ни в хурритском языках; urwanaššil следует анализировать как /*urwa(n)-na-šši-l*(a)/, что по-хурритски (напомним, что на этом языке написан весь пассаж) означает множественное число предиката (-l*а) коллектива (-šši-) множественного числа (-nа-) субъекта urwa(n).50) Последнее слово не сохранилось в индоарийской, и его нет в хурритском, но оно имеется в древнеиранском в форме urwa(n) или uru(n) и со значением душа, в частности дух мертвого. Поэтому (несмотря на существование в ведическом санскрите сочетания имен — «двандвы» — Mitravaruṅa) mitra-šši-l* urwa(n)-na šši-l* следует переводить те, кто принадлежит к Митре, те, кто принадлежит к душам [предков].
С некоторыми оговорками можно предположить в качестве источника индоиранской мифологической архаики в хурритский период пантеон предков у кафиров, или нуристанцев. Это была передовая и наиболее архаичная группа индоиранских племен, отличная как от иранцев, так и от индоариев; остаток ее обитает ныне на северо-востоке Афганистана и был обращен в ислам лишь в конце XIX в.51) Пантеон кафиров не испытал идеологизирующего влияния ни зороастризма, ни индийского богословия. Во главе него здесь стоит Imrō (предположительно *Yama-rāja), соперничающий с Индром и отождествляемый, по В. Лентцу, с Митрой; как «царь-Яма» он же является, по-видимому, и царем Преисподней и тем самым духов предков. Заметим, что реконструкция пракафирского языка вполне соответствует фонетической картине, которую рисуют хетто-хурритские глоссы из того неизвестного индоиранского языка, на котором говорили предки династии Митанни (в том числе aika один и satta семь52)).
Однако было бы ошибкой считать пантеон нынешних кафиров в целом близким ведическому или праиндоиранскому. Культура кафиров, подобно культурам других народов, обитающих в географически изолированных зонах, — своего рода «слоеный пирог», образованный рядом последовательных исторических напластований, воздействий, приходивших, как правило, извне. Сравним, например, типично архаический, дохристианский пантеон горцев-осетин, в котором боги, однако, носят христианские наименования (громовержец-змееборец Уастрджи — «Святой Георгии», бог грома, дождя и плодородия Уацилла — «Святой Илья», бог скотоводства Фалавра — Флор и Лавр, христианские святые — покровители скота, и т.д.). Этот пример показывает, что, как и в случае кафиров, в силу географической обособленности района обитания внешние влияния не были столь сильными, чтобы полностью подменить собой или вытеснить иные традиции.53)
Возвращаясь к индоарийской мифологии, отметим, что характерной чертой пантеона Вед, как мы уже говорили, является малое значение, которое имеют в нем женские божества. В большинстве своем это богини-девы, как, например, Ушас-«Заря»; дочь Солнца Сурьи, к которой сватаются божественные близнецы Ашвины; богиня речи Вач, служащая объектом соперничества между дэвами и асурами. Богини-«резидентки» выступают, как правило, не более чем тенями своих божественных супругов, и даже имена их образованы чаще всего добавлением к имени бога окончаний женского рода, например Индрани — супруга Индры. Бледны, лишены конкретных черт образы ведических богинь-матерей, например богинь Адити, матери богов-адитьев, и Дити, матери дайтьев. Можно предположить, однако, что в народной мифологии индоариев, в отличие от жреческой ведической, образы богинь, связанных с плодородием, играли куда более важную роль. В обрядовых текстах мы встречаем, например, фигуру богини Ситы-«Борозды», сексуальным партнером которой выступает бог дождя Индра. Подобные образы богинь индоарийской мифологии мало отличались, по-видимому, от субстратных дравидских богинь-матерей, которые постепенно усваивались народной индоарийской традицией, а позднее, уже в эпоху становления индуизма как религии, вышли на важные позиции и в официальном брахманском пантеоне. Таков, например, образ богини Шакамбхари, из тела которой произошли все растения.
Субстратной по своему происхождению является в индуизме группа «Семи матерей» — богинь, связанных с деторождением, но также, подобно их дравидским и ближневосточным аналогам, с детской смертностью и эпидемическими заболеваниями (ср. аккадскую «Семерку» sibittu). Определенно дравидские корни имеет образ кровожадной индуистской богини-воительницы Кали. Брахманская теология свела затем контрастные образы Кали, Шакамбхари, горной девы Умы-Дурги (ставшей в замужестве идеальной «резидентной» Парвати), богини Чанди (по-видимому, субстратно-мундского происхождения) и некоторые другие в единый образ Великой Вогини — Дэви, супруги Шивы.
Формой самоотождествления архаического социума, как он известен в наших источниках, является осознание родства как главного скрепляющего фактора — и поэтому счет родства. Генеалогия не менее важна для ориентировки в мире, чем космология (даже более важна!), и входит в число познаний, необходимых отроку для вступления в общину. Соответственно генеалогически строится и мир богов (божественные генеалогии носят локальный характер, и одни и те же боги или предки по-разному генеалогически соединяются в двух соседних общинах, что впрочем, никого не волнует — это в пределах привычной вариативности).54) И в древнескандинавской литературе мы находим счет генеалогии (богов, йотунов-титанов и перволюдей-героев).
Пятое. Архаичный социум обычно делился на возрастные классы;55) в период наших письменных источников это часто прослеживается в виде пережитков, но нередко сохраняется отчетливо. Эти возрастные классы обладают своей внутренней солидарностью. Нередко они институциализованы, но часто складываются совершенно спонтанно.56) На возрастные классы, как мы уже видели, делятся и божества. Старшее поколение богов обычно пассивно и мало или совсем не вмешивается в дела космоса и мира людей. Важнейшие божества принадлежат к среднему, действующему поколению, установившему и поддерживающему существующий миропорядок; но есть и младшие боги — боги-юноши и даже дети. Таков урартский Турани, сын громовержца Тейшебы и его супруги: он получает по сравнению с любым другим богом половинную норму жертвоприношений.
Если культовое животное Тейшебы (и хурритского Тешшуба, и западносемитского ваала Хадду) — бык, а его жены Хебат — корова, то животное их сына (восточнохурритского Тиллы, западно-хурритского Шаррумы) — теленок. Ср. стабильные нормы кормления людей по возрастным классам, независимо от выработки и характера труда, хорошо известные по хозяйственным документам древней Месонотамии, ср. примеч. 56.
В этой связи следует сказать несколько слов об архаическом восприятии времени. Понятия сплошного, однородно движущегося в одну сторону времени в архаическом мышлении не было (вообще не существовало никаких «понятий»!). Было образное восприятие ритмически сменяющихся событий — дня и ночи, движения Солнца и Луны, смены времен года и смены социально-возрастного статуса внутри социума — все это явления, которые непременно имели свои principia volentes.
Здесь уместно вообще сказать о характере образов божеств в архаических мифологиях.57) При невозможности абстрактного обобщения и необходимости обобщения образного бог, principium volens, представляется конкретной личностью. Образ этот — не плоский, а разносторонний, не исключающий противоречивости. Отсюда полнокровность богов, их неподверженность какой-либо идеализации и по большей части несводимость к абстрактным функциям, характерным для школьной мифологии, которая восходит к эллинистическим толкованиям («бог войны», «богиня любви»). Некоторые, но не все божества довольно рано действительно представляются как покровители не только определенных общин, но и определенных возрастных классов и даже профессий. Это определяется приписываемыми им характерологическими чертами, в свою очередь восходящими к мифологическим сюжетам; а те в конечном счете определяются феноменами, для которых данное божество есть principium volens. Так, у греков Гефест (как и все боги-умельцы у других народов) — покровитель ремесленников, Асклепий — врачей, Арес — воинов, Афродита — любовников (преимущественно вне брака). Однако еще в гомеровских поэмах Арес и Афродита прямо не отождествляются как «бог войны» и «богиня любви» — это скорее их свойства, доминантные черты их характера, чем профессиональные функции. В шумеро-аккадской мифологии привязка определенных божеств к профессиям еще слабее выражена: Иштар — далеко не только «богиня любви», бог Нинурта, которого в науке нередко классифицируют как «бога войны», скорее бог — борец с чудовищами и притом, конечно, член локальной триады ниппурских богов-предков. Локальная иссинская богиня-целительница Гула как богиня врачей засвидетельствована сравнительно поздно. Таких божеств — покровителей профессионалов не следует ставить в один ряд с богами — principia volentes природных явлений.
Во всяком случае, божества обычно имеют свой определенный типический характер. Но в то время как в литературе XIX—XX вв. полнокровность персонажей есть высшая стадия в развитии реализма с его способностью к типизации, в мифе типизация в смысле реалистической поэтики отсутствует. Видовому обобщению, каковой является образность, присуще отождествление общего с частным, особым. М. И. Стеблин-Каменский указывал на характерное, по его мнению, для охотничьего общества отождествление всего вида определенного зверя с образом единичной особи, воплощающей вид (белка Рататоск, «парные вóроны» Хугин и Мунин в скандинавской мифологии).
Мы можем сказать, что та волевая функция бога, которая является откликом на данный социально-психологический импульс или эмоциональную потребность (и которую не следует смешивать с «профессиональной функцией» поздних интерпретаторов), всегда осложнена58) разнообразными конкретными, «личностными» признаками, не вмещающимися в модель и не представляющими прагматического интереса для древнего человека, если не считать внушения ему представлении о личностной конкретности и в то же время о непостижимости и могуществе богов.
Но чем более божество оказывается обладающим личностным своеобразием характера, тем легче оно вызывает разнообразные эмоции у верующих (положительные, но и негативные тоже — трепет, страх). Даже когда — при развитии мифических сюжетов — боги пантеона получают некоторые черты «собственного биографического характера», иной раз уже с трудом привязываемые к породившим эти божества социально-психологическим побуждениям, существование божеств воспринимается в целом как обеспечивающее устроенность мира. В неустроенном мире человеческий социум существовать не может.
Миф отнюдь не «история», хотя бы и воображаемая, мнимая. Хотя фабула мифа может быть отнесена «во время оно», «в начало времен», но эта «хронологическая» привязка мифа иллюзорна.59) Последствия этого события длятся, и в некотором смысле длится и само событие. «В начале времен» осмысливаемое явление произошло лишь впервые, происходит же оно либо все время, либо — в «природных» мифах — каждый год; а поскольку миф — это осмысление современного человеку явления, постольку действие мифа происходит и сейчас.
Раз миф — не история, а повествование о некотором актуальном действии или событии, то его можно связывать с магическим действием — обрядом (ритуалом), также повторяющим это «прадействие». Миф чаще всего даже не может рассказываться без сопровождающего обряда или сама его рецитация есть обряд. Естественно, что некоторые ритуалы необходимо повторять ежегодно — таковы обряд «священного брака» вождя общины с богиней или же жрицы, представляющей общину, с богом (вернее, с их метонимическими заместителями) либо обряд «оживления», «возрождения сил» вождя. Эти ритуалы ассоциативно-семантически связаны с периодическим возрождением полей общины и др. Участие в обряде, участие в восприятии излагаемого мифа есть сопереживание событиям мифа как продолжающим свершаться.
Коль скоро миф, во-первых, хронологически не привязан, а во-вторых, представляет собой не повествование о каком-то, хотя бы квазиисторическом, событии прошлого, но лишь вневременное чувственно-наглядное истолкование некоего феномена нынешнего мира, он, миф, не избегает того, что с точки зрения рационалистической логики представлялось бы противоречивым. Мы уже приводили прекрасный пример египетской Великой Коровы: ее четыре ноги — это четыре стороны света; небо — это богиня Нут, поднятая богом Шу из объятий ее возлюбленного, бога земли Геба; небо — это река, по которой плывут с востока на запад ладьи Солнца, Луны и звезд. И все это одновременно, причем не только в перечислениях, содержащихся в религиозных гимнах и заклинаниях погребального ритуала, но и на одном и том же изображении. Однако тут не только нет противоречия, но напротив: чем больше метафор и метонимий, выделяющих главные признаки явлений, тем это явление выступает четче и понятнее.60) Кроме того, так как миф является осмыслением актуальных феноменов мира, то он предполагает и активное воздействие людей на principia volentes путем обрядов, объединяемых в культ.
Нет, конечно, в архаическом мышлении понятия «небытия» (ср., однако, Асат уже в Ведах. Но это, в сущности, несмотря на название, не небытие, а антибытие, хаос, неупорядоченное бытие). Небытие — величайшая абстракция, совершенно недоступная первобытному мышлению.61) Поэтому рождение, как уже упоминалось, есть переход из «инобытия» в наш мир, а смерть есть переход из нашего мира в «инобытие», в «другой мир»; это было тем более совершенно ясно, что представление о трех мирах — верхнем, нашем и подземном — было дано еще первобытному человеку в непосредственном восприятии.
И по той же «логике» и переход из одного возрастного статуса в другой есть тоже аналог рождения.
По рождение и смерть не есть, конечно, только ритуальный переход из статуса в статус. Осмысление этих коренных моментов человеческой жизни должно предполагать осмысление и коренных физиологических процессов, к чему мы еще вернемся ниже.
Критерием познания истины является практика, а практика древнего человека была очень ограниченна,62) и само мышление с помощью метонимических ассоциаций было чревато ошибочными суждениями. Это мы увидим ниже на примерах суждений древнего человека о собственных физиологических процессах, особенно о роли крови и о причинно-следственных связях, объясняющих зачатие и рождение человека. Когда же речь идет о попытках воздействовать на объективные явления природы в рамках метонимических ассоциаций, то ошибочные оценки почти неизбежны. Вот почему магическая деятельность архаического человека представляется нам с первого взгляда лишенной смысла, хотя она на самом деле подчинена все тем же законам психологии.
По этой же причине жизнь архаического человека столь строго регламентирована и ритуализована, столь не похожа на руссоистские мечты о первобытной воле: соблюдением ритуальных установлений люди фактически пытались компенсировать возможную ошибочность умозаключений (если результат не тот, что ожидали, значит, было нарушено какое-либо из бесчисленных, хранимых лишь в памяти ритуальных правил).
Нет, конечно, никакого сомнения, что племена — носители диалектов одной языковой семьи — скажем, индоевропейской, — передвигаясь, переносили с собой не только язык (его внешнюю, формальную сторону), но и его денотаты, в частности, в виде уже ранее создававшихся у них мифологем. Однако есть большая разница между сравнительным языкознанием и сравнительной мифологией. Методики сравнительного языкознания могут выявить общее в родственных по лингвистическому происхождению языках, а также закономерные при ветвлении диалектов изменения в этом общем, как формальные, так и семантические; эти методики могут не только отличать субстратный и адстратный (т.е. когда-то чуждый) языковой материал, но и установить даты заимствований из адстрата (относительные, а нередко и абсолютные). Лингвистика не знает двуприродных языков: есть язык, имеющий в своих определяющих чертах одно общее происхождение, и есть различные наслоения на него. Язык в своей основе может сложиться лишь в пределах одного этноса; культурного же взаимодействия двух этносов для создания совершенно нового языка недостаточно.
Кроме того, язык способен передаваться от одной антропологической общности к другой. Общее происхождение языков — отнюдь не гарантия общего биологического и даже культурного происхождения народов; чаще всего они совершенно различны.
Напротив, возникновение мифологем необязательно жестко связано с тем или иным языком; если язык при передвижении его носителей от одной биологической общности к другой остается в основе прежним, то культура может быть в очень большой мере перенята из субстрата, как из субстрата перенято бывает подавляющее число внешних антропологических черт народа. Конечно, у двух народов, говорящих на родственных языках, всегда сохранится немало общих мифологем и особенностей словесного оформления мифов. Но в целом мифология народа принадлежит не только передвинувшемуся откуда-то носителю его современного языкового ядра, но и биологическому автохтонному большинству. Вряд ли можно отрицать, что сходства (особенно в именах) между божествами индоевропейцев — индоариев, греков и скандинавов — гораздо меньше, чем различий. В то же время в сознании, а значит, и в мифологии разноязычных народов, живущих на одинаковом социальном уровне и в одинаковой экологической среде, нередко больше общего, чем у одноязычных (сравним космогонию восточнокавказских хурритов и индоевропейских греков).
В этой книге мы стараемся показать, что возникновение мифов связано со всеобщими законами существования архаического человека и средой, его окружавшей, независимо от конкретного языка и этнического происхождения племени. Конечно, это не означает, что племена определенной языковой группы не могли заносить свои мифы на новую территорию, куда они переселялись. Но мы убеждены, что нет единой и неизменной индоевропейской ментальности ни в области мифологии, ни в любой иной социально-психологической области. Заимствование же мифологических сюжетов мы рассматриваем как процессы второстепенного значения, но в то же время и они тоже не ограничены рамками только этносов, родственных друг другу по языку.
Основой для понимания мифов, с нашей точки зрения, должна быть социальная психология, как она проявлялась на уровне метонимически-ассоциативного мышления и варьировалась в зависимости от условий окружающей природы и сложившегося социума.
Что касается старшего поколения ученых, то среди них помимо структурализма по Леви-Строссу влиятельна и другая школа, основателем которой был недавно скончавшийся Ж. Дюмезиль. Полемизировать с отдельными положениями этой школы лишь в ходе нашего изложения, только по конкретным вопросам, представляется нецелесообразным; лучше ясно раз и навсегда сформулировать наше отношение к ее основным положениям; этому и посвящен настоящий экскурс.
Ж. Дюмезиль стремился вывести миф из жизни самого общества, которое его создало. К сожалению, вместо того чтобы учесть все основные социальные побуждения, Дюмезиль выделял только три «главные функции», характерные к тому же, по его мнению, только для народов, говоривших на индоевропейских языках. Важность языковой и «этнической» принадлежности народов, создававших мифы, Дюмезиль явно и неоправданно преувеличивал. Он находился под влиянием факта действительного социального деления индоиранского общества на три сословия, или «варны», — воинов, жрецов и земледельцев — и соответственно выделения в индоиранских мифологиях главных божеств по числу этих функций. Он, однако, во-первых, не учитывал того обстоятельства, что большинство архаических мифологий (в том смысле, в каком этот термин употребляется в настоящей книге) — так же как и общеиндоевропейское языковое единство — восходит к эпохе неолита и раннего энеолита, в условиях которых сословия еще не могли образоваться;63) во-вторых, того, что и вне территорий носителей индоевропейских языков тоже не могло быть вообще никакого земледельческого или земледельческо-скотоводческого архаического общества без воинов, жрецов и земледельцев. Таким образом, у Дюмезиля число обожествляемых в мифологии функций, с одной стороны, слишком мало — ибо должны быть еще функции защитные, сексуальные, познавательные, ориентировочные и прочие; а с другой стороны, переоценивается культурная роль языковой общности и недооценивается культурная роль среды обитания. Неудивительно, что «троичность» главных — обязательно индоевропейских! — богов частично достигается путем подгонки. Так, индоарийский пантеон, казалось бы, должен был бы быть, по Дюмезилю, образцовым: три варны! (Правда, на самом деле плюс четвертая — варна туземного по происхождению населения.) Однако он все же насчитывает не трех, а пятерых главных богов: два бога-правителя, Митра и Варуна, один бог-воин, Индра, два бога-дарителя богатства (так! Не плодородия, а именно богатства, что вряд ли можно считать вероятным для неолита). Последние — это близнецы Ашвины, плюс еще шестое божество — женское (Ашвини, у соседних иранцев — Анахита). Между тем, если в индийской мифологии «Митра-Варуна» и выступают в паре (в «двандве»), то необязательно в смысле их соединения, а, может быть, сначала в смысле противопоставления, как в других мифологиях («Каин – Авель», «День – Ночь»). По Дюмезилю, один из них верховный бог-«юрист», другой — верховный бог-«маг». Понятие «юриста» в неолите оказывается, мягко говоря, неожиданным (на самом деле Митра — бог дружбы и справедливости в своем качестве светового бога, а уж отсюда бог договоров; Варуна не более «маг», чем любое другое божество, действующее волшебными средствами); вторая функция приписывается Индре — громовержцу, третья — Ашвинам — богам не богатства, а дня и ночи (утра и вечера, ср. у хурритов Хурри и Шери, у западных семитов Шахар и Шалам).
У греков Дюмезиль «троичности» не искал, объясняя ее отсутствие этнически смешанным происхождением греческого народа; хотя между тем и у греков есть трое верховных богов — Зевс, Посейдон и Аид, только подогнать их под дюмезилевские «три функции» трудно. Троичность здесь — и всюду — от «магии» числа «три», еще требующей психологического объяснения.
Зато германцам, и в частности скандинавам, Дюмезиль приписывал сохранение общеиндоевропейской троичности: Варуне и Митре соответствуют боги Один и Тюр, Индре — Тор, Ашвинам и Ашвини — Фрейр и Фрейя. Его не смущало то, что Один — явно вторичный верховный бог (хотя Дюмезиль указывает на косвенное упоминание его уже у Тацита, но II в. н.э. — это не такая уж глубокая древность); первоначально у германцев главное место занимал не Один, а Тор; именно он отождествлялся с римским богом-правителем и громовержцем Юпитером (по Дюмезилю, соответствовавшим не Индре, а Варуне); скандинавский Тюр, подобно Митре, покровительствовал и договорам, хотя вряд ли это была его главная функция. Этимологически он соответствует греческому Зевсу, но его функция в качестве светового божества, подобного Митре, ни из чего не видна. Также Фрейр и Фрейя могут быть сопоставлены с Ашвинами и Ашвини лишь с очень большой натяжкой.64)
Однако же если сбросить путы, добровольно наложенные на себя Дюмезилем (выводящим типологию мифов строго из одной этнолингвистической основы), и не ограничиваться только тремя социально-психологическими функциями, то материал, собранный Ж. Дюмезилем и его последователями (например, Г. Виденгреном), должен учитываться исследователем сравнительной мифологии. Все три дюмезилевские функции — реальны: но не бог-правитель, а бог-лидер (вождь); не бог-воин, а бог агрессивного побуждения или бог-защитник; не бог, дарующий богатство, но божество, обеспечивающее плодородие, — и далее должны идти необходимые для всякого пантеона божества, principia volentes других социальных функций и побуждений. Таким образом, «функции» божеств по Ж. Дюмезилю могут быть приняты только с поправкой на историю; действительно, историзм был ему чужд; вместо того чтобы попытаться выявить ценности архаического человека, Ж. Дюмезиль, человек формации, предшествовавшей Второй мировой войне и НТР, невольно ориентировался на социальные ценности окружавшего его общества: во главе древней общины, как и во главе общества Франции начала XX в., у него стоят адвокат, прелат, генерал и капиталист!
Бинарность при этом толкуется весьма расширительно. Как случай бинарности рассматривается уже упоминавшаяся андрогинность (двуполость), и это еще можно было бы принять, но как пример двуполости приводится сотворение живых существ первобогом Атумом путем самооплодотворения (см.: Troy L. Patterns of Queenship, с. 15 и сл.). Конечно, поскольку Атум затем выплевывает пару богов — Шу и Тефнут, постольку он и «мать» их, но все грубо материалистическое описание Атумова акта творения не позволяет непредубежденному читателю сомневаться в том, что он мыслился вполне мужчиной и ни в коем случае не женщиной.
Кроме того, Трой рассматривает только идеологизированную египетскую мифологию, где все мифологически осмысленные события мира реинтерпретируются как имеющие отношение к царю, ибо, согласно египетской идеологии, царь есть воплощение мировых сил, как плодоносящих, так и космогонических. Отсюда особое значение, которое приобретают в этой идеологии начала рождения и возрождения, необходимые для сохранения неизменности роли царя, как бы вновь рождающегося в виде самого же себя. Как женские (и другие) божества в окружении царя, так и живые женщины в его окружении (царица, жрицы, гаремные дамы) рассматриваются Трой почти исключительно с точки зрения поддержания этих начал, поэтому любая женская фигура рассматривается только в семантическом ряду «мать — жена/сестра — дочь (она жe мать следующего, но магически того же царя)». Трой не обращает достаточного внимания на противостояние богинь-«резиденток» и богинь-воительниц, показывая лишь многообразие аспектов богини-«резидентки» (она же и царица/жрица). В условиях дворцового быта так оно и могло быть, хотя источники дают достаточно материала для выделения также и богинь-воительниц и дев «дорезидентского» возрастного класса. Типичной богиней-воительницей является, конечно, кровожадная богиня-львица Сехмет, в символике царской власти отождествляемая с грозной змеей-охранительницей (уреем) на головном уборе царя. Разделение на возрастные классы, так ясно обнаруживаемое в группе египетского илотского населения, наблюдается, однако, и в илотского населения, наблюдается, однако, и в царском гареме, где различаются «царские украшения» (hkr. wt nsw) и «царские девы» (nfr.wt nsw, букв. красавицы, но речь идет только о нерожавших девах, а также и «дети (дочери) царя» (ms. w. nsw).
Трой рассматривает Исиду и Нефтис как случай «женской дуальности» и сопоставляет их имена с «двумя типами тропов» (st и hwt — символизирующими что?), но не отмечает «бродячий» характер Исиды и «резидентный» — Нефтис.
Необходимость (для концепции Трой) свести все ритуалы и предметы культа, связанные с царем, к бинарности, коренящейся в космологическом мифе, заставляет ее злоупотреблять понятиями символов и символики. Между тем, с нашей точки зрения, ни миф, ни ритуал не являются символами, но представляют собой метонимически-ассоциативный способ обобщения наблюдаемых явлений. Конечно, без вторичной символики не может обходиться ни один ритуал; но у Трой получается так, что будто бы существует (не имеющая, однако, своего словесного выражения) некая египетская религиозная философия, исключительно передаваемая символами. Нам же кажется, что существует непосредственное наблюдение, обобщенно выражаемое путем тропических (в частности, метонимических) ассоциаций как в словесных, так и в изобразительных образах. Там, где мы имеем дело с символами и аллегориями (змея с чашей — символ врачевания, рог изобилия — символ плодородия, урей — символ охранения жизни царя и т.п.), это уже представляется нам явлением вторичным, не раскрывающим непосредственно архаического мышления.65)
Стремление все свести к космогоническому и космологическому аспектам образа царя приводит Трой ко множеству натяжек в ее толкованиях. Невозможно поверить, что всякий продолговатый предмет (рука, посох, вытянувшаяся змея) обязательно означает «фаллический модус», а всякий замкнутый предмет (диск солнца, свернувшаяся змея, рот и т.п.) означает «утробный модус» и что оба «модуса» надо понимать исключительно в космогоническом смысле. Нет, конечно, сомнения в том, что прямой или остроконечный предмет может входить в один семантический ряд с фаллом, а замкнутый предмет — в один семантический ряд с утробой. Но так ли это, зависит от реального семантического контекста — в языке, мифе, ритуале, даже в сказке: у Трой же символика носит слишком автоматический характер. Это не мешает тому, что многие ее конкретные наблюдения заслуживают внимания.
К сожалению, Трой в своей работе отдает дань распространенной египтологической традиции — рассматривать египетскую («хамитскую») культуру как явление уникальное, как явление, не имеющее аналогий и не нуждающееся в них. И в самом деле, в ее книге мы не встретим ссылок на аналогии из других культур — все изучаемые мифологемы описываются как свойственные особой «египетской философии». В действительности же (если отвлечься от особенностей, обусловленных экологией Египта) закономерности архаического мифологического мышления (о философии тут не может быть и речи!) универсальны, а аналогий описываемым автором мифологемам — множество.
От подлинно архаических мифологических систем египетскую мифологию отличают не факторы этнические, а отчасти факторы экологические, отчасти же то обстоятельство, что все зарегистрированные в иероглифической письменности и в египетском изобразительном искусстве мифы насквозь идеологизированы, подчинены всесильной идеологии царской власти; вследствие этого все мифологические тропы полностью переориентируются на особу царя как подателя жизни и плодородия и на царское окружение. Вторичным надо считать (в связи с этим) и синкретизацию богини-воительницы Сехмет с богиней-«резиденткой» Хатхор.
Характерным образом даже обряд «священного брака» в Египте мыслится не непосредственно влияющим на земное плодородие, а лишь через жизненные силы царя (см. там же индекс s. v. Holy Wedding).
1) Автор — историк и филолог — исходит из убеждения, что историческая наука не может разрешать полностью свои задачи, не пользуясь данными социальной психологии; мы стремимся привлекать их в меру своих сил и возможностей. Для более надежного вычленения всех встающих психологических и социально-психологических вопросов необходимо было бы участие психологов-профессионалов, и автор надеется, что его работа привлечет их внимание к поставленным проблемам (без ущерба текстологической основе исследований).
2) То, что мы называем побуждениями, социальные психологи обычно называют мотивами (motives, см., например: Шибутани Т. Социальная психология, гл. «Мотивация»). Но поскольку мы опрериуем литературными и изобразительными материалами, а в литературоведении и искусствоведении под «мотивами» (motifs) имеется в виду нечто совсем иное, то мы остановились на термине «Побуждения».
3) Не следует забывать, что помимо позитивных побуждений («пусть произойдет то-то») есть неизбежно негативные побуждения («пусть не произойдет то-то»). Свои principia volentes имеют, конечно, не только благоприятные для социума феномены, но и неблагоприятные, вызывающие побуждение от них избавиться, например если есть богини-целительницы и богини-охранительницы, то есть божества (или демоны) болезней, чумы, смерти; наряду с божествами, движущими оживлением природы, есть божества, движущие умиранием природы. Далее мы не всюду будем это оговаривать, но этот род «бинарности» надо все время иметь в виду. Нередко тот же самый principium volens может, скажем, и целить и убивать, ибо это в его воле. Отсюда «амбивалентные» божества, т.е. такие, в основе чьего образа лежит напряжение между двумя полюсами. Таковы все дравидские ammā матери; это как правило, богини холеры, оспы, желтой лихорадки, болезней скота и пр., но, будучи умилостивлены, они же и избавляют от этих болезней и вообще обеспечивают блага общины. «Двойствен» и тамильский Муруган: он юный бог любви и плодородия, но он же бог войны и разрушения. «Прото-Шива» на хараппских печатях также отмечен двойственностью: он изображен в итифаллическом состоянии, т.е. связан с плодородием, но он же сидит в позе аскета, подвижника. Ведический Рудра (возможно, уже отразивший субстратное влияние) также «амбивалентен»: насылает болезни, но и исцеляет от них, вредит скоту, но он же и «Владыка скота»; внушает ужас, но к нему же обращаются с эпитетом, перешедшим позднее в имя: Шива, «Милостивый». В индуизме этой диалектике противоположностей в образе Шивы придается идеологическое оформление.
4) Перечень, который мы даем, условный: есть разные классификации побуждений; и сама их подача в виде каталога, и порядок их перечисления могут явиться предметом критики. Несомненно, что перечисленные побуждения могут быть обязаны своим существованием физиологическим структурам разных уровней. Но окончательно классификация побуждений будет возможна только после более точного выяснения места их возникновения в структурах мозга.
5) Шибутани считает всякое нарушение равновесия между средой и личностью дискомфортом и, следовательно, полагает, что всякий импульс вызывается дискомфортом. Мы же употребляем слово «дискомфорт» в более узком смысле, как дискомфорт психологический, но не физиологический.
6) Толкования мифов, делаемые Фрейдом на основании его теории, кажутся нам нередко чересчур прямолинейными, но их, конечно, надо учитывать.
7) Отдельность побуждения к половой агрессии от побуждения к «гнездовитию» и т.п. подчеркивается тем, что (как видио, например, по вавилонской Иштар, см.: Cagni L. L'epopea di Erra. — Studi semitici. 34. Roma, 1909, IV, 55-56) даже и гомосексуальные проявления половой агрессивности относятся к покровительству девы-воительницы.
8) «Родовым телом» мы будем здесь условно называть ощущение неразрывного телесного единства поколений в цепи прямого родства по отцу (по передаче семени). Это начиная с определенного исторического этапа, весьма важная психологическая черта архаического патриархального скотоводческого и земледельческого социума.
9) См.: Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л., 1963.
10) См.: Цубянский А. М. О ритуально-магическом содержании образов древнетамильской лирики. — Восточная поэтика. Специфика художественного образа. М., 1983, с. 143-145. Этнографы с удивлением отмечают, что случаи рождения детей и даже беременности в результате таких добрачных связей практически не засвидетельствованы.
11) PW, s. v.
12) Matsushima Е. The Sacred Marriage Rite in the 1st Millennium В. C. — Oriento. 25, 1983; она же. Le «lit» de Šamaš et le rituel de mariage а l'Ebabbar. — Acta Sumerologica. 7. Hiroshima, 1985, c.129 и ср. также работы: Diakonoff I. M. Women not under Patriarchal Authority in the old Babylonian Period.-JESHO. XXIV, 1985; Kramer S.N. Le Mariage sacre (с дополнениями Ж. Боттеро). P., 1983. Обряд священного брака был, видимо, центральным для Месопотамской религии.
В Индии институт дэвадаси, супруг бога («баядер» европейских путешественников; ср. также японских гейш), появился очень поздно, в средние века, и только на юге, у дравидов. У индоариев на севере издревле был распространен другой вид «сакрального брака» — царь (воплощение Индры) мыслился супругом Шри, богини растительности, процветания и «царской удачи», причем воплощением Шри, по-видимому, считалась царица.
13) Ср. в Библии: Быт. 16:1; 21:9-10; 30:3, 9-10.
14) Lambert W. F. The God Assur — Iraq. XLV, 1983, c. 82-86; Lyczkatrska К. Pozycja spoleczna kobiety w okresie staroasyryjskim. Warszawa. 1979.
15) Harris R. Ancient Sippar. Istanbul, 1975.
16) Известны первобытные матрилокальные общества, где функции мужского воспитания лежат не на отце, а на брате матери. Как это отражается на проявлении описанного социального побуждения, подлежит исследованию; в обществах, рассматриваемых в этой книге, это явление не наблюдалось. Оно, во всяком случае, не старше неолита.
17) О значении ритма см. выше, с. 59 и сл.
18) Это может быть божество прорицаний, о котором ниже пойдет речь особо. Соответственное нервное состояние могло возбуждаться и искусственно — экстатическим танцем, особым наркотическим напитком (амбросией греков, сомой индийцев, хаумой иранцев; напиток Хаума/Сома был обожествлен в качестве бога Месяца: у скандинавов таким напитком был «мед скальдства», исторически засвидетельствованный лишь как поэтическая метафора, но, согласно мифу, находившийся в ведении бога-провидца Одина). По И. М. Стеблин-Каменскому, хаума должна отождествляться с хвойником, или эфедрой (Ephedra equisctina); ее связывают также с мухомором (Amanita muscaria).
18а) Учителя миссионерских школ отмечали, что дети, не проведшие инициации, учатся лучше, чем прошедшие. Это, видимо, объясняется тем, что последние уже усвоили традиционные ценности и тем самым стали менее восприимчивыми к нетрадиционным.
19) Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика, с. 151 и сл. (гл. «Апология смеха»).
20) Локи — этимология имени неясна. Не известен ни его отец, ни какие-либо следы его культа; мать его Лаувейя, вероятно, из йотунов. Локи коварен, непочтителен, злобен, насмешлив, изменчив — способен менять обличья и даже пол. Его коварству обязан своей гибелью светлый и всеми любимый бог Бальдр. Среди наказаний, которые к нему пытаются применить асы, есть и приковывание к скале (ср., согласно А. Ольрику, Прометея, тоже не имевшего культа). Однако в своей амбивалентности Локи способен приносить и благо. Аналогов Локи искали в нартовском эпосе и в «Махабхарате».
21) Характер карнавальной разрядки имел и афинский трехдневной праздник Тесмофорий, о котором см. с. 160; ср. также римские Сатурналии, процессии вавилонской богини Иштар урукской (согласно «Эпосу об Эрре») и мн. др.
22) В данном случае под человекоподобием мы имеем в виду не антропоморфизм (человеческую внешность), а приписывание богам человеческих побуждений — безразлично, воображается ли principium volens как человек или как медведь, черепаха, дракон и т.п.
23) Бэс — не только трикстер: вызываемый им смех отвращает несчастье.
24) Для греческой мифологии характерны целые племена сексуальных трикстеров — сатиров и силенов; ср. в скандинавской мифологии такую же множественность principium volens агрессии — валькирии.
25) См., например: Held G. J. The Mahabharata. An Ethnological Study. London-Amsterdam, 1935, c. 172-175.
26) В настоящей книге при упоминании мифологического персонажа, если нет иной сноски, предполагается отсылка к соответствующей статье в справочнике МНМ, а для греческого или римского — также на соответствующую статью в справочнике PW.
27) Тваштар (букв. «творец, изготовитель») — в ведической литературе бог, с которым связывался, по-видимому, особый («ремесленный») вариант космогонии. Тваштар создал все формы во Вселенной. В микрокосмическом плане он «оформляет» плод в утробе, наделяет людей красотой или безобразием. Им изготовлены важнейшие атрибуты богов: колесница и громовая дубина (ваджра) Индры, чаша для амрты («живой воды», питья богов). В литературе после Вед в функции умельца выступает Вишвакарман («Всесоздатель»), ремесленник, обслуживающий всех богов (см., например: Macdonnell A. A. Vedic Mythology. Strassburg, 1897, с. 116-118; Hopkins Е. W. Epic Mythology. Strassburg, 1915, c. 81).
28) В вавилонском храме божество (идол) укладывали спать, будили, одевали, «кормили», водили в гости к другим богам и т. п. В этой обстановке обряд «священного брака», разыгрывавшийся (как можно думать после исследований Э. Мацусимы) во всех храмах, мог помимо своего ассоциативного («симпатического», по Фрэзеру) благоприятного воздействия на плодородие играть и чисто натуралистическую роль удовлетворения сексуальной потребности почитаемого божества.
29) Ср.: Тменов В. X. Город мертвых. Орджоникидзе, 1979, с. 73; Магомедов А. X. Общественный строй и быт осетин XVII—XIX вв. Орджоникидзе, 1974, с. 311 и сл. Привлечение материала из обществ горного Кавказа оправдывается тем. что они сохраняли черты дофеодального (древнего) строя общества вплоть до XIX в.
30) В народной мифологии индийского эпоса есть бог-патриарх Брахма, скорее всего представляющий в «социуме богов» возрастной класс мудрых старейшин, которые, по-видимому, и несли в архаике, а также в народной среде более позднего времени функцию отправления общественной обрядности. Ведический и эпический Брихаспати, жрец богов, — персонаж едва ли архаический: такой образ мог сформироваться только в условиях развитого ведического культа, при четко определенном месте в обществе жрецов-профессионалов, после возникновения строя варн или даже кастового строя.
31) Сословно-правовая терминология индоариев и восточных иранцев во многом либо аналогична, либо прямо совпадает, а потому должна датироваться эпохой до их разделения между собой. – И у кельтов наблюдались замкнутые жреческие корпорации, однако скорее профессиональные, чем сословные.
32) Посейдон не всюду был богом моря; он был также богом коней и т. п. Локальным богом он был в Аркадии, Коринфе и др.
33) Исконная связь Фрейи с замужеством и деторождением кажется нам неочевидной (Ellison Davidson Н. Н. Gods and Myths of 'Northern Europe. Harinondsworth, 1964, c. 114-124). Мы уже отмечали, что у южных германцев Фригг контаминировалась с Фрейей.
34) Ср. библейские генеалогии «от Адама» (в конечном счете — от бога-творца), «от Ноя», Быт. 4, 5, 10. Аналогичны аморейские генеалогии (см.: Diakonoff I. М. Father Adam. — Archiv für Orient-Rorschung. NF. 19, 1982, c. 18-24). Ср. также шумерский «Царский список» от сотворения мира с его «династиями»: Jacobsen Th. The Shumerian King List. — Assyriological Studies. II. Chicago, 1932. Это явление засвидетельствовано у ранних семитов и индоевропейцев, как земледельцев, так и скотоводов. Более глубокая его древность требует проверки.
35) Jacobsen Th. The Harps that once... Sumerian Poetry in Translation. New Haven — London, 1987, c. 151 и сл. («The Birth of Man», «Enlil and Xinhuisag»). Cp. c. 119.
36) Привычнее было бы сказать «к одной языковой территории». (Однако язык как некое стабильное единство может существовать только как письменный, литературный язык. Применяется также термин «праязык», но и это означает некий диалектный континуум, в данном случае реконструируемый на момент утери контакта между отдельными диалектами.
В данном случае мы имеем в виду общий диалектный континуум на одном определенном диахроническом уровне. Поэтому не имеет значения, что те или иные имена божеств уже к этому времени не этимологизируются — для их отождествления между собой важно их функциональное сходство в мифологической систем.
37) Артемида не столько воительница, сколько охотница и как таковая — потомок «Владычицы зверей» на охотничье-собирательской стадии общества. Соотношение «владычицы зверей» с позднейшей «богиней воительницей» и другими типами богинь — например, с богиней-родовспомогательницей — подлежит дальнейшему исследованию.
37а) Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика, с. 152.
38) Джеймсон М. Г. Мифология древней Греции. — МДМ, с. 268.
39) Поэтому нет безоговорочно «воскресающих» богов: это разрушило бы миропорядок. Каждая смерть компенсируется новым рождением (это представлено наиболее, пожалуй, отчетливо в древнеиндийском представлении о переселении душ), но и в месопотамской мифологии каждое «воскресение» возможно только ценой поддержания равновесия в виде ухода в Преисподнюю некоей «замены» (Afanasieva V. Vom Gleichgewicht der Toten und Lebenden. — ZA. 70/11 (1980), c. 161-169; она же. Das Mythologem des Lebens und Oas Leben des Mvthologems in der Literatur Mesopotamiens. — AfO. Beiheft 19 (1982), c. 348-362).
Заметим, что в отношении шумерского бога Думузи часть ассириологов сейчас придерживается мнения, что он считался умершим и невоскресшим: песнь о спуске за ним в Преисподнюю его сестры Нгештинаны Т. Якобсен в своем издании шумерских мифов так и называет «Тщетный призыв» (The Harps that once..., с. 53-55). Однако такой тщетный акт как будто противоречит мифологическому ходу мысли, и нам кажется, что заключительные слова Думузи к сестре: «Пусть ее (матери) имя освободит меня от galla» — означают, что Нгештинана все же будет сменять его в Преисподней. («Гала» — это демон Преисподней, хотя Якобсен странным образом переводит это слово как ranger, т.е. лазутчик, диверсант.) Также и следующую песнь в сборнике Якобсена («В пустыне у ранней травы», с. 82-84) надо понимать как говорящую о выручке Думузи из Преисподней путем его замены. В другом тексте установление такой замены — приказ Инаны, ср. с. 229129.
40) Inanna's Descent: Jacobsen Th. The Harps that once..., c. 205.
41) Другой хороший пример — скандинавский устроитель мира людей и страж богов (асов) Хеймдалл, рожденный девятью сестрами.
42) Во время всемирного потопа боги-ануннаки поднимаются на небо и спасаются у стен города игигов: Эпос о Гильгамеше, XI, 114-115.
43) К ванам принадлежали бог Ньёрд (<*Нертс) и богиня Нертус у южных германцев (первоначально пара близнецов?) и их дети-близнецы — бог плодородия Фрейр (Ингви) и богиня-дева Фрейя. Они относятся к «наземным» богам, но не к богам Преисподней. Тем не менее супруги как Ньёрда (Скади), так и Фрейра (Герд) происходят из мира йотунов — гигантов, обитающих внутри земли, точнее, внутри гор (хотя не в Преисподней) и соответствующих титанам греков и ануннакам вавилонян. Асам и ванам посвящена специальная глава в работе: Dumezll G. De nordiska gudarna. 2 ed. Stockholm, 1966, c. 28. Однако он отождествляет противопоставление асов ванам — и даже войну между ними и их примирение — с социальным противопоставлением господ и крестьян, что не соответствует действительности, являясь несомненным анахронизмом и модернизацией. Древнескандинавское общество, бывшее до XII в. н.э. типологически древним (дофеодальным), включало знать и крестьян в одно сословие свободных.
44) Почитание конкретных дэвов (не прилагая к ним этого сводного обозначения) стало возможным в позднем зороастризме потому, что Заратуштра в своих проповедях («Гатах») проклинал и осуждал вообще дэвов, ни одного из них не называя по имени — очевидно, чтобы называнием не призвать их.
44а) См. поэму о поколениях богов, по-видимому аморейских: Jacobsen Th. The' Harab Myth. — Sources from the Ancient Near East. II, 3, Malibu, 1984.
45) Варуна представлялся как действующий совместно с Митрой, который в других ситуациях был световым богом, однако, согласно данной космогонии, Солнце возникло позднее, а Митра выступает как покровитель вообще добра, мира, доброты, дружбы.
46) Ушас (Usās) и по имени, и по сути равна греческой Эос (Eōs <*ewsos) и латинской Авроре (<*auzōzā, *ausōsā), но в отличи от них Ушас играет большую роль в мифологии и в культе.
47) Вртра называется также Данавой, т. е. потомком Дану. Норман Браун производит это имя от глагола da- и переводит как стеснение, что нам представляется слишком абстрактным. В родственных санскриту восточноиранских языках (в скифском) *Dann- означает река, воды (ср. осетин. «дон» река, русск. «Дон» и др.). Вртра, конечно, не был божеством вод (а наборот — засухи), но тем самым и непролившихся туч, и именно из его брюха изливаются воды. Ср. Змея, стерегущего воду, в разных мифологиях.
48) Иранский Вртрагна не отождествлялся с Индрой (последний тут считается одним из злых демонов). В Армении поздней древности — раннего средневековья Варахран (<Вртрагна) занял место хуррито-урартского громовержца Тейшебы-Тешшуба (в Коммагене он или его лувийская ипостась Тархунтс, армянский Торк'. Был еще раньше отождествлен с Зевсом Долихеном); урартский Халди был, видимо, отождествлен с Митрой. Урартская скальная надпись типа «двери бога» (Мхери-дур/Мехер-Капусы), посвященная Халди, в последующие времена считалась посвященной Мхеру (= Митре), в культе которого существовал ритуал ухода бога в гору.
49) Keilschrifttexte aus Boghazkoi. I, 3 + Keilschrifturkunden aus ,Bogliazkoi. Ill, 17 (Friedrich J. — Archiv fur Orientforschung. 2, 1924).
50) См.: Хачикян M. Л. Хурритский и урартский языки. Ер., 1985, -šši: с. (it (2.2.1): -na, -l*; с. 73 (3).
51) См.: Morgenstierne G: Languages of Nuristan and surrounding regions. — Beiträge zur Südasien-Forschung, Südasien-Institut der Universität Heidelberg, 1. Culture of the Hindukush. Ed. K. Jettmar and L. Edelberg. Wiesbaden, 1974, с. 1; Lentz W. Parallels to the Deeds of Imro. — Там же, с. 37; Fussman G. Pour une problèmatique nouvelle des religions indiennes anciennes. — JA. 265 (1977), c. 21-70; Йеттмар К. Религии Гиндукуша. М., 1986, с. 49-121.
52) Эдельман Д. И. Дардские языки. М., 1965. Числительные взяты из трактата о коневодстве, написанного хурритом Киккули для хеттов, см.: Kammenhuber A. Hippologia helhitica. Wiesbaden, 1961.
53) Я. В. Васильков замечает также, что у индолога при ознакомлении с материалами кафирской мифологии, собранными в книге Йеттмара, складывается впечатление, что тут присутствуют, возможно, и доиндоевропейские и индоиранские элементы и целый ряд последовательных индийских наслоений: раннее индоарийское (ведическое), буддийское, разновременные индуистские. Поэтому для реконструкции архаической мифологии индоиранцев кафирская мифология может привлекаться лишь в некоторых ее глубинных слоях, которые еще предстоит обоснованно вычленить.
54) Генеалогии, конечно, могут подгоняться и подгоняются под желаемые структуры в чисто идеологических целях.
55) О возрастных классах как о признаке способности архаического мышления к абстрагированию писал Гулькович. Однако (типичное архаическое мышление может отличать и выделять общиие предметные понятия («земля», «вода», «старый», «молодой»), но не абстрактные непредметные понятия. Возрастное деление все-таки тоже базируется на прямом наблюдении явлений.
56) Так, у древних германцев возрастные группы как будто не были институциализованы, но ср. скандинавский миф о яблоках богини Идун, сохраняющих каждому его возраст. В некоторых дорических греческих общинах (например, в Спарте) возрастные классы четко выделялись. В Афинах и других недорических греческих городах существовал институт эфебов — юношей, подлежащих специальному смотру (докимасии) и отделявшихся после этого как от подростков, так и от зрелых мужей. Они проходили главным образом военную подготовку, хотя существовали и известные специфические культовые обязанности эфебов. В Египте подобный смотр юношей (начиная по крайней мере со Среднего царства — с распределением их по военным и мирным профессиям) осуществлялся в отношении юношей зависимого (илотского) сословия. См.: Берлев О. Д. Общественные отношения в Египте эпохи Среднего Царства. Социальный статус {так в книге. Надо «слой» – HF} «царских» ḥmw.w. М. 1977. Вполне четко возрастные группы существуют в индийской традиции. В древнем Шумере они прослеживаются по системе кормлений (существовали твердые пайки для каждой возрастной группы, не зависевшие от выработки; это хорошо прослеживается в отношении зависимых людей, но есть данные, что не иначе обстояло дело и с кормлением свободных), см: Gelb I. J. Ralion System in Ancient Mesopotamia. — JNES. 24,3 (1965), c. 230-243; Козырева H. В. Древняя Ларса. Очерки хозяйственной жизни. M., 1988. гл. 9. У хурритов тоже различались (помимо стариков) возрастные группы взрослых (мужчин и женщин), подростков и детей (мальчиков и девочек). Половозрастные классы были четко стандартизованы по размеру причитавшихся им постоянных продовольственных выдач, причем это касалось не только илотов, но и всего вообще населения. Если принять «взрослый» мужской паек за 100%, то юноши и взрослые женщины получают 66%, подростки — 40% и дети — 33%, независимо ни от выработки, ни от действительной продоложительности труда. См.: Wilhelm G. Das Archiv des Šilwa-Teššup. Hf. 2. Wiesbaden, 1980, c. 22 и сл. (таблицы).
57) Ср.: Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика (гл. «Звери, боги и герои»).
58) По законам «мифологического реализма», по М. И. Стеблин-Каменскому.
59) Мы говорим о мифе как повествовании, имея в виду лишь мифологический сюжет, но не форму его словесного или письменного выражения. Следует всячески подчеркнуть, что миф — не жанр (якобы противостоящий эпосу, сказке и т.п.). Точно так же литературный сюжет может проявиться в романе, повести, рассказе, поэме, но сам он не является жанром. Распространенное употребление термина «миф» как особого жанра, противостоящего эпосу, сказке и т.д., вносит путаницу в понятия: здесь мы лучше употребили бы термин «мифическое повествование». Сравнительно более поздние авторы, например греческие историки, «подверстывают» мифологические события к последовательному изложению человеческой истории и тем самым приписывают им некую конкретно мыслимую дату, — но это, в плане развития идей, не архаичное явление. Относясь к общим феноменам мира, мифы в принципе безвременны и могут ежегодно повторяться в виде ритуалов. Это не значит, конечно, что каждый данный миф не может иметь свое конкретное происхождение в историческом времени и пространстве.
60) Это «синкретическое» изображение Неба не является ранним, но показывает, что мифологическое мышление продолжало существовать и в более поздние периоды развития египетской религии, давно уже идеологизированной.
61) Правда, казалось бы, самый миф о сотворении мира должен был бы предполагать существование некоего «ничто» до акта сотворения. Но на самом деле мыслилось не «ничто», не «не-бытие», а неупорядоченное бытие (хаос), в котором могли уже до творения существовать первичное яйцо, снесенное Великим Гоготуном (как у египтян), первичные реки (как у скандинавов), изначальные воды и плавающая поверх них «Мировая гора» (у индийцев, см.: Кёйпер Ф. Б. Я. Труды по ведийской мифологии. М., 1986, с. 28 и др.); и, что любопытно, также у шумеров, в историческое время обитавших в совершенно плоской Месопотамии, есть Kur гора, но она же и «перевернутая» гора, Преисподняя.
62) Мы имеем в виду ограниченность области практического познания. «То, чем древний человек занимался, он знал гораздо лучше нас: и погоду мог предсказывать, и урожай и неурожай, и какое зерно выбирать, и какое дерево рубить, а какое сохранить», — говорит В.К. Афанасьева, ссылаясь на прославленную книгу «Дерсу Узала» В.К. Арсеньева (1923). Однако эти по-своему достаточно богатые практические познания носили чисто прагматический характер: констатировалась закономерность последовательности явлений, но их причинно-следственные связи если и воспринимались, то лишь чисто интуитивно. Это и означает ограниченность практики древнего человека как критерия познания причинно-следственных связей.
63) Любопытно, что, хотя многие социальные и правовые термины в пра-восточноиранском и в индоарийском одинаковы, это не относится к названиям «варн» (сословий): индоарийск. brahman жрец, kśatriya- воин (букв. властный) и vaiśiya селянин, восточноиранск. ātharvan жрец огня, rathāeštar колесничий и vāstryō-fšūyant земледелец-скотовод. Термин brahman (или основу *brag'h-) пытались проследить и в других индоевропейских языках, однако лат. flāmen определенный вид жреца (не сословие!) восходит к и.-е. *bhlaH-, а сканд. Bragi (<*bhragh-?) означает поэзия или имя мифического первого скальда — ни из того, ни из другого не получается названия жреческого сословия, да его и не могло быть в позднем неолите, к которому относится общеиндоевропейский диалектный континуум.
64) Можно отметить у Дюмезиля еще много искусственных построений. Например, если индийский громовержец Индра хорошо согласуется со скандинавским Тором, то индийский Варуна («бог-правитель») очень плохо согласуется со скандинавским Одином, который к тому же не первоначальный глава германского пантеона. А у греков Зевс-громовержец оказывается не «богом-воином», как у индийцев и скандинавов, а «богом-правителем» и уж никак не сопоставим с Одином (а по имени совпадает этимологически с Тюром). Богами плодородия, по Дюмезилю, у индоариев были близнецы Ашвины (или Насатьи), а у иранцев — Хаурватат и (Амртат, но Ашвины, как сказано, скорее божества утра и вечера (как хурритские быки Хурри и Шери), а Хаурватат и Амртат, во-первых, относятся не к исконной индоиранской мифологии, а ко вторичной, идеологизированной мифологии зороастризма; а во-вторых, они и в ней входят не в триаду высших божеств, а в семерицу «Бессмертных святых» — остальные пять неправомерно исключены Дюмезилем. У скандинавов близнецам Ашвинам соответствуют близнецы (но разного пола) Фрейр и Фрейя, но у греков параллельная пара близнецов — Диоскуры Кастор и Полидевк — низведены до уровня героев и не входят ни в какую триаду, а брат и сестра Аполлон и Артемида — не божества плодородия.
65) Символ — не тот троп, который возникает в познании: он содержит в себе некую абстракцию. Аллегория вообще не троп.
1990
OCR — проект ,
дополнительная обработка — Halgar Fenrirsson.
Разрядка заменена жирным шрифтом.
От редколлегии
Вместо предисловия
Введение
Глава I. Мифологическое мышление
Глава II. Социально-психологическая основа мифологических пантеонов О теории Ж. Дюмезиля (Экскурс I) О теории египетской религии Л. Трой (Экскурс II)
Глава III. Очерк архаических мифов оседлых народов Востока и Запада
Вместо заключения (Беседа критика с автором)
Примечания {В электронной версии распределены по главам}
Список сокращений
Введение
Мифотворчество — это важнейшее явление культурной истории человечества, явление, господствовавшее над его духовной жизнью в течение десятков тысяч лет.Над проблемой мифа ломает голову вот уже почти сто поколений ученых. Предлагая свое понимание этого явления, мы рискуем попасть еще одним звеном в нескончаемый ряд разноречивых толкователей. Однако почти ни одна теория мифа, предлагавшаяся нам со времен Протагора и Эвгемера, не являлась собранием одних превратных суждений, хотя и была отвергнута последующими мыслителями; и то обстоятельство, что мы сейчас как будто приблизились к более серьезному пониманию явления мифа, является результатом последовательной борьбы мнений всех этих толкователей-ученых.
Поэтому мы надеемся на то, что настоящая книга, хотя и написана в полемике со своими предшественницами, все же послужит не отрицанием сделанного ранее, а новым звеном в общем познании этого трудного предмета.1)
Миф, в нашем понимании, есть способ массового и устойчивого выражения мироощущения и миропонимания человека, еще не создавшего себе аппарата абстрактных обобщающих понятий и соответственной техники логических умозаключений.2)
Человеку с самого начала его существования приходилось воспринимать различные импульсы извне и в процессе своей жизненной деятельности реагировать на окружающее.
Согласно Т. Шибутани, импульс есть состояние дискомфорта; он требует определенного действия («акта») для своего устранения, но не предопределяет какого-либо одного образа действия. Когда целеустремленное, но бессознательное действие встречает препятствие, возникает эмоциональная, а по Дж. Дьюии мыслительная акция. Естественный для живого существа перебор проб и ошибок у человека происходит в области воображения. Если успех недостижим, возникают фрустрация и различные заменители удовлетворения (зависимые от обстоятельств в том числе и социальных, а также от психофизических свойств и состояния субъекта). Таким заменителем могут быть агрессия против вызвавшего реакцию явления, или же регрессия (отступление), или иная форма адаптации к возникшей ситуации, включая какое-либо ее объяснение «в пользу» субъекта рационализацию, сублимацию.
Наряду с адаптацией можно поставить фантазию, определяемую как создание эмоциональных и мыслительных ассоциаций, вызываемых импульсом, но не являющихся прямым ответом на него. Она оказывается относительно эффективным способом завершения актов, иное, более прямое завершение которых затруднено.3) Вот почему она, фантазия, по большей части входит в тот архаический способ массового и устойчивого мироощущения человека, который мы выше обозначили как миф.
Само собой разумеется, что все это относится не к случайным личностным реакциям человека, а к поведению, обусловленному неизбежным фактом принадлежности его к социальной группе.
Однако человеку, поскольку он был Homo sapiens, «человек разумный»,4) приходилось, тоже с самого начала своего существования, не только воспринимать известные сигналы из мира и непосредственно реагировать на них (причем реагировать одновременно практически и эмоционально), но, кроме того, и пытаться усвоить связи воздействовавших на него начал мира, т.е. оценивать их, воспринимать их как ценность или антиценность.
Потребность в познании одна из коренных физиологических потребностей человека. Даже при эксперименте с животными оказывается, что новизна может служить не менее привлекательным стимулом, чем пища.
Соприкасаясь с некоторым феноменом, человек соотносит его с ощущаемой им самим потребностью и с информацией о средствах удовлетворить эту потребность. Явление может быть отвергнуто как безразличное для его потребности или оценено как благоприятствующее или препятствующее удовлетворению его потребности, что на неосознаваемом уровне создает определенную эмоцию. Но оценка происходит и на осознаваемом уровне: включается вторая (речевая) сигнальная система, и явление подвергается сознательному осмыслению. Вторая сигнальная система есть система речевых сигналов, т.е. эквивалентна языку.5) Нет необходимости, чтобы человек мысленно полностью произносил соответствующие слова, однако сознательная дискретная мысль (не эмоция) эквивалентна слову. Это обстоятельство явится ключевым для дальнейшего нашего рассуждения: чего нет в языке, нет и в сознании. Другое дело, что язык имеет многообразные средства для передачи понятий. Кроме того, язык здесь надо понимать в широком семиотическом смысле, т.е. как обладающий знаками не только семантико-звуковыми, но и сигналами иного рода жестикуляторными, мимическими и т.п.
Итак, сталкиваясь с некоторыми явлениями мира, человек не только испытывает известные эмоции, но и сознательно осмысляет его.
Не следует, однако, преувеличивать силу побуждения первобытного человека к осмыслению окружающего мира: кроме некоторых специфических обстоятельств, практический характер реакции на внешние импульсы преобладал,6) и интерпретативная сторона восприятия была необходима лишь в пределах нужд жизненной практики или, в лучшем случае, на ее периферии. Только у философов поздней древности появились и интерес, и досуг, и практическая возможность к сознательным неэмоциональным обобщениям всего окружающего мироздания.
Осмысление внешнего мира тем не менее было необходимо там, где его явления непосредственно касались потребностей человека, средств их осуществления и препятствий к их осуществлению («принцип удовлетворения», по З. Фрейду). Но никакое осмысление невозможно без обобщения, а первобытный человек, даже уже обладая словесной знаковой системой, был лишен аппарата языкового (а стало быть, вообще сознательного) абстрагирования явлений в их динамике. Этот аппарат разрабатывался лишь постепенно.
Это не значит, конечно, что архаический человек мыслил только частными категориями. Напротив, в его мышлении существовали такие понятия, как «земля» (вообще), «вода» (вообще), «небо» (вообще), и слова для них. Однако и эти общие понятия были предметными (вещественными) . Кроме того, осмысление мира предполагает и классификацию явлений. Архаический человек умел классифицировать явления («темный, «светлый», «старый», «молодой», «дитя», «взрослый», «мужчина», «женщина» и т. п.). Эта классификация была по преимуществу бинарной (двоичной), чему способствовала и физиология человека. Чего не хватало для осмысления мира, так это абстрактного обобщения его процессов. При отсутствии сознательного аппарата для их абстрагирования главным способом обобщения являлись тропы.7)
В самом грубом приближении троп можно охарактеризовать как обобщение путем сопоставления. Например, для обобщения по определенному качеству или свойству данное явление обозначалось через словесное наименование другого явления:
либо явственно тоже обладавшего этим именно свойством (наложение прямого значения определенного слова в качестве переносного значения на слово определяющее — метафора),
либо смежного, сопутствующего определяемому (метонимия),
либо через слово, имеющее звуковое сходство со словесным значением определяемого (омофония).
Явления мира в их движении сложны, и один троп цепляется за другой, образуя более или менее сложные цепочки (семантические ряды) и целые поля.
В первом приближении, которое мы далее будем уточнять, миф есть связная интерпретация процессов мира, организующая восприятие их человеком в условиях отсутствия абстрактных (непредметных) понятий. Как организующее начало, миф аналогичен сюжету: сюжет организует словесное изложение явлений мира в их движении по ходу вымышленного рассказа, миф организует мыслительное восприятие действительных явлений мира в их движении при отсутствии средств абстрактного мышления. «Миф — не просто метафора, сравнение, а нечто, включающее это сравнение», — пишет мне В.К. Афанасьева. Это — совершенно верно. В изучаемом нами материале ядро мифа — мифологема8) — не дано непосредственно: перед нами руда, из которой металл в чистом виде надо еще выплавить. И это, конечно, справедливо; но нас здесь будет интересовать именно «металл» — социально-психологический материал мифологем.
Миф — это умственный и словесный след не только того, о чем думал, полагал, верил и что чувствовал древний человек, но и того, как он думал. Но прежде чем анализировать то, о чем он думал и как он думал, полезно представить себе, каков он был, как и в каких условиях жил. Существенно также понимать, что само понятие «миф» принадлежит позднейшему времени, а древний человек не делал различия между действительным и иллюзорным познанием.
Миф при этом не произвольная сумма тропов: мифотворчество имеет свои объективные мотивы, и о них будет говориться ниже, в главе II.
Восстановить для себя и своих современников въяве, как жили древние, — не только описательно, но и внутренне это почувствовать, т. е. вжиться в них, — исследователю, выросшему и живущему внутри современной технологической, индустриальной, городской цивилизации, чрезвычайно трудно. Хотя наш мир сейчас разделен, но речь идет о некоторых общих чертах наших современников в разных частях разделенного мира.
Прежде всего наш современник — пишет: на компьютере, на пишущей машинке, шариковой ручкой. Ушли в прошлое «вечные перья» — стило, стальные перья,— как ушли: гусиные перья, тростниковые каламы, чернильницы, промокательная бумага и песочницы, палочки gi-dubba для писания клинописью на глине; в эпоху цивилизации было хоть это — а у первобытного человека и того не было. С тех пор как в начале эпохи цивилизации появилось письмо, информация передается человеку через время и расстояние. Раньше же через время и расстояние доходили только слухи, подверженные непрерывным изменениям, уточнениям, домыслам и поправкам. Степень достоверности их хорошо ясна по известной игре в «испорченный телефон».9)
Наш современник может читать книги, но чаще смотрит телепередачи, получая информацию, нужную ему для практической работы и для устройств» жизни, — но он пользуется и вымыслами, которые питают его эмоции, возникающие в ответ на импульсы из окружающего и внутреннего его мира; он читает художественные произведения в прозе и стихах; он смотрит и иные зрелища: футбол, театральные представления, игровые кинофильмы.10)
В большинстве случаев наш современник-горожанин сыт. Его согревают батареи центрального отопления — открытый огонь он видит только на кончике зажигалки: у него нет и не может быть эмоционального отношения к огню очага. Пищу ему варит электричество или газ. Относительно редко в его мире приходится голодать, и часто то, что он называет голодом, древний человек счел бы достатком.
Он принимает теплый душ, моет руки душистым мылом, у него чистое и теплое белье, нательное и постельное. Он посылает корабли в космос, но звездное небо он почти никогда не видит. Он не стоит между стихией земли и сводом неба, его место в мироздании определено совсем не этим.
Он почти не соприкасается с природой — и где бы он это мог? В сквериках среди городских небоскребов? На автострадах, нарочно проложенных в обход всего зеленого, даже в обход сохранившихся старых городков и деревень?
Он может регулировать рождаемость.
У него семи-восьмичасовой рабочий день, по большей части проводимый за столом, за рулем машины, у дисплея, за станком-автоматом. Работа его почти всегда обезличена. Его рабочее место освещает электрический свет. За двести лет быстрой чередой ушли газовый свет, керосиновая лампа, стеариновая свеча, сальная свеча, восковая свеча, светильник с фитильком, плавающим в масле.
У него уже со времени изобретения письменности все менее тренируется память — а теперь ее и вовсе можно перепоручить компьютеру. Изобретение телевизора отучает его от воображения: дети получают готовые клише образов (и часто далеко не лучшего качества) и отучаются от естественности и мыслей и эмоций.
Наш современник, как и его древний предок, все-таки не только человек-потребитель, но и творец — и в области науки и особенно техники, и в области эмоциональной. Но как изменилось само творчество! При всей стандартизации индустриального мира житель его считает сам себя индивидом, личностью, и это — то, что он особенно ценит. Как личность, он имеет права (и их можно «качать»); он занимается (если хочет) полезной благотворительностью, но он не знает, что такое органичная взаимопомощь, порождаемая беспросветной и общей нуждой. Он продает и покупает; ему редко приходит в голову отдать что-либо или сделать что-либо безвозмездно, при этом сохраняя уверенность, что, если ему будет что-нибудь надо, ему так же безвозмездно дадут.
Сильные ощущения он получает от телевизора, от футбола, от альпинизма, от спорта — увы, даже от хулиганства, вандализма, терроризма. Спорт же должен обеспечивать ему и необходимую физическую «форму». Если он не живет в Иране, Ираке, Палестине, Ливане, Камбодже, Никарагуа и тому подобных очагах мучительного существования, то вот уже скоро полвека, как он незнаком с великими страданиями; ему трудно дается верная любовь и дружба (любовь для него — лишь синоним секса, другом — my friend — он называет случайного приятеля) .
И он, как и древние, делит людей на «своих» и «чужих»: это в природе человека, но тут больше всего проявляется иррациональность наших современников, может быть большая, чем у древних людей, ибо вражда их произвольна: они могут презирать за язык, даже за выговор, за излишнюю или, наоборот, недостаточную жестикуляцию, за род занятий, за участие в том, что он считает несправедливым разделом не только богатств, но и любых иных благ, — участие вольное или даже невольное; за форму носа, за различие в вере в таких или других или никаких богов, за разницу в одежде или в музыкальных пристрастиях. И это чаще всего не естественная реакция самозащиты, не естественная ненависть двух бойцов друг к другу, даже не фрустрация при виде чужих успехов, а своих неуспехов (часто отрицательно относятся как раз к группам неудачников); это, скорее, искусственно воспитываемое избыточное чувство исключительности одних по сравнению с другими, рождающее либо (в лучшем случае) равнодушие, либо презрение, либо неразмышляющую, хладнокровную жестокость.
В многомиллионном городе, где люди непрестанно соприкасаются с чужими и незнакомыми людьми, возникает тягостное чувство одиночества в толпе, исчезают прежние факторы этических норм поведения (которые обусловливались принадлежностью к «своему» тесному коллективу с жесткими правилами допустимого и недопустимого), нарушаются традиции. Но для гарантии самосохранения появляется необходимость преодолевать ставшее привычным взаимоотношение между «своими» и «чужими» — нужен импульс для поисков новых человеческих единств и в конечном счете общечеловеческих норм морали, которые одни способны сохранить человечество от грозящей ему общей гибели. Пока, в наши дни, этот импульс все еще не может преодолеть искусственно рационализуемого отрицательного отношения к «чужим».
Наш современник боится смерти и старается всячески подольше уклониться от нее, мечтая о легком конце. Мало того, рождение и смерть кажутся ему чем-то далеким; о неизбежности начал и концов жизнь напоминает ему лишь от случая к случаю.
А тот человек, творчество которого он изучает, — и мы сейчас изучаем, — был тоже Homo sapiens sapiens, физиологически неотличимый от нашего горожанина. Но жизнь, которую он знал и считал естественной и прекрасной, была совсем иной, чем ныне.
Письма он не знал вообще, информация передавалась ему только живой цепочкой людей: от современника к современнику, а главное — от старших к младшим.
Уровень его питания был в среднем много ниже, чем, скажем, у среднего американца.11) Периодический голод был обычным явлением, пища была скудна и, на взгляд нашего современника, отвратительна на вкус.12)
Огонь был для человека жизнью родного дома, дающим и тепло, и питательную снедь, и ощущение общей связи со своими. И в то же время он был страшной, губительной стихией.
Человек одевался в шкуры или грубую дерюгу или трудился почти нагим (пляжи его не интересовали); освещал его тот же очаг или лучина от него. Он мылся водой и песком (а бывало — и верблюжьей мочой); да и мылся больше в торжественных случаях: после рождения, перед браком, при вступлении пред лицо святыни, перед смертью — обычно же он маялся вшами и всякой нечистью.
Он был один на один с землей и небом, солнцем и тьмой, жаром и морозом; с любыми чужаками, которых должен был научиться убивать, чтобы не быть убитым самому.
Один — и не один: он был частью целого — большой семьи, клана, общины,— и только в среде своих — в «коллективе», не навязанном ему чужой волей или воспитанными в нем условностями, а внутри которого он родился и в который врастал; только среди своих он был человеком.13)
Он жил внутри природы как часть ее. Природа давала ему силу, и радость, и крепость, и побуждение к творчеству.
Жена рожала ему десять-пятнадцать раз, выживало в среднем двое, хорошо — трое детей. Поэтому к детям как таковым мужчины не успевали привязаться — но они важны были как стержень рода, его продолжение.
Работал древний человек с пяти-девяти лет, а полноценный мужской труд исполнял с двенадцати-четырнадцати лет. Работа начиналась для него до зари и кончалась затемно, работа физическая, тяжелая, черная, каторжная — тяжести такой, какая в наше время даже в немеханизированном земледелии не имеет себе равной, — работа костяными, деревянными и каменными орудиями. Зато, как женщина любит дитя, рожденное в муках, так и древний свободный труженик любил плоды своего труда как родные, старался, чтобы они вышли ему на радость и почет.
Он не мог жить не только без своих, но и без соседей — дрались, конечно, ходили стенка на стенку, иной раз и до смерти, — но от них же брали себе жен. Однако кроме соседей были и чужаки: чужака убивали для самосохранения, не из ненависти к его языку, вере или носу. Рубить человека учились с детства, как резать скот.14) Убивали чужака потому, что собственная смерть всегда была рядом, всегда присутствовала в воображении человека, формировала мироощущение. Древний человек, конечно, старался отвратить смерть;15) но в идеале настоящим человеком нередко считался тот, кто боялся умереть на вонючей соломе, бесчестно, не в битве.
А мысли свои — неотделимые от эмоций — человек тогда обобщал в форме тропов,16) которые складывались в мифы.
Обо всем в этой страшной, темной, голодной жизни Древнего человека знает современный европейский или американский исследователь, даже понимает ее отчасти,— но лишь умозрительно. Он может все это вычислить, подсчитать на бумаге, изложить в общих понятиях. Но он не может эмоционально вжиться ни в тягость, ни в героизм этой жизни. Теперь нам остается два главных пути для более непосредственной встречи с древними — археология и этнография (социальная антропология).
Но археология дает нам в руки мертвые фундаменты построек, осколки посуды, орудия, изредка — какие-то идолы. Мы можем их описать, классифицировать, установить более или же менее примитивную технологию их изготовления, оценить их художественную ценность (но только с нашей, современной точки зрения). Но уже экономическую, а тем более социальную ценность наших находок установить нам труднее. По археологическим данным мы с вами никогда не узнаем эмоционального отношения людей к материальным памятникам их культуры, мы не услышим, как мастерица, расписывавшая горшок, разговаривала с ним, какие она влагала осмысления в его форму и орнамент.
Этнография, или «социальная антропология», способна — пока еще способна — давать возможность личных встреч с примитивным бытом; будет давать такую возможность еще в течение одного-двух поколений — правда, встреч не с первобытными уже народами, а с очень сильно затронутыми нашей цивилизацией и многое уже забывшими. Но этнографы останутся людьми с записными книжками, чужаками, часто с осуждением или отвращением относящимися к обычаям изучаемых ими людей, часто старающимися их цивилизовать, обратить их в новую, неведомую, не подготовленную их опытом веру, привить им образ жизни, не выросший изнутри их общества; не всё этнографы поймут (ведь по большей части и разговаривают они через переводчика), не всё им и скажут. Или скажут навыворот, искаженно — чтобы не сглазили.
Вот пример. Выдающийся русский востоковед конца XIX в. поехал на Алтай записывать сказки и легенды у местных жителей. А сказок, как наши, у них не было: были обрядовые тексты, присказки, заклинания при родах, перед охотой, при инициации и т. п., и все они могли исполняться лишь в определенных условиях — у того же очага, у лесного костра, на заре, при утренней звезде, — иначе они теряли свой сокровенный смысл, как лечебное растение, собранное не в положенный день и час. И все эти «тексты» содержали магические словесные элементы. Но его высокопревосходительство в горы не полез, попросил местного исправника привести к нему сказочников и песельниц. Исправник сам в горные аилы тоже не отправился, а послал полицейских приставов. Сказочнники и песельницы идти к барину исполнять свои присказки отказались, но, быв сечены, согласились и были все же доставлены к его высокопревосходительству, которому исполнили кое-что — но, характерным образом, пропустив магически значимые зачины и концовки исполняемого. Это выяснилось многими десятилетиями спустя, и пропавшее, конечно, уже нельзя было полностью восстановить.17)
Случай может показаться анекдотическим, но подобным искаженным «фольклором» буквально полны этнографические и фольклористические сочинения, особенно если это данные, собранные миссионерами. Именно им наука обязана громадной массой собранного, но очень часто — отредактированного материала, и кто знает, как много записанных этнографами мифов является результатом того, что информант небрежно или сознательно искаженно информировал чужака, предположительно враждебного и уже наверняка глупого (не понимает простейших слов!).
Часто этнограф не может договориться с информантом потому, что спрашивает его о понятиях, которых в его языке нет. Ведь даже слово «брат» может означать в языке этнографа одно, а в языке информанта — нечто совсем другое. Или он спрашивает его, что «символизирует» миф, и в конце концов даже может добиться некоего ответа. Другое дело — какова его ценность.
Новейшие «социальные антропологи» многое из этого поняли — но нередко слишком поздно.18)
Загадки душевной и духовной жизни древнего мира вот-вот уйдут за грань, где уже будут вовсе не понятны новому человеку, Homo sapientissimus питаемому всей технологией научно-технической революции. Самое время их попытаться разрешить.
Историческая судьба России ставила нас в течение последнего столетия не раз в такие условия, когда замолкали воздействия, созданные прогрессивной технологией, и человек оставался один на один с первичными психологическими и физиологическими потребностями и побуждениями и, подобно древним людям, был вынужден отвечать на них простейшими реакциями. Наше поколение училось ненавидеть мучителей и предателей и научилось любить и дружить; оно узнавало, что такое бескорыстная взаимопомощь неимущих людей, на фронте и в тылу, и умело везде найти своих. Как древние люди, оно жило со смертью, более ожидая умереть, чем выжить, и делало свое дело.
Нет, мы с вами никогда не жили в мире древности. Сквозь тяготы нашего века мы пронесли все достигнутое историей культуры и знаем, что мир современный не перестает и не перестанет существовать при нас и наших детях, а архаическому человеку не с чем было сравнивать, и он радовался и той жизни, которая у него была. Мы не могли и не можем обрести сознания древнего человека, однако мы имеем в своем распоряжении опыт, во многом аналогичный опыту древних людей и не позволяющий нам их модернизировать. С нашим еще недавним опытом нам легче понять тех, кто жил в таких условиях тысячелетиями от рождения до смерти — хотя, в отличие от нас, сознавая это как естественное бытие. Поэтому — не наша ли обязанность понять, как они мыслили и чувствовали?
1) См.: МДМ (там же очерк истории вопроса); МНМ.
2) Прошу читателя заметить, что это не есть полное и окончательное определение мифа. Мы еще будем подходить к этому определению с разных сторон.
3) Шибутани. Т. Социальная психология. М., 1969, с. 53-75.
4) Строго говоря, человек, ныне заселяющий Землю, классифицируется как разновидность Homo sapiens sapiens. Его предшественники, например неандертальский человек, тоже относились к виду Homo sapiens, однако о мышлении этих наших предшественников мы не имеем сведений; поэтому у нас будет идти речь только о Homo sapiens sapiens, засвидетельствованном в течение приблизительно последних 40 тысяч лет, а точнее, о сравнительно поздних его представителях — земледельцах и скотоводах, населявших Землю в догородской (доклассовый) период между IX тысячелетием до н.э. и I тысячелетием н.э. и оставивших в дальнейшем следы в письменных памятниках, преимущественно в наиболее ранних.
5) Из этого мы должны заключить, что, чего нет в языке, того нет в специфически человеческом сознании. Л. С. Салямон предлагает обратное — считать, что чего нет в сознании, того нет в языке, — однако это просто само собой разумеется: бессознательные звуки и сочетания звуков к языку, конечно, не относятся. «Сознание, — говорит Л. С. Салямон, — ищет и но всегда находит способ выразить себя в формах языка». Но это значит лишь, что оно находит обходные способы выражения — тропы (о чем и пойдет речь в этой книге), а также изображения.
В. К. Афанасьева задает мне вопрос: «А как обстоит дело со зрительным образом? С отсутствующим объектом, возникающим в памяти?» — Зрительный образ запечатлевают в памяти и животные, и эта способность сохраняется и у человека. Но здесь речь идет о сознании как о явлении, специфически свойственном человеку. Вообще первая рефлекторная сигнальная система, выработавшаяся у высших животных, продолжает действовать и после выработки второй сигнальной системы, специфичной для человека, и различные целесообразные реакции вызываются и в виде прямого рефлекса, а не только путем вторичного словесного рефлекса. Однако человеческое сознание невозможно без словесной, второй сигнальной системы, и поэтому мы вправе сказать, что, где нет словесных сигналов, нет второй сигнальной системы, там нет и человеческого сознания.
З. Фрейд и многие психологи после него различают «бессознание» (Unbewusstsein), «досознание» (Vorbewusstsein) и «сознание» (Bewusstsein). Такая классификация нередко представляется полезной, но имеет тот недостаток, что существует в отрыве от физиологических механизмов, ответственных за различные типы рефлекторных ответов на раздражения, генерируемые вовне или внутри организма человека.
Само человеческое сознание видоизменяется и от возраста к возрасту, от исторической эпохи к эпохе, от одной социальной группы к другой. Но об этом пойдет речь ниже. Сейчас нас интересуют общие категории сознания.
Уже школа бихевиористов пришла к заключению, что «сознание есть форма неслышного лингвистического поведения», и из этого же исходит автор известной у нас в Союзе обобщающей монографии «Социальная психология» Т. Шибутани («осознание связано с лингвистической коммуникацией», с.155; «Мышление... социально, потому что протекает на языке конвенциональных символов, установленпых для значений, относительно которых существует высокая степень согласия...», с.157-158). Мышление, говорит также и Шибутани, представляет собой беззвучное лингвистическое поведение, для предвидения же необходимо воображение — следовательно, добавим мы, введение эмоциональной сферы. Впрочем, оно не только беззвучное, но и «стенографическое», так как это процесс скоростной и морфосинтаксические связи слов не обязательно выражены в мысли эксплицитно.
6) Это совершенно не противоречит эмоциональному «поэтическому» познанию мира первобытным человеком. Художественное, «поэтическое» мышление не сводится к мышлению образами, поскольку тоже имеет словесный коррелят, относящийся ко второй сигнальной системе; в то время как словесно не оформленный образ относится к первой сигнальной системе.
7) Вопросы семантических связей в языке исследовались И. Шрёпфером в его «учении об обозначениях», а затем Оли (Ohly), Л. Гульковичем и др. В работах И. Г. Франк-Каменецкого и О. М. Фрейденберг наличие семантических рядов, пучков и полей постулировалось, но они увязывались с ошибочными лингвистическими построениями Н. Я. Марра.
8) Мифологемы — это сюжетообразующие персонажи и ситуации, определяющие общее содержание мифического сюжета и способные повторяться в семантически однородных рядах.
9) Известна ли эта игра младшим поколениям? Она состоит в том, что группа детей садится рядком и крайний передает своему соседу на ухо шепотом какую-нибудь короткую фразу, тот — своему соседу и т. д. Последний с другого края произносит вслух то, что ему удалось услышать от своего соседа. Обычно сходства с первоначальным сообщением мало или вовсе нет никакого. В принципе этот характер передачи относится и к информации мифической; но здесь имелись свои особенности, о которых мы скажем особо.
Впрочем, экспериментально установлено В. Андерсоном и проверено другими учеными, что феномен «испорченного телефона» не получается, если имеется несколько источников информации; ошибка в традировании одного источника до известной степени компенсируется традированием других источников («закон самоисправления»).
10) Заметим, что человечество всегда имело и имеет игры, удовлетворяющие избыток общечеловеческой потребности в агрессии: борьба, гладиаторские игры, хоккей, футбол; а также и удовлетворяющие избыток других эмоциональных потребностей: зрелище, танец.
11) Древний вавилонянин III—II тысячелетий до н.э., как раб так и не-раб, но занятый тяжелым физическим трудом, нормально получал паек, состоявший из 2 л ячменного зерна на мужчину (ок. 4000 ккал), 1 л на женщину (ок. 2000 ккал) и 0,5 л на ребенка, способного производить работу (примерно от 5 до 12 лет — ок. 1000 ккал). Ячменное зерно (но не печеный хлеб) обеспечивало его большинством необходимых витаминов, кроме витамина С, для получения которого он должен был собирать дикий лук и чеснок или сажать его у своей хижины. Мясом люди (кроме рабов) питались, но изредка — в храме при заклании жертв на праздники. Размер всего пайка зависел не от величины производимого продукта, а исключительно от возрастного статуса человека. См. также примеч. 56 к главе II.
12) См.: Bottero J. La plus vieille cuisine du monde. — L'Histoire № 49, Octobre 1982, c. 82.
13) Здесь и ниже мы будем рассматривать мифотворчество как вид социального поведения. Уже цитировавшийся нами представитель социальных психологов Т. Шибутани замечает (Шибутани Т. Социальная психология, с. 23), что профессионально они интересуются не всем, что делают люди; их внимание сосредоточено лишь на закономерностях человеческого поведения, которые обусловливаются фактом участия людей в социальной группе и поэтому действующих, в известном смысле, как единое целое. Социальная группа состоит из лиц, взаимодействующих в каких-либо (различных) совместных мероприятиях (там же, с. 19, 22, 23, 82, 153, 155 и др.). Само собой разумеется, что в основе психологии группы лежит психология отдельных интересов, обусловленных их физиологией; но их взаимодействие тоже является законным объектом исследования.
14) Интересно, что в древности — по крайней мере на древнем Востоке — можно было зарубить мужчину, мальчика, но не женщину; если уж приходилось убивать женщину, то только не оружием.
15) Хотя нередко он не представлял себе, чтобы между существованием по эту или ту сторону смерти существовало бы столь уж большое различие (как о том свидетельствует выдающийся путешественник и этнограф Кнуд Расмуссен, сам эскимос по матери).
16) Заметим, что так же поступали и первые философы: миропорядок — это «вечно живущий огонь, мерами вспыхивающий и мерами гасимый», «раздор есть отец всего, царь всего», «все течет, все меняется, на вступающего в те же реки натекают все разные и разные воды» (Гераклит); «мир создан из воды» (Фаллес).
17) Эту историю рассказал мне И. Н. Винников, бывший директор Института этнографии в Ленинграде.
18) Справедливость требует заметить, что лучшие из этнографов, в особенности Э. Э. Эванс-Притчард, всегда понимали опасность информации, полученной через «человека с записной книжкой» — такое обозначение вовсе неуместно в отношении лучших из ученых-этнографов, как, скажем, Б. Малиновский или наши В. Г. Богораз, Л. Я. Штернберг и многие другие. С 50-х годов этнографы, миссионеры и практические работники, посылаемые в Африку или Новую Гвинею из США, проходят основательную языковую подготовку по методикам, разработанным школой дескриптивной лингвистики, и т.д. И все же полученный этнографический материал в целом остается очень разнородным и в количественном, и в качественном отношении и базирован на вторичных текстах — записях. Нам кажется, что архаические данные о первобытном мышлении, сохраненные первичными оригинальными письменными источниками, заслуживают отдельного и целостного рассмотрения, чему и посвящена эта книга.
Глава I.
Мифологическое мышление
Человеку с самых ранних времен приходилось реагировать на окружающее; целесообразно
реагировать, иначе погиб бы индивид и, как и он, погиб бы и вид. Это
означает, что человеку с самого начала надо было осмыслять
воздействовавший на него мир и в отдельных его проявлениях, и как целое.
«Осмыслить» в данном случае означает выявить органическую
(динамическую) связь между явлениями: например, явление А вызовет (может
вызвать) явление В — отвечай реакцией С. Но прежде чем начнется
осмысление явления, возникает эмоция — первичная: комфорт — дискомфорт,
более сложные — страх, гнев, радость. Поэтому практическая реакция
непременно имеет и эмоциональную основу.Такая реакция, конечно, доступна и животному. На уровне Homo sapiens нужно уже, так сказать, профилактически сопоставлять связи явлений, еще не имеющих прямого воздействия на меня (на нас), но несущих в себе возможность воздействия. Стало быть, человеку приходилось, воспринимая действующий на него мир, который всегда вызывал у него и определенные эмоции, — давать этому миру известное общее осознание. Человек должен был научиться делать вывод для себя и для своего социума, выделяя общее из отдельного, — короче говоря, обобщать и классифицировать, вырабатывая при этом речевые рефлексы, сигналы второй системы.
Осознание ведь предполагает не одни лишь прямые рефлексы. Мышление на уровне второй сигнальной системы предполагает речевое оформление мысли, а речь состоит не из одного называния, но предполагает и определенную грамматическую структуру, выражающую отношение к денотату: действует ли он (субъект ли он действия) или покоится (субъект состояния), из чего, с чем, на что он действует (каков его предикат), мой он, твой или ничей, или его вообще нет; а если это действие, то завершено оно или нет. Конечно, не следует сводить все эти грамматические категории к категориям формальной логики: сама структура архаичного языка отражает архаичность мышления, а в языке архаического человека могут отражаться категории, представляющиеся нам неважными, а зато не отражаются многие категории, без которых в наше время мы не можем составить высказывания, например нет категории времен и т. п.
Грамматический строй речи предполагает определенную мыслительную классификацию явлений мира и тем самым также определенную ступень их обобщения. И в архаическом словарном запасе тоже, конечно, проявляются обобщения своего рода.
Но при необходимости обобщать наблюдаемые явления — а без этого нельзя построить даже самого простого предложения — первобытный человек сталкивался по крайней мере с тремя главнейшими трудностями: нехваткой языковых средств для выражения общих понятий,1) недостаточностью критериев для различения разной степени важности связей между явлениями и ограниченностью такой собственной жизненной практики, которая давала бы проверку как самих связей между явлениями, так и их иерархии.
Важно отметить, что языковые трудности первобытного человека отличаются от трудностей ребенка, впервые учащегося языку: ребенок выучивает первые слова со всей их взрослой — в том числе и «обобщающей» — семантической нагрузкой, первобытный же человек должен был сам выразить обнаруживаемое им общее с помощью готовых языковых средств, предназначенных, собственно, для частных, предметных явлений и для непосредственных реакций.2)
В каждом слове любого древнего или современного языка заложена история как его формы, так и его семантики; техника сравнительного языкознания, примененная к древним и архаическим языкам, а затем и к надежно реконструируемым еще более ранним языковым состояниям, позволяет нам обнаруживать едва ли не уникальные в настоящее время данные о том, какие средства обобщения сведений об окружающем его мире имелись в распоряжении человечества на ранних этапах его развития. Всякое, даже самое логичное современное мнение относительно возможных причин образования мифов в существе своем недоказуемо, потому что мы, казалось бы, не можем экспериментально воссоздать мыслительный процесс древних людей. Но данные языка, с помощью которого только и могли создаваться обобщающие заключения о мире — какими, несомненно, являлись мифы, — эмпирически сравнительно более доступны3) и к тому же хотя бы отчасти современны созданию изучаемых нами мифов. Именно изучение языка несомненно показывает нам, как могли строиться суждения в раннюю эпоху истории человечества. Язык же в своей целостности есть знаковая система, денотатом для знаков которой в принципе является все, что может быть предметом возможного человеческого опыта, что содержится в поле структур, данных в опыте, и является почвой как для мыслительных и эмоциональных обобщений, так и для практической деятельности — т. е. вся совокупность феноменов. Задача языка — кодирование всей этой безграничной и неорганизованной информации. Совершенно естественно, что язык, особенно в его ранних, неразработанных формах, — очень неточный, неоднозначный способ кодирования информации. В частности, для языка как знаковой системы не существует строгого правила: один знак — один денотат.4)
Чем глубже мы забираемся в архаичные языки, тем меньше находим в них средств для выражения общих абстрактных, т. е. непредметных, понятий; человек вынужден передавать общее через отдельное. Мышление первобытного человека принципиально не «теоретично», не дедуктивно, так как он не имеет возможности идти от абстрактного к конкретному, но должен сначала, путем неосознанного синтеза, найти общее из отдельного, абстрактное из конкретного. Это очень ясно видно на материале языка: человек не может сознавать то, что он не имеет средства выразить в языке. Нам справедливо говорят, что хотя мышление действительно может совершаться только на базе языка, но экспериментальные данные показывают, что осознание происходит и в ходе интуитивного анализа внешних явлений, и чувственного познания, в пределах которого реакция осуществляется в образах, памяти и воображении — не всегда в словесной форме; другими словами, что рефлексы вызываются не только второй, но и первой сигнальной системой. Отсюда следует также, что и теперь мышление человека вообще, а первобытного человека тем более, всегда связано со сферой эмоций (и не с одним каким-либо физиологическим механизмом, а с целой серией физиологических механизмов, ответственных за эмоции). Но это — то, что роднит человека с высшими животными; собственно человеческое сознание есть «форма неслышного лингвистического поведения».
То обстоятельство, что древний человек вынужден был в языке передавать общее через отдельное и не имел средств для выражения общих непредметных понятий, может считаться установленным. Если мы даже допустим (чего, впрочем, нельзя доказать), что человек мог «нутром», интуитивно чувствовать наличие обобщений, у него все равно не было средств выразить эту интуицию «общего» иначе как с помощью языкового знака для необщего феномена — т. е. с помощью тропа: метонимии, метафоры, омофонии и тому подобного.
Возьмем один из наиболее архаических известных нам языков (не только хронологически, но и типологически архаических), а именно шумерский III тысячелетия до н. э.: чтобы сказать «открыть», шумеры говорили ik-kid дверь толкнуть, даже когда речь шла, скажем, об открытии торгового пути от моря до моря; «ласково» было mí-dug. букв. женски говорить; чтобы сказать «убить», говорили sang-ngiš-rah, букв. голову палкой ударить, хотя бы речь шла об убиении каким-либо другим способом; «сверху» было ugu темя, «спереди» было igi глаз (оно же и лицо; а египтяне, желая сказать «спереди», говорили m b3ḥ, что означает in pene); «освобождение» было ama-r-gi4 к матери возвращение; «имущество» было níg-šu вещь руки, «приданое» было níg-mí-ús-a вещь, женщине приставленная. «Царственность, царская власть» обозначалась как «судьба большого человека (хозяина)» (nam-lugal), а само слово «судьба» обозначалось иероглифом птицы.
В этом перечне мы встретили по крайней мере два абстрактных слова — «судьба» и «вещь». Мы не можем в настоящее время точно объяснить, почему «судьба» обозначалась «птицей» — за этим стоит все еще непонятый нами мифологический троп. Не вполне ясно обстоит дело и со словом «вещь», шум. níg иероглиф обозначает «миску», возможно, как хранилище какого-то имущества (как известно, в IV—III тысячелетиях до н. э. вся домашняя утварь месопотамца хранилась в глиняной посуде, например в больших глиняных чанах, но мелкие вещи могли храниться и в мисках или тазах). Однако скорее всего имелось в виду обычное содержание миски — каша! Сам иероглиф означает, кроме слова níg вещь также глагол ngar класть и существительное ninda хлеб, чурек.5) Небезынтересно, как передавалось понятие «вещи» в других древних языках, отчасти менее архаичных, чем шумерский.
Возьмем несколько примеров из семитских языков.
По-аккадски «дело, вещь» обычно выражается словом 'awāt- с первичным значением говорение, речь, слово (но корень — *hwy, в западносемитских языках означающий являться, существовать, быть).
В древнееврейском обычное обозначение для «вещи» — dābār, букв, речь, также ḥēpäs желание; необходимость.
По-арабски «вещь» — šay'- нечто; вещь; дело, первоначально желание от глагола *šу' желать, хотеть; отсюда буква š как сокращение для нечто, в испанской транскрипции х (тогда еще читалось [š]) — отсюда «икс» в европейской математике.
Возьмем теперь более близкие к нам индоевропейские языки.
Прежде всего бросается в глаза, что общеиндоевропейского слова с абстрактным значением «вещь» нет — очевидно, оно вырабатывалось в отдельных индоевропейских языках уже после их выделения из их исходного диалектного континуума — «праязыка», т. е. после IV или даже III тысячелетия до н. э. Поэтому посмотрим, как это понятие передавалось в отдельных индоевропейских языках или ветвях языков.
Греч. ktêma свойство, качество; вещь, впервые у Платона, первоначально основанное, приобретенное; имущество, сокровище.
Греч. prâgma дело, действие; вещь, ср. у Аристотеля: «нечто есть (бывает), что дано в слове (lógos), совпадающее с вещью (tô’ prágmati)».
Греч. phainómenon явленное, видимое; представление (впервые у философов) — от phaínō светиться, являться.
Лат. rēs вещь, имущество; дело (например, общее дело); ср. reus сторона в процессе; обвиняемый (из и.-е. *reHị- имущество, ценность; дар).
Лат. causā причина; вещь (франц. chose вещь и т. д.). Неиндоевропейское слово, заимствовано из субстрата (ср. греч. aitía причина от aitéō просить, требовать).
Герм. thing (англ. thing, нем. Ding) дело, предприятие; народный совет; владение, вещь; в готском theihs также время (как срок дела?). Сюда же, быть может, и.-е. *tек- простирать руку (получать, просить).
Герм.: готск. sakan спорить, др.-исл. vættr дело [в суде], дело, причина; ср.-англ. sake вина; причина, нем. Sache дело (в том числе судебное); вещь.
Герм.: готск. waihts вещь, др.-исл. sök [сверхъестественное] существо; вещь; др.-верхненем. wiht существо; вероятно, из и.-е. ṷekw-ti говорение.
Слав. *veštǐ > рус. «вещь», от того же и.-е. корня. Ср. укр. «рiч» вещь, рус. «рЪчь» < и.-е.*(ṷ)rek- вещать, говорить, колдовать.
Мы видим, таким образом, что так привычное нам абстрактное понятие «вещи» расплывается в древних языках в иносказаниях (тропах): «имущество, дело (в смысле business или в смысле litigation in court)», «положенное (в пищу)», «явление», «видимое», «сказанное (названное)», «причина» и т. п. Понятия «вещь» сначала нет в языке, и первоначально оно не может быть выражено иначе как в виде тропа. Мы еще упрощаем дело, употребляя в переводе прилагательные; в большинстве архаических языков прилагательное формально не отличается от существительного.
Рискуя утомить читателя, но учитывая важность проблемы для понимания мифа и его возникновения, решаемся привести еще одну группу примеров, тщательно разработанную А. Ю. Милитаревым на материале афразийских языков (включающих и семитские).
Как передается в этих языках абстрактное понятие «создавать, творить»?6)
1. Араб., эфиоп. и др. *pṭr творить; первичные значения: прорываться (о воде), открываться, спасать, выходить, сорваться, освобождаться, открываться, распускаться, раскалываться; подуть с силой (о ветре).
2. Евр., арам., араб., сабейск. *br' создавать, творить; первичные значения: прорубать, открыть проход, извергнуть[ся] проделать отверстие; быть свободным, выходить; снаружи; появляться; в языке гуанче а-bora бог.
3. Аккадск. *ptq создавать (например, человека), лепить (из глины); первичное значение: разрываться, вскрывать, распарывать, освобождаться, отрывать, отщипывать.
4. Егип. (пóзднее) ptḥ творить, создавать, (раннее) Ptḥ бог-творец; первичные значения: открывать, развязывать, отпускать, выпускать.
5. Арам. gbl творить, араб. ğbl творить, ğibl- творение как мир; первичные значения: илистая вода; месить глину (тесто), сгущать[ся], лепить, ваять, смешивать, замешивать, оседать, складывать. Ср. *gabūl- — тур, межевой столб.
6. Евр. yṣr создать [человека из праха земного], Yōṣēr Создатель, Творец; первичное значение: чертить, рисовать на глине, лепить, формовать [горшки].
7. Араб. ṭyn создавать; лепить; финик. ṭn' воздвигать; первичное значение: лепить; ср. араб. tin- глина.
8. Эфиоп. iḥqw/kw лепить; творить, ləhək w--et творение: первичное значение: глина, глиняная [посуда].
9. Егип. qd создавать; создатель; форма, природа (в смысле «свойство»); первичные значения: ил, глина, строительный раствор, штукатурка; работать по гончарному делу.
10. Аморитск., угаритск. евр. qōnē Творец, араб. qny творить, изготавливать, сокотри qanίn (hin) Творец.
11. Общесемитский глагол wld рожать широко употребляется и в значении порождать, сотворять.
12. Египетский глагол (заставительная форма) s-nčy творить; первичное значение: заставить совокупиться, оплодотворить, сделать беременной.
13. Арам. (заставительная форма) '-hwy создавать; первичное (общесемитское заставительное) значение Iзаставить] быть, пожелать, [чтобы стало], пожелать, полюбить; но в аккадск. 'awā-t- речь, дело; awû, 'ewû (незаставительная форма) произносить, говорить; превращать, уподоблять.
14. Аккадск. (заставительная форма) š-bšy создавать, по-видимому, при первичном (незаставительном) значении корня bšy: совокупляться, зачинать; также быть способным что-либо сделать; порождение (ребенок); может быть, сюда же др.-евр. bōhû (< *buhw- < *bәšw-?) Хаос.
15. Общесемитск. bny строить, зачинать, создавать; первичные значения: строить, строение; столб (?), bn сын, дитя.
16-20. Опускаем несколько очевидных семантических переходов типа «строить, сооружать, делать» → «творить» в абстрактном смысле.
21. Араб. ḫlq творить, создавать; первичные значения; доля, надел; выделять участок, жребий (?), надел.
22. Егип. *s3c > š3 (< *ĉṛc) творить, создавать; первичное значение: [устанавливать] порядок, судебное решение, справедливость, обычай, запрет и т. п.
Здесь мы также видим, что современное абстрактное понятие «создавать, творить» выражается тропами, причем прослеживается несколько метонимических и метафорических способов передать нужное понятие:
А. «зачинать (от семени)» [12, 14; 13?]; «рожать; рождаться» [11].
Б. «прорывать, проделывать отверстие» [1, 2, 3, 4]; «рожать» [11].
В. «говорить, называть» [13?]; «назначать порядок (словом)» [22]; «выделять долю» [21].
Г. «замешивать глину, лепить из глины, формовать» [3, 5, 6, 7, 8, 9, 10?]; «строить» [15-20].
Ясно поэтому, что всякое сообщение о сотворении (космогонии, антропогонии), во-первых, обязательно принимает форму тропа (метонимии, метафоры); во-вторых, избранный троп может быть различным, но все равно будет равноценным (и входить в определенное семантическое поле).7)
Это утверждение можно расширить следующим образом: всякое высказывание, содержащее в себе материал для абстрактных понятий, будет на уровне архаического общества и архаического языка неизбежно выражено только в форме тропа.8) Сколько-нибудь событийно развернутое высказывание неизбежно должно будет принять форму мифа, т. е. высказывания, в котором общая мысль передается через частное, но такое частное, которое является выражением общего, т.е. через тропы определенного семантического поля либо, чаще, его части — семантического ряда или пучка. Одно и то же высказывание может быть выражено в форме разных тропов данного семантического ряда или пучка, и соответственно миф может варьироваться в его пределах.
Тропы эти не случайны, а базируются на объективно существующих в психологии вида «Человек разумный» эмоционально-мыслительных реакциях на внешние воздействия. Поэтому и слагающиеся мифы будут, с одной стороны, поражать нас своим разнообразием, а с другой — укладываться в ограниченное число типологических рамок.
Мы конечно, далеко ушли от того времени, когда миф рассматривался как сказка, игра воображения. Мы будем рассматривать миф или его структурное ядро, мифологему, как высказывание, содержащее в себе материал для мысленного и для эмоционального обобщения, в современных условиях подлежащих передаче, с одной стороны, в абстрактных понятиях, с другой — в художественных образах.
Конкретной целью высказываний может быть информационное или развлекательное повествование, предостережение, осмысление практически возникающей и поэтому жизненно важной реакции, осмысление места человека в мире, воздействие на этот мир в виде практической или (что для первобытного человека то же самое) ритуальной деятельности. Но в любом случае такое высказывание имеет своей общей целью осмысление феноменов внешнего мира или внутреннего мира человека. Сказать, что миф — это объяснение мира при недостатке знаний, что это простая ошибка художественного воображения, как не раз говорилось, было бы, конечно, совершенно неправильно. Но правильно (как мы постараемся показать), что в основе мифа в простейшем случае лежит эмоциональное и мыслительное, сюжетно оформленное (не зеркальное) отображение феноменов внешнего и внутреннего мира в условиях, когда абстрактное обобщение может быть передано только через троп. Миф, однако, нельзя приравнять просто к художественному сюжету потому, что функционально он на первичном этапе есть единственная форма познания, в то время как позже их две: научное познание стало противостоять художественному (как познание феномена — познанию нашего отношения к феномену) и взаимно дополнять друг друга. Но об этом у нас будет говориться ниже.
Здесь заложена самая большая трудность, с которой придется столкнуться в настоящей книге. Мы указали еще во введении, что первичные мифы, слагавшиеся у первобытного человека в эпохи палеолита, мезолита и неолита, нам недоступны: они не могли быть записаны. Автор этой книги — филолог и историк древних цивилизаций и не считает себя компетентным в чисто этнографическом материале. Мифы народов и племен из числа тех, что стояли на уровне неолита еще в недавнее время и которые этнографы отчасти успели записать, мы вынуждены оставить в стороне хотя бы потому, что их обработка потребовала бы учета культурной и экологической обстановки, в которой эти мифы и их создатели существовали, что для автора невыполнимо. Мы вынуждены пользоваться материалом, записанным в древности. В какой мере такие записанные мифы могут считаться архаическими? Нам кажется, что вычленение архаических мифов из древних письменных текстов возможно. Мы отметили во введении, что масса населения ранней древности — эпохи первой урбанизации и сложения первых классовых обществ — является прямым продолжением популяции первобытных обществ и в целом сохраняет характерное для них осознание мира. Мы старались исключить из рассмотрения те мифы, которые явным образом испытали воздействие классовых идеологий, в том числе идеологии царской власти, догматических учении и т.п.; при этом мы старались привлекать по возможности самые ранние для данной мифологии источники, сложившиеся до времен далеко зашедшей классовой стратификации. Изложенные в этих источниках мифы, если в них мы не можем усмотреть вторичных идеологических построений, мы будем условно называть архаическими мифами, и именно они будут предметом нашего рассмотрения в настоящей книге.8а)
Соответственно мы вынуждены ввести понятие архаического человека, архаического человечества. Под этим условным термином мы будем разуметь людей земледельческого и скотоводческого общества не ранее эпохи неолита и в течение всего того времени в истории развития человечества, пока классовая дифференциация охватывала лишь верхний слой элиты и самый нижний слой рабски эксплуатируемого населения, но основная человеческая масса внутри общества еще сохраняла социальные, бытовые и культурные черты позднепервобытной эпохи.
Миф как суждение предполагает попытку выявить некую суть действующего явления. Поэтому миф был поиском некоей правды. Он не может быть произвольным, отвлеченным от феноменов мира.
Здесь мы подходим к пилатовскому вопросу: что есть истина? За отсутствием божественного ответа на этот вопрос и не вдаваясь в споры философов, я поинтересовался тем, как этот вопрос бытует в обыденном сознании, и обратился к толковым словарям и энциклопедиям. Вот результат.9)
Правда: то, что соответствует действительности; то, что есть на самом деле; истина. Истина: то, что соответствует действительности; то, что есть на самом деле; реальность. Действительность: то, что существует на самом деле, реальное существование чего-либо; реальность. Объективные условия жизни людей, окружающая обстановка. Реальность: то, что существует на самом деле; действительность.
Мы, кажется, движемся по порочному кругу: правда есть истина; истина есть действительность; действительность есть то, что существует на самом деле; то, что есть на самом деле, есть истина; истина есть правда.
У нас остались еще «объективные условия жизни людей» (почему только жизни людей? А планет? А галактик?). Обратимся к объективности.
Объективный: существующий вне сознания и независимо от него. Я бы прибавил: но способный быть воспринятым сознанием, иначе это уже ноумен, вещь в себе, а мы, казалось, находились в области феноменов?
Феномен: тут нас словарь уже подводит, объясняя, что феномен бывает только в идеалистической философии и означает субъективное состояние нашего сознания, не отражающее объективной действительности (т.е. того, что существует вне этого сознания). Ну уж бог с вей, с идеалистической философией; словарь действительно прибавляет, что феномен — это «явление, постижимое в чувственном опыте». Вот на этом мы и остановимся и, исходя из того что термин «феномен» давно уже имеет право на жительство в нашей физике и других точных науках, дадим ему — для целей изложения в этой книжке — такое определение: это то, что существует независимо от нашего сознания и воли, но уже воспринято нашим сознанием.10)
Восприняв некий феномен, достигший нашего сознания из сферы непознанного, сознание, в силу заложенного в физиологии человека стимула поиска («что это?»), стремится его осмыслить, т. е. возможно более правильно установить его связи с внешним миром, и прежде всего «с нами». Поиски правды («того, что соответствует действительности») здесь жизненно необходимы: ошибка в не познанном мире может означать гибель. Сознание создает о данном феномене некоторое суждение.11) Для тот чтобы субъект сознания не застыл в позе поиска и мог жить, он должен как можно скорее перейти от проблематического суждения: «возможно, это А» — к ассерторическому: «это — А». Ассерторическое суждение на самом деле не есть автоматически уже самая правда, так как субъект не имеет немедленной практической возможности установить, чем этот феномен является на самом деле, вне и независимо от нашего сознания. Он только допускает, что «попал в точку»: поэтому для него его ассерторическое суждение и есть правда. Если это первобытный человек, то выразить эту правду, как мы видели, он сможет только с помощью ряда метафор и метонимий. То есть, он создает миф.
Там, где место логического обобщения занимает метонимия, трудно выработать иерархию метонимических связей:12) связь ли причинно-следственная, связь ли по смежности, связь ли по функции, связь ли части и целого (овладел пучком волос врага — можешь сжечь их: враг умрет), даже связь денотата и словесного обозначения. Латинское nomina sunt omina имена суть предзнаменования — лишь пережиток более древнего «название вещи есть сама вещь». Овладеть именем божества значит подчинить его себе. Называние есть творение — в высшей степени обычная мифологема у всех народов (ср. с. 27, пункт 13).
Наша философия учит, что единственным критерием истины является практика: истинность формулы е=mс2 подтверждается атомной реакцией. Наблюдая, что феномен А в сочетании с феноменом В всегда (в пределах накопленных статистических повторяемостей) дает феномен С, я делаю аподиктическое суждение: А+В=C. Это уже не только предполагаемая, но и (в пределах личного опыта) самая подлинная правда. Но и она для архаического человека может быть передана только через тропы, через созданный миф. Этот миф, несмотря на его мнимохудожественные одеяния метонимий и метафор, примем за истину и мы, только выразив ее в более абстрактных словесных формулах.
Беда, однако, в том, что практика первобытного человека чрезвычайно ограниченна, а нужда в осмыслении феноменов огромна. Поэтому достаточной проверкой кажется суждение: «все так считают» (общее согласие, consensus).13)
Можно обработать высказывание «все так считают» критически и превратить его в суждение проблематическое: «возможно, что это так». Но такой критический подход противоречит психофизиологическому побуждению «делай как все» и поэтому на практике встречается редко.
Мыслящая личность, т. е. та, с которой мы встречаемся как со слушателем и читателем произведений устного и письменного творчества древности, обычно не делает того, казалось бы, очевидного вывода, что высказывание «все говорят» заведомо ложно, так как не может субъект быть в контакте со всеми вообще. Но такая личность делает другую, ограничительную оговорку: не все, а авторитеты говорят.
Авторитетом должен быть уже непосредственный традент; а за конечный авторитет может почитаться божество, но утверждение о прямом соприкосновении с божеством было и в древности не очень частым явлением. Авторитетом, очевидно, является тот, кто либо соприкоснулся с божеством, либо стал к нему возможно ближе (древние люди, предки, лидеры, в известном типе примитивных обществ — шаманы).
Вопрос о традиции есть вопрос о доверии к авторитету традиции. Доверие к традиции свойственно вере. «Вера же, — как весьма точно утверждает евангельское “Послание к Евреям", 11:1, — есть доверие к тому, на что уповаем, ручательство за вещи невидимые» (eínai dé hē pístis, elpizoménōn pepoíthēsis, bebaíōsis pragmátōn mēblepoménōn).
Доверие к авторитету мы и определяем как веру. Как бы он ни создался, но функционирование мифа как социального явления возможно только на основе веры. Вопрос, следовательно, в том, кому можно доверять.
Конечно, прежде всего «делай как все»: верь как все. А почему верят все? «От отцов». Ну, а уж отцы, очевидно, от нездешних сил, среди которых они ныне и обретаются. А как создается представление о нездешних силах — мы постараемся показать ниже.
Итак, миф — событийное высказывание об осмыслении внешнего и внутреннего мира, более эмоциональном, чем рассудочном. И это такое высказывание, которое делается в условиях, когда обобщение может быть передано только через троп. Мало того — миф еще и высказывание, хотя и основанное на практическом наблюдении за связью феноменов (не всегда правильно оцененной), но излагаемое и передаваемое из уст в уста на основе доверия к авторитетной традиционной интерпретации этих феноменов, — иначе говоря, на вере.14)
Именно потому, что миф вне ограничений, налагаемых формальной логикой (поскольку он не логически-рационален, а образно-эмоционален), он есть предмет полнейшего доверия — веры; а потому для того, кто в него верит, — это правда. Миф — правда, потому что он — осмысление реальной и сейчас длящейся действительности, не ограниченной временем, принятое многими поколениями людей до нас.15)
Образность, эмоциональность мифа является еще одной его важнейшей чертой.
Если миф есть осмысление воздействий из внешнего мира и выражение реакций на них, то в наиболее первобытном, анимальном состоянии человека реакция на воздействие внешнего мира неизбежно эмоциональна. Нечто сходное мы наблюдаем при первом обучении матерью ребенка. Разница, конечно, состоит, между прочим, в том, что в распоряжении современной матери имеется гораздо более обобщающий словарный запас. Тем не менее обучение ребенка миру и речи состоит в привязывании слова к эмоции: можно обжечься — интонация остережения: «горячо», или «огонь», или «бо-бо будет»; «нельзя» произносится с резкой интонацией; одобрение выражается нежной интонацией и поглаживанием со словами «па-ай»; запоминание вызывается повторением «упал, упал». Каждой ситуации соответствует индуцирование внесловесными средствами определенной эмоции, а эмоция увязывается со словесным кодом. Словесный код, выражающий соприкосновения с внешним миром, не нейтрален (как буквы письма, точки и тире телеграфной передачи), а эмоционален.
Эмоция содержится в мифе потому, что выводимое обобщение дается не в виде эмоционально-нейтральных словесных обозначений общих понятий, а через троп.16)
Как, это происходит, мы можем рассмотреть на примере поэтического тропа, поскольку троп так же свойствен искусству, как и мифу, по причинам, которые мы рассмотрим ниже.
С точки зрения чистой информации высказывание «пчела летит из улья за взятком» нейтрально, но означающее точно то же самое высказывание «пчела из кельи восковой летит за данью полевой» эмоционально.
Наглядно это можно передать следующим образом:
Рациональное высказывание |
Тропическое (мифологическое) высказывание |
|
|||
Пчела... |
Пчела... |
|
|||
из улья = |
деревянного сооружения с небольшим отверстием (летком), содержащего восковые соты для меда... |
из кельи = |
темного, замкнутого пространства для обитания монаха, -ини |
= из монастыря (укрепленного стеной), крепостного здания |
Пчела = монах, монахиня |
восковой = |
(возвращает ассоциацию к пчеле: воск делают пчелы... следовательно) из пчелиного монастыря |
|
|
||
летит = |
передвигается в пространстве, не касаясь земли... |
летит = |
передвигается в пространстве, не касаясь земли (ангел?) |
|
|
за взятком = |
за отдельной порцией цветочных медовых выделений, забираемой пчелой-работницей в улей для превращения в мед. |
за данью = |
(дань ей причитается, она властвует над тем, что приносит дань) ... |
= князь, княгиня, царица. |
пчела = сборщик дани, воин, князь |
полевой = |
порожденной полем (ассоциации: лето, цветы, роскошное царство, с которого собирается дань). |
|
|
Но когда мы стоим на пороге мифологии, все дело состоит в том, что мы не имеем выбора между рациональным и тропическим высказыванием: в архаическом языке отсутствуют (или крайне недостаточно присутствуют) слова для выражения абстрактных понятий. А ведь надо передавать феномены и их связи куда более сложные, чем вылет пчелы из улья за взятком. Поэтому архаическое мышление должно быть тропическим.
Такое мышление часто принято называть мифопоэтическим, имея в виду неразделенность в нем рационально-логического и образно-эмоционального начала. Этот термин звучит, однако, как обозначение сочетания не мысли с эмоцией, а мифа с поэзией. И, помимо того, он является неудачным переводом английского термина mythopoeic (из греческого), что значит не мифопоэтическое, a мифотворческое.
С точки зрения экспериментальной психологии и физиологии мозга словесное осмысление (вторая сигнальная система), в том числе и тропическое, заложено в совсем иных физиологических структурах, чем эмоциональные реакции. Участие разных структур мозга в процессе мышления — явление общечеловеческое; однако, хотя мифологическое мышление есть такое же мышление, как и наше, в суждениях древнего человека эмоция может соприсутствовать в гораздо большей степени, чем в нашем суждении. Хотя в нем каждый троп имеет интерпретативную функцию, но, будучи тропом, он непременно индуцирует и эмоцию. В мифологическом мышлении содержатся как зародыши дедуктивного, рационально-логического, научного мышления, направленного на объективное познание самого мира, так и зародыши художественного («поэтического»), образного мышления, направленного на познание нашего отношения к миру.17) В области познания нашего отношения к миру (т. е. искусства) дедуктивное мышление не полностью приводит к цели в силу закона «шеррингтоновской воронки» (количество поступающих в центральную нервную систему импульсов превосходит возможности качественно отличных рефлекторных ответов). Поэтому вместо точного кодирования полученной эмоции мы можем создать только некоторый образ, индуцирующий эмоцию аналогичную и таким способом отражающую эмоцию начальную.
Английский физиолог Ч. С. Шеррингтон18) впервые сформулировал «принцип воронки». Он анализировал обычные формы локомоторных рефлексов и не использовал свои результаты для трактовки словесного выражения эмоций. Речевое мышление и культурное поведение в психологии рассматривались Л. С. Выготским.19) Более подробно вопрос о влиянии шеррингтоновской воронки на эмоциональные реакции человека и ее воздействие на искусство рассмотрел Л. С. Салямон. Он приходит к следующему принципиально важному суждению: «Простого объема слов недостаточно для выражения данного эмоционального состояния... Избыток раздражений, характеризующих эмоциональную корковую реакцию, приводит к дополнительным рефлективным ответам».20) Далее автор анализирует уже в численных величинах возможности человеческих реакций на изменение, к примеру, оттенков цвета, воспринимаемых и дискретно различимых нашим зрением. Как оказывается, число различимых вариантов цвета исчисляется миллиардами, в то время как число словесных отражений очень ограниченно. Даже наиболее грубое различение оттенков цвета требует прибегания к сравнениям: «цвет коричневый» (от корицы), «цвет лимонный», «цвет телесный» и т. п.; но и число таких обозначений составляет в лучшем случае несколько десятков, и их тем меньше, чем более архаичен язык.21) Сравнение же есть один из видов тропа.
Но то же самое относится и к любым другим раздражителям из области мира феноменов: они всегда крайне разнообразны, и эмоциональная реакция на них может быть только тропической — образной, метонимической.
В данной книге мы возьмем за основу выводы Л. С. Салямона.
Принцип воронки полностью относится и к мифологическому мышлению. Неспособное к абстрактному обобщению, оно вынуждено передавать обобщения через тропы: количество поступающих в кору головного мозга сигналов превосходит возможность их полного словесного (или изобразительного) отражения. Это особенно касается такой информации, которая вовлекает в действие; сразу множество физиологических механизмов. Раз эмоции принципиально невозможно передать (словесно или изобразительно) путем их обобщения в абстрактных понятиях, то на долю мифотворчества (а позже — искусства) остается передавать обобщения ассоциативно через отдельное. Но это «отдельное» не есть единичное, а есть образ с неограниченным числом возможных эмоциональных ассоциаций. Образ «восполняет ограниченные возможности протокольно-рациональных форм сообщения и вызывает соответствующий или близкий эмоциональный резонанс у другого лица».22) Речь идет не просто о собственной эмоции, а об индуцировании сходных эмоций у других. Здесь могут и должны образовываться тропы, т.е. приемы применения слова не в его обычном («прямом») значении, а в значении метонимическом, эмоционально выделяющем (с целью их обобщения) какие-то определенные признаки или эмоциональные ассоциации — это либо ассоциации с тем понятием, которое выражает данное слово в обычном употреблении, либо ассоциации со всем контекстом данного понятия. Такие тропы вследствие их широкой ассоциативности могут индуцировать дальнейшие тропы, образующие семантические ряды, пучки и целые семантические поля.23)
По мере того как создаются средства для формальных логических обобщений, позволяющих возникнуть неэмоциональному научному познанию мира, ассоциативно-метонимическое мышление вытесняется в автономную область — область познания нашего эмоционального отношения к миру, область художественного мышления, искусства, и в том числе поэзии.24)
Для суждения, выраженного не в абстрактных понятиях, а в тропах, всегда возможен большой, часто почти неограниченный их выбор.25) Например, ту же информацию о пчеле можно передать и таким способом: «пчела, узница за восковой решеткой, бежит в поле, отнимая сладостное питание у богатых, пышно одетых его обладателей». И это будет, переведенное на язык рациональной информации, означать ровно то же самое. Воображение будет развиваться иначе, эмоции будут другие, и при таком написании стихотворения индуцирование других эмоций входило бы в задачу стихотворца.26)
При создании мифа (обобщения в форме тропов) тропы могут варьировать весьма значительно, но информационное ядро (о котором будет речь в следующей главе) должно быть сходным. Впрочем, и эмоциональный элемент, при одинаковых социальных и социально-психологических условиях и установках, не должен быть существенно отличным: миф в любом случае предназначен для обобщения феноменов, в целом одинаково воздействующих на сознание человека; задачей обобщения является вызывать одинаковые эмоциональные и практические реакции. Мифообразование отличается вариативностью, но в какой мере различные тропические описания вылета пчелы могут или не могут одинаково годиться для создания мифа, зависит от конкретных условий.
Постараемся это несколько разъяснить. На глубоком уровне первобытного мышления ассоциативные связи могут восприниматься как примерно эквивалентные. Связь по смежности, связь части и целого, связь названия с самим предметом, даже связь по сходству — все являлись метонимическими и потому не ощущались как неравно-ценные; более того, они могли даже ощущаться как равносильные причинно-следственной связи, особенно если коллективный опыт предков был недостаточен для обнаружения здесь их неравноценности. Это тоже можно видеть по фактам древних языков, где одно слово может обнимать целый семантический ряд: например, по-шумерски a (aia) означает вода; семя; родитель; наследник по-аккадски napištu дышок, дыхание, душа, жизненна сила; сам; sumu имя; потомство, потомок, то, что создано, и т. д.27) Это явление не следует называть полисемией (многозначностью) слов: их значения связаны по определенным, ассоциативно-психологически обусловленным семантическим рядам или пучкам и могут восприниматься как оттенки одного значения.
Неразличение иерархии логических связей можно видеть и на грамматических примерах из древних языков: так, в шумерском одно и то же грамматическое средство (в данном случае несамостоятельное спрягаемое слово-энклитика -àm) употребляется для выделения именного сказуемого (логического предиката): lú-bé dingir-àm человек этот — бог есть, но также для выделения определения (эпитета): NN lú-ngeštug-àm NN — человек разумный, букв. NN человек-ухо есть, и иногда даже для сравнения: NN dUtu-àm mu-gub NN как солнце встал, букв. NN солнце есть, встал. Выражение отождествления, эпитета и сравнения одними и теми же средствами показывает возможность пользоваться отождествлением, эпитетом и сравнением в качестве обобщения — либо по принципу метафоры (т. е. так, что одно явление сопоставляется = отождествляется с другим, хотя с ним и не связанным, но обладающим общим с ним признаком, с целью обобщения именно этого признака, например «солнце — птица» вместо «солнце парит в пространстве и движется по небу», «источник воды — глаз» вместо «круглый, блестящий»), либо по принципу метонимии, т. е. подмены одного понятия другим, связанным с ним в каком-то отношении, необязательно по линии причинно-следственной связи, например: шум. ngeštu(g)-sum-(m)a ухом наделенный (= мудрый, глубокомысленный); аккадск. šumam lubni'am имя построю себе (= «прославлюсь») šuma lā zakrū именем не названы («не существуют»).
Явление эквивалентности сравнения и позитивного утверждения в их языковых выражениях встречается и в гораздо более развитых языках, чем шумерский или даже аккадский: санскр. matta iva пьяный словно (iva), но ср. и ita ivi отсюда именно (iva), kālam nā tīdirgham iva время не слишком долгое совсем (iva). В ранней древнеиндийской литературе (особенно в эпосе) можно проследить, как поэтический троп (сравнение) лишь постепенно развивается из древнейшего мифологического уподобления = отождествления.28)
Различие между метафорой и метонимией относительно. По определению, метафора может быть развернута в сравнение — по той причине, что в метафоре сопоставляемые явления ни в какой органической связи между собой не состоят и могут быть связаны только сравнением; а метонимия в сравнение развернута быть не может по той причине, что сопоставляемые явления и так уже связаны между собой более прочными, объективными связями.29) Однако такая классификация вполне пригодна лишь к приемам более или менее современной нам литературы, но неприменима без особых оговорок к древнему мифотворчеству или языкотворчеству — ведь то, что нам сейчас кажется непохожим, но зато связанным с сопоставляемым понятием логическою связью, могло ранее казаться похожим, и наоборот. Поэтому, для наших целей, вместо «метафора», «метонимия» целесообразнее говорить о семантических полях и семантических рядах, связанных ассоциативно-тропически и ассоциативно-эмоционально. В семантическое поле входят понятия, в данной исторической среде более или менее постоянно взаимозаменяемые или ассоциативно связываемые между собой в мифотворчестве и языкотворчестве. При этом обусловленность их связи, с нашей, современной точки зрения, может быть недостаточно очевидной, но в историческом плане раскрывается как «метафорическая» или одна из «метонимических» ассоциаций.
В одном конкретном языке редко можно проследить все возможные звенья семантического ряда, но почти всегда можно указать несколько звеньев такого ряда, который затем можно расширить, например, если показать семантические переходы между однокоренными словами в нескольких языках, имеющих общее происхождение. Возьмем, к примеру, семантические ряды, связанные с понятием «воды»: мы уже видели, что шум. a(ia) значит не только вода, но и семя, а также родитель и наследник. Но есть и другой семантический ряд: «смерти — болезни — тьмы — ночи — холода — воды». Этот ряд, по-видимому, экологически обусловлен, поэтому в жарких и сухих регионах он обычно представлен не так (ряд шум. ngig охватывает только «болезнь — тьму — ночь»). С другой стороны, семитский корень *ḥay-/*ḥaw- означает жизнь, а *Ḥāуа («Эа») обозначает бог животворных подземных пресных вод (и вообще всего полезного и благоприятствующего человеку), однако *ḥayy-at- означает не только живое, животное, но и специально змей, которого мы встречаем в мифах хранителем вод и источников (может быть, через семантический пучок «вода — влага — змея — смерть»?). Ср. еще праиндоевропейское *(Н) k'mon камень, откуда санскр. aśman камень, скала; небосвод и греч. ákmōn наковальня (небосвод мыслится твердым, стало быть, каменным или металлическим, и он же, по-видимому, наковальня для бога грома, молнии и дождя). Афразийское *samị обычно значит небо, а по-аккадски с абстрактным суффиксом -ût- — ливень, дождь, только в чадских языках *samị даже и без суффикса специально значит дождь.30)
На примере понятия «вода» мы видим, как вокруг одного понятия образуются не только ассоциативные семантические ряды, но и целые поля семантических ассоциаций. Эти поля, конечно, не имеют резких краев, так как ассоциации переплетаются и сменяются в зависимости от конкретных обстоятельств, местных природных условий и т. п. Разумеется, гораздо чаще мы находим в языке более очевидные (а часто позднейшие) семантические ассоциации; приведенные же примеры служат только для того, чтобы показать возможность неблизких — с нашей точки зрения, «метафорических» или «метонимических» — ассоциаций между явлениями. Такие метонимические ассоциации, при отсутствии в языке абстрактных средств для обобщения, неизбежно приводили к созданию мифов безо всякой потери убедительности такого, т. е. «тропического) или «мифического», осмысления этих явлений — по семантическим пучкам, рядам и полям. Отметим также, что эти ассоциации не только чрезвычайно образны, но и, неизбежно, эмоциональны. Это означает с физиологической точки зрения, что приводятся в действие не только участки коры головного мозга, заведующие речевой деятельностью и причинно-следственным осмыслением, но и ретикулярная формация мозга и гормональный аппарат. Заметим, что любые явления реального мира, произведшие впечатление на данное лицо, в результате известной защитно-тормозной деятельности мозга отражаются в области бессознательного (например, в сновидениях) разными «замещениями»31) в пределах семантического поля (например, в сновидении умерший обычно является не полноценно живущим, но и не мертвым, а лежащим в темноте, или вымокшим от дождя, или больным, или уезжающим и т.п.). Это, конечно, тоже именно семантические ряды; появление их в подсознании указывает на их эмоциональный характер и происхождение.
Легко заметить, что приведенные семантические ассоциации весьма подобны возникающим в художественном творчестве, и не случайно, конечно, что мы не смогли избегнуть терминологии, заимствованной из области поэтики. В этом нет ничего удивительного: в искусстве, так же как в древнем языке и в мифе, обобщение достигается не через абстракцию, а через конкретное и отдельное, лишь бы оно было характерно и способствовало возникновению нужного обобщающего впечатления. Как наука, так и искусство — формы познания, однако наука пытается логически познать объект, а искусство — наше интуитивно-эмоциональное отношение к нему. В архаическом мышлении этого деления нет.32)
Надо напомнить, что вплоть до поздней древности иных мировоззрений, кроме религиозных — в конечном счете мифологических, — не существовало.33) Нерелигиозные течения греческой и восточной философии возникают лишь на третьем-четвертом тысячелетии существования классового общества и государства, но и тогда имеют численно весьма небольшой круг приверженцев. Поэтому и в отношении любого раннего памятника искусства мы не можем ставить вопрос: «религиозный или нерелигиозный», но только: «используемый в институциализованном культе или неиспользуемый». Ясно, что в обоих случаях мифология является содержанием сюжетов и поэтических тропов. Наиболее характерны в этом отношении греческие (и римские) мифы: все из них, дошедшие до нас, переданы нам не через религиозную античную традицию, от которой сохранилось мало следов, а через художественную: через гомеровские поэмы, «гомеровские гимны», поэмы Гесиода, через греческих трагиков, Горация, Вергилия, Овидия и т. п., причем в отношении более поздних из этих авторов можно весьма сомневаться, верили ли они сами в собственных мифологических персонажей.
Нужно помнить, что хотя мы поневоле имеем дело с записанными повествованиями на мифологические сюжеты, однако миф и сам по себе сюжетен. Наиболее архаические повествовательные тексты, например шумерские протоэпосы, почти целиком следуют мифу.
Но в дальнейшем мифологические сюжеты, изложенные в художественной форме эпоса, трагедии, стихотворных посланий и т. п., становятся подчиненными задачам собственно художественного творчества. Часто (например, уже в вавилонском «Эпосе о Гильгамеше», восходящем к III—II тысячелетиям до н. э.) можно заметить, что древние мифологические сюжеты фрагментируются и их отдельные мотивы вставляются в общее художественное повествование с определенной эстетической или идейной целью,34) уже имеющей мало общего с первоначальным явлением, которое данный миф осмыслял. Следует иметь в виду, что, пока искусство (изобразительное и словесное) было одним из наследственных ремесел сохранение готовых сюжетов, мотивов (топосов), постоянных оборотов и эпитетов, независимо от их происхождения, было абсолютно необходимо художнику — для запоминания того, что ему еще предстояло передать, или для облегчения импровизации, а зрителям и слушателям — для сопереживания. У последних ритмические повторы вызывали экстатические эмоциональные состояния (как при восприятии рок-музыки). Выдумывание литературных сюжетов появилось в словесном искусстве поздно, а в изобразительном — еще позднее: для зрителя и слушателя было важнее не что, а как изображалось, важнее не неожиданность, а узнавание — и творческий талант художника или поэта заключался не столько в изображении нового, сколько в умении оперировать готовыми приемами, мотивами и сюжетами; а они в большинстве своем были заданы мифологией, но в историческое время складывались и заново — иногда тоже по семантическим рядам. Мифологические повествования относятся не только к мифоведению (как сами мифы), но и к рассказоведению; типологически поздние мифологические повествования относятся уже целиком к рассказоведению.
Кажущаяся алогичность, произвольность мифологической фантазии, надо полагать, объясняется именно тем, что осмысление и обобщение явления мира происходят в мифе по семантическим эмоционально-ассоциативным рядам. Так, по семантическим рядам в египетском мифе Солнце, с одной стороны, золотая птица-сокол, парящая в небе, а с другой — глаз бога, охраняемый священной змеей (семантический ряд «глаз — источник — вода — змея», скрещивающийся с рядом «солнце — свет — зрение — глаз — источник»); точно так же, по иному семантическому ряду, хлеб вырастает из мертвого тела бога.
Очень наглядный пример приводит египтолог Р. Антес (МДМ, с. 57-60). Дабы выразить мысль, что небо представляет собой свод или кровлю, опирающуюся на четыре точки горизонта, и одновременно что оно — нечто каждый день рождающее солнце, а также звезды и луну, а в то же время и нечто такое, по чему солнце движется ежедневно из конца в конец, можно было сказать, что небо — корова на четырех ногах, женщина, рождающая солнце, и река, по которой плывет солнце. Это достаточно выражало представление, которое надо было передать, и никто не смущался тем, каким образом небо может быть одновременно коровой, женщиной и рекой, ибо все ясно чувствовали, что на самом деле небо — нечто иное, чем корова, женщина или река. Но в силу той же неразвитости абстрактных понятий не существовало и таких понятий, как «сравнение», «метафора», «толкование», и всего необходимого для того, чтобы выразить, что небо — все-таки не корова, не женщина и не река. Сравнение, толкование, само наименование предмета или явления воспринимались как нечто неразделимое и вещественное, например имя — как вещественная часть именуемого. Поэтому не нужно удивляться, что древний египтянин мог приносить небу жертвоприношения и как божественной корове, и как женщине (богине).
Против нашего понимания «Небесной Коровы» по Р. Антесу (а также и по Г. Франкфорту) выдвигается возражение такого рода: соответствующие изображения и тексты относятся уже к Новому царству Египта, т.е. ко времени уже несомненной идеологизации египетской религии, и сам факт совмещения разных мифов, кодирующих, в сущности, один и тот же феномен, может быть проявлением уже идеологизированного религиозного мышления.
На это можно возразить следующее: идеологизация религии не предполагает введения в нее элементов логического мышления (хотя они могут в ней появляться постепенно); сущность идеологизации составляет придание сознанию определенного направления в ту или иную идеологически необходимую сторону. Сознание может быть направлено религией на утверждение божественности царской власти, на веру в воскресение праведников и искупление грехов верой, на соблюдение кастовой дхармы, на стремление к освобождению от уз бытия. Но аргументы, которыми оперируют идеологизированные религии, все же не лежат — в основном и главном — в сфере абстрактных логических построений, но в сфере эмоций, а тем самым опять же в сфере мифотворчества. Поэтому мы имели право использовать «корову-небо» для иллюстрации того, как строились мифы. Здесь нагромождение мотивов (когда-то сосуществовавших, как бы не конкурируя) может являться относительно поздним, но это не должно нас смущать — зато такое нагро мождение тем более наглядно показывает независимость мифа от логики.
А чем глубже идеологизирована религия, тем легче дается всякая синкретизация мифологических образов: «нестандартные» древнейшие мифологические сюжеты могут теперь рассматриваться как «символы», как условные и необязательные знаки уже мифологизированных денотатов, как некие «толкования» наряду с другими возможными «толкованиями», почему и возможно ставить их рядом. В «Ригведе»35) встречается совмещение разных «космогонических гипотез» и мифов о творении, и это всегда очень поздние гимны, а миф здесь определенно понимается как «толкование». В более древних текстах два мифа, относящиеся к одному феномену, обычно никогда не сталкиваются — очевидно, древний человек избегал их сопоставлять именно потому, что не научился еще видеть в них «иносказания» и не мог объяснить себе, почему существуют различные мифологические «модели»*) такого, например, события, как сотворение мира.
Наверное, у египтян в их мифологической архаике представления о небе как корове, рождающей солнце,36) и о небе как реке, по которой солнце плывет в ладье, существовали отдельно друг от друга. В архаической мифологии индоариев параллельно бытовали разные космотонические мифы: о битве Индры с Вртрой, об отделении Индрой неба от земли, о трех шагах Вишну, о порождении тварного мира от семени Праджапати, об изготовлении элементов мироздания богом-ремесленником Тваштаром, об «установлении» всего сущего богом-Установителем (Дхатар). Битва Индры с Вртрой и три шага Вишну представлялись параллельными актами, а деяния Праджапати и Дхатара — последовательными ступенями космогонии; но такие попытки «согласования» различных космогонических мифов встречаются, как сказано, в довольно поздних текстах. Прочие мифы о мироздании не осознавались ни противоречащими друг другу, ни как-либо согласованными.
Все эти разные мифы о творении уживались в сознании ведического индоария так же, как древний житель Ближнего Востока знал о существовании разных местных и племенных богов с одной и той же доминирующей функцией, причем, оказавшись в чужом городе, мог приносить жертвы местному богу (приравнивая его к собственному или же нет). Все это не значит, что они считали и своего бога, и чужого только «толкованиями», только разными ипостасями одного «неведомого бога» или вполне их отождествляли. Они верили, по-видимому, в существование и того и другого бога, в правду и того и другого мифа. Два разных мифа о творении или о природе неба, возможно имевшие разновременное происхождение или родившиеся в разных местах, друг другу не противоречили. Противоречащими друг другу могут быть два разных логических объяснения, а миф — не логическое объяснение и не подчинен закону исключенного третьего. Это, скорее, демонстрация существа феномена на модели образной (построенной по принципу тропа — скажем, метафоры).37) При этом обобщение, приводящее к представлению феномена в виде такой «метафорической модели» (например, к представлению феномена грозы как картины боя между громовержцем и драконом), производилось, надо думать, без всякой попытки логического осмысления в современном духе, тогда еще и невозможного. На уровне сознания сам феномен и его «метафорическая модель» не отделялись четко друг от друга; вернее считать, что отношения между ними — и троп в принципе — осознавались близкими к тождеству.
Надо полагать, что для египтян «небо-корова» и «небо-река» были именно сопоставлениями-отождествлениями с упором на последние, и всякое сомнение в этих «тождествах» в зародыше подавлялось «доверием к авторитету» («так говорили предки»). Этнографы свидетельствуют, что в обществах, чья культура осталась на стадии архаики, большинство людей понимало мифы «буквально», хотя некоторые старейшины и шаманы (но далеко не «все»!) видели в них «скорее иносказания».
Возвращаясь к синтетическому38) образу «неба-коровы-реки», который приводит Р. Антес, отметим, что в нем выделяются, как заметил Я. В. Васильков, не три, а только два гетерогенных компонента («небо-корова» и «небо-река»). Что касается представлений о «небе-корове» и «небе — женщине, рождающей солнце», то они с самого начала были, по-видимому, отождествимы и взаимозаменяемы; как один и тот же образ в антропоморфном и зооморфном «кодах» они принадлежали к одному семантическому ряду — и к одному мифу. «Небо-корова» и «небо — женщина, рождающая солнце» совершенно сближаются, если учесть, что существовало представление о «небе — корове, рождающей золотого теленка (солнце)». Любопытную аналогию, быть может указывающую на афразийскую древность мифа, мы находим в изображении-«перевертыше» на печати III тысячелетия до н. э. с о-ва Файлака в Персидском заливе,39) тесно связанного с шумеро-аккадской культурой: в центре круглой печати помещена голова коровы, несущей солнце между рогами. Но вся композиция указывает на возможность рассматривания изображения с двух противоположных сторон, и при перевертывании печати на 180 градусов на ней оказывается изображенной женщина, рождающая солнце.
При словесно-эмоциональном кодировании воздействующих на человека феноменов и реакций на них мы получаем, с одной стороны, достаточное типологическое однообразие для того, чтобы мы могли классифицировать мифы по типам плана содержания, и в то же время обнаруживаем большое разнообразие в конкретной подаче феноменологически родственных явлений и сюжетов.40)
Школа мифологов К. Леви-Стросса концентрирует внимание на первой стороне — однородности существующих мифов в плане типологии. Леви-Стросс41) справедливо рассматривает мифологическое мышление как конкретно-чувственное и метафорическое и правильно считает, что «малые этнографически-пережиточные сообщества с устойчивой социальной структурой являются идеальным объектом анализа». Это действительно так, поскольку такие общества, естественно, сохраняют наиболее древнюю иерархию восприятия воздействий из внешнего мира и наиболее неосложненные анимальные (или витальные) реакции на них.
Леви-Стросс рассматривает мифологическое мышление как способное к обобщениям, классификации и логическому анализу и поэтому являющееся «интеллектуальной основой технического прогресса эпохи неолита»; в то же время это — мышление на чувственном уровне, конкретное и метафорическое. Для Леви-Стросса структура мифов как знаковая моделирующая система — это аспект естественного языка как идеального средства информации. Анализ мифов есть средство выявления первичных структур сознания, исконной «анатомии» человеческого ума. В семантике мифа ведущую роль у Леви-Стросса играют бинарные (двоичные) оппозиции (верх — низ, мужское — женское, сырое — вареное, жизнь — смерть и т. п.) и идея «посредничества» между оппозициями для преодоления фундаментальных противоречий человеческого сознания.42) В изучении мифов упор им делается на структуру, а не на содержание сюжетов.
Структурный анализ мифов является мощным орудием для их стройного описания, внесения порядка в материал различнейших мифологий, который кажется бесконечно беспорядочным и разнообразным. Однако, как и другие исследовательские методы, структурный анализ имеет свои ограничения. Так, с одной стороны, совершенно верно, что древний человек по-своему анализировал явления мира. Однако назвать этот анализ логическим в нашем смысле нельзя, так как человек оперировал не общими понятиями, а только тропами и дедукция в собственном смысле ему была доступна лишь инстинктивно, образно. Нет сомнения, что и такой анализ приводит в достаточном количестве случаев к результатам, удовлетворительным для руководства деятельностью человека и поддержания его жизни. Но в то же время он дает громадные отходы ложных суждений. Если бинарность и дискретность мыслительного процесса, видимо, имеют физиологическую основу и автоматический характер,43) то с теми языковыми и мыслительными средствами, какие были в распоряжении первобытного человека, строить «концепции» было нельзя; такими понятиями, как «центр» и «периферия», «горизонталь» и «вертикаль», он пользоваться не мог. Семантические ряды, выстраивавшиеся в его мышлении (mentality), современный исследователь может свести к «центрам» и «перифериям», «горизонталям» и «вертикалям»; но, пользуясь структурным анализом по следам Леви-Стросса, следует учитывать, что в реальности первобытного мышления все эти структуры даны в форме образов, не обобщенных до степени абстрактных понятий. Постулируемая исследователем модель может быть либо психологически обусловленной, либо обобщением, наложенным нами самими на относительно разнородные феномены, только и существующие в действительности. Их внутренняя структурированность может отражать некоторую психофизиологическую общечеловеческую закономерность, подлежащую ведению психологии и формулирующуюся на базе восприятий пространства индивидуумом на сенсорно-перцептивном уровне. Эти восприятия не могли не обобщаться, но обобщались они в виде тропов. Однако постулируемая исследователем мифологическая модель может оказаться и результатом вторичного, научного осмысления, не присутствовавшего непосредственно в древнем сознании. Этот момент уже отмечался в литературе, в том числе и структуралистской. Кроме того, нам кажется, что Леви-Стросс и его последователи недостаточно обращают внимание на проблему исторической, а также экологической обусловленности выявляемых структур и на их историческую смену; следовало бы, далее, различать между суждениями, основанными непосредственно на наблюдениях, и умозаключениями чисто ассоциативно-метонимического характера. Пользуясь методами структурного анализа, желательно памятовать, что с его помощью мы не декодируем миф, раскрывая его социально-психологические (и в конечном счете психолого-физиологические) основы, а дополнительно кодируем его в терминах структурного анализа. Это, конечно, вносит упорядочение в бесконечно пестрый материал мифов, и при этом код, безусловно, адекватен денотату; но когда сам денотат является кодом (язык и миф кодируют феномены мира), то можно попытаться заглянуть глубже.
То, что мы предлагаем читателю в этой книге, — лишь первые опыты, лишь грубые приближения к социально-психологическому истолкованию мифотворческого процесса. Однако, раз мы пытаемся предложить какой-то новый подход к нему, мы обязаны объяснить, что именно нас не вполне убеждает в оценках мифологем нашими коллегами структуралистской школы.
Возьмем как пример характеристики «Древа мирового», «Космогонических мифов», предложенные В. Н. Топоровым в «Мифах народов мира».44) Констатируя на очень большом материале наличие некоторых структур, более или менее постоянных для самых разнородных мифологий, автор, с нашей точки зрения, недостаточно стремится объяснить возникновение этих структур; с одной стороны, он не увязывает их с какими-либо определенными социальными, социально-психологическими факторами — ни присущими человеку как биологическому виду, ни меняющимися в зависимости от изменения экологических или социально-экономических условий существования; с другой стороны, он черпает свой материал на совершенно равных правах и основаниях и из источников архаического происхождения, и из таких, где мифология является формой выражения известной идеологии или философии и потому представляется в значительно преображенном виде. В некоторых случаях структурные построения автора кажутся натянутыми. Так, в статье «Древо мировое» изложение якобы обязательно троичного «членения Д. м. по вертикали» вызывает сомнение при рассмотрении конкретных примеров; ниже мы отметим, почему изображение дерева нет необходимости связывать с абстрактным понятием о структуре космоса (ср.: МНМ, т. 1, с. 399, рис. слева вверху и в центре, где птица изображена не только на вершине, но и внизу дерева); нельзя рядом помещать памятник середины II тысячелетия и памятник эпохи расцвета древности (там же, низ страницы); к тому же растение справа — низкорослое и не имеет отношения к «Мировой вертикали». В этом, как и во многих других случаях, нам видится отказ автора-структуралиста от историзма при исследовании явлений исторических (по самому своему существу).45) На с. 398 автор утверждает, что «Древо мировое во всем многообразии его культурно-исторических вариантов» включает «ось мира», «мировой столп», «мировую гору», «перво-человека» и, далее, храм, триумфальную арку, колонну, обелиск, трон, лестницу, крест, цепь, — а в дальнейшем мы встречаем в качестве Мировой вертикали также фалл, столб дыма и т. п. Нам представляется, что при таком расширительном толковании Мировой вертикали и привлечении столь разнородного материала из разных эпох, экологических сред, цивилизаций и феноменологических категорий можно доказать что угодно.
Там, где нет Мирового древа, исследователи пускаются в натяжки с целью все же создать Мировую вертикаль: то это гора, то даже фалл небесного бога Урана.46) Но чтобы Небу можно было приписать фалл, спускающийся в качестве Мировой вертикали в Землю, необходимо, чтобы уже предсуществовала, coûte que coûte, идея Мировой вертикали; между тем такая идея не могла возникнуть, если не было наблюдаемого явления, которое могло бы быть метонимически так обобщено. Достаточно исчерпывающая статья об Уране в справочнике PW, s.v. Uranos, такого мифа не упоминает — не сконструирован ли он исследователем? По данным справочника, Уран-«Небо» мыслился возлежащим плашмя на Гее-«Земле» (как в Египте Нут-«Небо» на Гебе-«Земле») и затем отодвинутым от Земли выраставшими из нее деревьями. Итак, и здесь мы видим сначала реально наблюдаемые деревья, а потом уже некую абстракцию, но не наоборот. Роль этих деревьев в египетской мифологии выполняет бог воздуха Шу, которого уж никак невозможно отождествить как Мировую вертикаль.
Направление гравитации — это главная ось отсчета, относительно которой оцениваются так или иначе все характеристики окружающего пространства47) и относительно которой, заметим мы, социально-психологически оцениваются его особенности.
У разных народов от Индии до крайнего запада Европы этот универсальный символ оси отсчета, например столба, используемого в календарных обрядах (в моменты «поворота солнца»), приобретает совершенно специфическое оформление, которому можно найти убедительное объяснение лишь в социальной психологии: так, у индийцев на столб надевают ближе к вершине колесо в горизонтальной плоскости или венок (троп солнца), а на самой вершине крепятся сосуд с «амртой», медом, вином или корзинка с плодами (все это тропы обновления жизни, эквиваленты сказочной «живой воды»). Есть у разных индоевропейских народов и сходные мифы, связанные с этой конструкцией, которая, может быть, является ритуальным эквивалентом мифической «оси мира». За ней стоит вполне определенная мифологическая космология. Порождена вся эта образность особенностями социальной психологии, которые к тому же обобщаются в виде тропов и передаются от поколения к поколению к конкретных мифологических образах и сюжетах.48)
В других регионах и культурах оформление «центральной оси» может быть и иным. У римлян центром мира был очаг богини Весты, у фригийцев — черный камень (метеорит?) в Пессинунте, и мы знаем множество «пупов мира», не содержащих в себе ничего ни от вертикали, ни от дерева.
Я. В. Васильков указывает, что «из объектов, перечисляемых выше (по В. Н. Топорову) как культурно-исторические варианты мирового дерева, большинство действительно входит с ним в один семантический ряд». Не исключено, что это и так, но только это ряд, а не мифологема Мировой вертикали. К тому же это и неоднородный ряд, ибо содержит в себе как диахронически, так и экологически несовместимые элементы. Иными словами, это не семантический ряд, вычлененный из определенных подлинных мифологем определенной культуры определенного уровня, а семантический ряд, сконструированный ученым, хранящим в своей памяти всю культурную историю человечества.
От бессознательного центрирования пространства вокруг физически ощущаемой оси гравитации до идеи Мировой вертикали, с которой можно отождествлять самые различные феномены, не имеющие отношения к социально-психологической ориентации в пространстве, — очень далеко. И не всякое дерево есть Мировое древо. В частности, «священное древо» Передней Азии III—I тысячелетий до н. э. — низкорослое всегда и уже потому вряд ли может претендовать на роль Мировой вертикали.
Характерным примером дерева, являющегося мнимой Мировой вертикалью, является известное из шумерской мифологии и часто упоминаемое в научной литературе «Дерево ḫuluppu». (Наиболее убедительное его ботаническое отождествление — тополь-туранга, Populus diversifolia.49)) Саженец его был перенесен богиней Инаной с востока (с территории современного Ирана) и посажен на берегу р. Евфрат, где он плохо приживался: речная вода размывала его корни, в дупле его поселилась колдунья ki-sikil-lil-lá (Лилит), в ветвях его свил гнездо грозный львиноголовый орел Анзуд; в корнях — «змея, не знающая заклятья». Между тем смысл пересаживания дерева заключался в том, чтобы из него сделать некие магические предметы — престол Инаны (который здесь вряд ли может иметь значение центра мира) и барабан с палочками. Поэтому Инана поручает Гильгамешу изгнать из дерева чудовищ, срубить его и изготовить нужные предметы. В данном тексте назначение барабана и палочек (?) неясно, так как они проваливаются в Преисподнюю, и на этом начинается новый мифологический сюжет (нисхождение туда другого героя). После этого барабан и палочки (?) уже более не упоминаются, но из поздней аккадской версии эпоса, возможпо, вытекает, что они — символ власти Гильгамеша над строительными отрядами граждан его города.
Ни Мировой вертикали, ни даже оси мира из этого, как нам кажется, не получается, хотя в мифе и содержатся интересные космические сюжеты, в которые вовлекаются Преисподняя и, возможно, царская (строительская?) власть. Даже то, что птица сидит на верхушке дерева, а под деревом живет змея, вряд ли следует толковать эзотерически. Но, может быть, это только нам так кажется? Может быть. Это, очевидно, дело веры, а вера есть ручательство за вещи невидимые, и к этим невидимым вещам принадлежат для меня в песпи о «Дереве хулуппу» Мировая вертикаль и ось мира.
Сделаем, однако, уступку. Пусть барабан и палочки, упавшие в Преисподнюю, означают связь «хулуппу» с Нижним миром, а престол небесной богини — с Верхним миром. Но причем тут дева Лилит? И что, собственно, соединяют с Небом и Преисподней эти посредники — предметы, изготовлеппые из «хулуппу»? Космос, мировое пространство?
В любом случае мы остаемся в пределах мифологического мира. Конечно. Но вот Мировой вертикали как-то не видно!..
Не все так просто обстоит и с непременным разделением космоса на три мира.
Заметим, что в греческой мифологии три мира — это поднебесный (Зевс), водный (Посейдон) и подземный (Аид); Земля как таковая отдельного мира не составляет: человек обитает в поднебесном мире. В шумерской мифологии три мира — это небо (Ану), поднебесный мир (Энлиль) и мир земли и подземных вод (Энки-Эйа); «город» или «гора» Преисподней в счет трех миров (в отличие от греческой мифологии) не идет.50) У скандинавов, как мы увидим, насчитывалось девять миров. Конечно, само по себе деление космоса в принципе основано на прямом наблюдении: то, что надо мной, где я и что подо мной. Но можно предположить, что, раз возникнув, семантическое поле троичности могло подчинять себе и переорганизовывать данные непосредственного наблюдения (как семантическое поле реорганизует египетскую мифологему неба). Если это не так, то надо предположить и доказать имманентное психолого-физиологическое происхождение троичной организации воспринимаемых феноменов, что еще не сделано.
Совершенно иную мифологическую троичность — управляющей, военной и земледельческо-производительной функций главных богов — постулировал Ж. Дюмезиль. На материале древних индоарийского и восточноиранского обществ такое понимание космической троичности находит опору в троичном делении самого общества — на «сословия» жрецов, воинов и земледельцев-скотоводов, но попытка Дюмезиля перенести это явление на другие народы, говорившие на индоевропейских языках (и только на них!), кажутся довольно натянутыми. О теории Дюмезиля см. подробнее ниже, с. 111 и сл.
В каком отношении структуралистское истолкование мифологии представляется нам требующим известного переосмысления, мы постараемся показать также на примере интерпретации скандинавского мифологического космоса. Разбираемый текст взят из Е. М. Мелетинского (МНМ, т. 1, с. 287-188).50а) Выбор пал на этот текст по причине его компактности при достаточной полноте; мы не только не берем под сомнение громадную эрудицию и основательность исследовательской работы автора, но и выбираем его построение именно в силу высокого качества работы, так как именно при таком высоком уровне исследования виднее, нам кажется, недостатки распространенного и сейчас едва ли не общепринятого структуралистского метода: нам хотелось объяснить, что именно нас не устраивает в методе подхода данного научного направления, а не в конкретных исследованиях того или иного автора, заслуживающего наше глубокое уважение.
В избранном нами тексте автор пишет: «Пространственная „модель мира" скандинавской эддической мифологической системы включает „горизонтальную" и „вертикальную" проекции... Горизонтальная проекция антропоцентрична и построена на противопоставлении обитаемого людьми и занимающего центральную, освоенную часть земли Мидгарда пустынной, каменистой и холодной окраине земли (Утгард, Ётунхейм), населенной великанами (ётунами), а также находящемуся вокруг земли океану, где живет чудовище Ёрмунганд (его второе имя — змей Мидгарда — указывает на то, что змей был первоначально элементом позитивной системы — опорой земли). Это противопоставление раскрывается как оппозиция центра и периферии, внутреннего и внешнего... „своего" и „чужого", „культуры" и „природы". Кроме того, страна великанов маркирована как находящаяся на севере и востоке. Север... особо демонизирован... на севере также локализуется царство мертвых — хель (которое, впрочем, отчетливее и ярче выступает в вертикальной космической проекции)...»
«Основу вертикальной космической проекции составляет мировое дерево — ясень Иггдрасилъ. Оно связывает землю, где живут люди (Мидгард), с небом, где (в Асгарде) находятся боги и где помещается своеобразный „рай" для павших воинов — вальхалла, а главное — с подземным миром, где находятся царство мертвых — хель („низ" и „север"... отождествляются) и разнообразные водные источники. Можно даже сказать, что хель является тем центром, в точке которого совпадают горизонтальная и вертикальная картины мира... В более поздней редакции „Младшей Эдды" четкость вертикальной проекции смазывается...»
Изложенное как бы исходит из того, что архаический человек мыслил в категориях «модели мира» и «проекции», «вертикали» и «горизонтали», «центра» и «периферии», «культуры» и «природы» и строил свои конкретные образы мироздания на этих общих категориях (которых он, однако, не имел даже в своем языке). Мало того, с течением времени этот геометризм осмысления мира даже «смазывался», а в наиболее глубокой древности, надо понимать, был более ясно выраженным.
Но нам представляется, что дело обстоит совсем наоборот: образы мироздания архаический человек создавал по метонимически-ассоциативным рядам на основе непосредственных наблюдений и внутренних социально-психологических побуждений, осмысляя их и в более широком плане (в виде тропов), — но «модель мира» с ее вертикалями, горизонталями и прочим создана как попытка обобщить мифологические образы уже современным исследоватолем. Что это так, видно из того, что построение модели редко обходится без некоторых натяжек.
Наличие Мирового древа в мифологии лесных жителей — германцев, и в частности скандинавов, не представляет собой ничего удивительного. Однако превращение конкретного Мирового древа, покрытого корой, которую грызут животные, по которому бегает белка и т. п., в абстрактную Мировую вертикаль нам представляется неоправданным. Мир мертвых, Хель (не «царство»), находится внизу (под землей) не потому, что он является скрещением неких вертикалей и горизонталей (и, кстати, почему скрещением надо считать Хель, а не «срединный мир» — Мидгард?), а по той простой причине, что под землю естественным путем уходят мертвые, а север находится в семантическом ряду «север — холод — смерть — подземный мир».51) Только в этом смысле «низ» и «север» у скандинавов (и финно-угров) отождествлялись (послать «на север и вниз» означало послать «к Хель», «к черту»). Что касается «востока», то его негативная маркированность, очевидно, обусловлена чисто исторически — на востоке жили народы, воспринимавшиеся норвежцами и исландцами как враждебные. То же мы наблюдаем у вавилонян, а у египтян негативно маркирован был прежде всего запад (пустыня) и затем — враждебный север. Возвращаясь к сказанному, неясно, как соотносится Хель с древом Иггдрасиль (в «Речах Гримнира» Хель — под одним из его корней, йотуны — под другим, люди — под третьим: это не вяжется ни с «горизонтальной», ни с «вертикальной» проекцией); да и вообще взаимное расположение отдельных миров и отдельных категорий существ — асов, ванов, альвов светлых и темных, двергов, турсов, йотунов, людей — в высшей степени неопределенно, и они вряд ли могут быть соотнесены с какой-либо заранее заданной геометрической проекцией. Асгард не всегда помещается на небе, а в то же время на небе помещается и Альвхейм. Даже отнесение Йотунхейма к «окраине земли» далеко не очевидно. В центре современной Норвегии стоит — как стояло в центре древней Норвегии — плоскогорье Йотунхейм, которое, конечно, никак не может быть отделено от мифического Йотунхейма. Между тем Е. М. Мелетинский говорит, что «страна великанов (= Йотунхейм) маркирована как находящаяся на севере и востоке». Маркирована по отношению к чему? На западе находится море, на юге — мир огня Муспелльхейм. Все, что не в центре, не «у нас», неизбежно как-то маркировано по отношению к центру, к «нам», и в этом нет ничего специфического.52)
На самом деле у скандинавов, по всей вероятности, существовало несколько независимых моделей устройства космоса, ни одна из которых в плане мифологического мышления не противоречила другой, была не менее правдивой, чем иные (и, может быть, вот почему скандинавы так легко подключили к своей картине мира еще и христианский космос).
Но исследователю не следует пытаться свести все это в единую, приемлемую для нашего мышления «метамодель». Короче говоря, наше возражение против структуралистского подхода к мифологии заключается в том, что конкретные и в то же время недефинированные, эмоциональные, часто алогичные построения, по-своему кодирующие (и тропически обобщающие) наблюдаемые феномены мира по метонимически-ассоциативным рядам, структурализм дополнительно кодирует в свойственных ему категориях, абстрагирует их и сверх меры геометризует и логизирует.
Если приводившиеся высказывания о скандинавской мифологии вызывют у нас возражения, то это зависит только от того, что автор-структуралист (в данном случае Е. М. Мелетинский) и автор настоящей книги исходят из разных систем взглядов, причем ни та, ни другая не может быть признана ни правильной, ни ошибочной, пока дилемма не будет снята научной практикой последующих поколений ученых. Скорее всего ни та, ни другая не окажется ни вполне ошибочной, ни вполне справедливой. Давно сказано, что в споре рождается истина.
На самом деле, конечно, в мифологическом сознании уже существует образ окружающего меня мира, а следовательно, этот образ как-то структурируется. Бинарность восприятия явлений мира, которую мы выше признали как общую для человека психологическую черту,53) конечно, предполагает не только противопоставления «вверх»: «вниз», «вперед»: «назад», «черное»: «белое» и т. п., но также и «внутри (в середине)»: «снаружи». Вот из этой последней бинарности и растут структуралистские Мировая вертикаль и Мировое древо — но уж лучше, учитывая технологию раннего (но не очень раннего) неолитического гончарного производства, говорить об «оси мира». Этот термин употребляют и К. Леви-Стросс, и М. Элиаде, и другие исследователи мифов. Для них это вовсе не обязательно дерево, и даже вообще необязательно нечто вертикальное: это может быть очаг, колодец, пуп, престол, ступица колеса (Я. В. Васильков цитирует «Ригведу»: «Индра... расставил в разные стороны небо и землю, точно [iva] колеса осью»). И здесь следует соблюдать диахронию: очаг и пуп в высшей степени архаичны, ступица, гончарный круг относятся к энеолиту или позднему неолиту. «Мифологической метафорой» феномена «средины» могло действительно быть и дерево (конечно, в зависимости не только от диахронии, но и прежде всего от экологии), но могли быть и другие варианты. И это скорее варианты средины мира, но не Мировой вертикали.
Человеку, стоящему в открытой степи под небосводом, Мировая вертикаль, «поддерживающая» небо, в непосредственном наблюдении не дана: неба можно достичь, взлетев при помощи орла, как вавилонский герой Этана, или дойдя до горизонта — «где крестьянки лен прядут, прялки на небо кладут». Это имеет мало сходства с шаманским восхождением на небо и нисхождением в Преисподнюю по дереву. Степная полоса Земли не знает ни Мирового древа, ни шаманизма в собственном смысле. Для создания мифологемы Мировой вертикали нужны высокие лесные деревья и по возможности введение «космоса» в одно семантическое поле с «домом». И «дом» годится не всякий: лучше всего годится шалаш, опирающийся на столб, — ближневосточные землянки и сырцовые строения не имели центрального столба (но иногда имели центральный очаг).
Вообще говоря, для того чтобы создать семантическое поле вокруг дерева, например ассоциативно связывая его с «родовым телом» (генеалогией рода), совершенно необязательно, чтобы это дерево было Мировой вертикалью; помещение на верхние ветви птиц, на средние — белок, а у корней — гадов может, но необязательно должно увязывать дерево с «тремя мирами» (довольно различными, как мы видели, в разных мифологиях) — достаточно и прямых наблюдений над окружающей природой.54)
В работах структуралистов древние мифы, кодирующие через тропы феномены мира, перекодированы на язык структурного анализа. Однако distinguendum est inter et inter. Бинарность физиологически обусловлена: существование трех миров — верхнего (небо и то, что на нем), среднего (то, что на земле, над землей и под небом) и нижнего (то, что в земле и под землей) — дано первобытному человеку непосредственно в чувственном восприятии и кодируется ассоциациями в пределах семантического ряда или поля, с естественными при обширности семантического поля вариациями. Но Мировая вертикаль в чувственном восприятии не дана — это абстракция, причем вовсе не троп. В чувственном восприятии дано, что яблоко падает на Землю, а потому есть верх и низ; что есть «мое» («наше»). Это точка отсчета, а что вокруг нее — это не наше; если хотите, назовите это центром и периферией, но нам кажется, что это необязательно. В идеологизированной мифологии есть вождь, царь, главный бог; престол его — тоже точка отсчета. Есть непосредственно данный в наблюдении и социально-психологически осмысленный образ верхнего, нашего и нижнего миров и — в лесной зоне — мифологема возможности достичь верхнего мира из нижнего через дерево (Мировое древо). Но все это не состыковывается в архетипическую абстрактную и всеобщую идею Мирового древа = Мировой вертикали. Что касается оси мира, то она основана на бинарности «снаружи»: «внутри» — и только.
Характерным образом, как мы уже указывали, мифологемы вертикали, связующей нижний мир с верхним сквозь средний, нет в обществах, обитающих в степных, безлесных просторах. Не всякое дерево в мифологии есть Мировая вертикаль, что часто наглядно видно по древним изображениям. Дерево, столб, столб дыма и другие вертикальные объекты55) могут входить и входят в различные мифы разных племен и народов мира, при этом вступая в неодинаковые семантические ряды и поля. Объединение их всех под общей рубрикой Мировой вертикали есть абстрактное обобщение этих мифологем, дополнительный код, вносимый исследователем. Не столб и дым от архаической идеи вертикали, а вертикаль есть современное обобщение семантических рядов, включающих столб и/или дым и т. д., данных первобытному мышлению из непосредственного наблюдения.56)
Точно так же как не всякое дерево можно «декодировать» как Мировое древо, так и не всякое женское божество — это «богиня-мать» и не всякое мифологическое совокупление есть «священный брак» как часть обрядов плодородия. Оно может принадлежать с ними к одному семантическому полю, но одно поле может «работать» и часто «работает» па разные, нередко противоположные мифологемы. Это, разумеется, порой делает дошедшие до нас конкретные мифы запутанными и неоднозначными; но нам кажется, что введение в изучение социально-психологических аспектов должно в некоторых отношениях помочь дальнейшему раскрытию происхождения и функционирования мифов.
Однако существует ли вообще в архаическом, мифологическом сознании пусть «не модель мира», постараемся уйти от геометризирования, — но образ мира? Несомненно, ответ может быть только один: не может не существовать. Если «я» (= «мы») что-то воспринимаю (и сознаю), то, значит, есть бинарность: «я»: «не я», «мы»: «не мы». Этот член бинарности, это «не мы» — и есть мир; его структурированность немедленно воспринимается человеком, и далее идет его тропическое осмысление. Это осмысление может, очевидно, быть весьма разнородным в зависимости от конкретных окружающих условий, социальных и экономических; вряд ли можно дать ему единое однозначное структурное описание. Кроме того, раз возникнув, троп многообразно разрастается в воображении.
Во всяком случае, как указывает В. К. Афанасьева,57) в эпоху неолита, видимо, уже появилось ощущение наличия неких общих связей и закономерностей в окружающей действительности. Это отразилось, в числе прочего, в художественной передаче мира — человека, животных, растений, движений. В изобразительном искусстве неолита место беспорядочного нагромождения рисунков животных и людей (иной раз очень точно и наблюдательно воспроизведенных и несших, конечно, метонимически-ассоциативную информацию) занимает обобщенный орнамент. При этом изображение не теряло своего назначения — ассоциативно нести информацию о мире — и в то же время не обособлялось от повседневной деятельности человека; изобразительное творчество сопутствовало домашнему изготовлению нужных в хозяйстве вещей. Изделия неолита и раннего энеолита в Передней Азии — да и не только в одном этом регионе — демонстрируют нам одну из важных форм изобразительного упорядочения внешнего мира, каковым является ритм. Ритмичность воспринималась как наиболее наглядная форма божественной упорядоченности космоса, и поэтому и словесное общение с божеством было тоже возможно лишь в ритмической речи. Общеизвестно, что художественная проза в собственном смысле появляется лишь в развитой и поздней древности, и ей непременно предшествует ритмическая «речь богов».58)
То обстоятельство, что именно ритм представлялся организующим началом мира, имеет корни в собственной физиологии человека, основанной на ритмических процессах дыхания, сердцебиения и т.д. и т.п. Однако открытие человеком ритма в самом себе — и тем самым его воплощение в человеческом творчестве — имеет вполне определенную диахроническую датировку: эпоха неолита.
***
Мы убеждены, что при дальнейшем сотрудничестве с профессиональными
психологами, и особенно специалистами по социальной психологии, можно
будет раскрыть эмоционально-мыслительный мир архаического человека
основательнее и точнее. Пока автор сделал, что мог. Подводя итоги, можно
сказать, что первобытное мышление было способно к анализу и обобщениям —
но лишь в мифологизированной, метафорически-эмоциональной форме, а не в
форме словесного абстрагирования, хотя бы и структурного. Оно,
несомненно, было неспособно к анализу собственно логическому в
сколько-нибудь развернутой форме и было авторитарно по своему характеру:
вера заметно преобладала над анализом. Оно действительно создавало
«интеллектуальную основу для дальнейшего технического прогресса», но и
тут процессы, необходимые для развития технологии, воспринимались и
осмыслялись в мифологическом плане. Ср., например, «Гимн огню» из
«Ригведы».59)Заметим также, что шумерское, вполне «технологическое» «Поучение земледельцу» приписывается богу Нинурте, «управляющему сельскохозяйственными работами» (engar) верховного бога Энлиля.60)
Нет сомнения, что даже при изготовлении простейшего орудия, скажем рубила, — путем отжимания и отшелушивания периферийных слоев от каменного нуклеуса — первобытный человек мыслил о своей деятельности мифологически. Обобщение путем тропов — это не ошибочное, вернее, далеко не всегда ошибочное суждение.
Высказывалось мнение, что в области технологии, где человек наглядно, в собственной практике наблюдал причинно-следственную связь, где поэтому раньше всего возникала возможность собственно-логических обобщений, — создавалось логическое (научное) мышление, область которого все более расширялась, оттесняя мифологию в сферу искусства и к периферии практической жизни. Это, по-видимому, не совсем так. Поскольку тропическое мышление не есть непременно ошибочное мышление, нет причин, почему оно не могло бы применяться и в технологической практике человека. Сейчас мне кажется более вероятным, что в ходе практического применения тропической терминологии некоторые случаи словоупотребления, хотя бы и в семантическом ряду, постепенно закрепляются в их генерализующем (абстрактном) смысле, и в языке создается пласт слов, обобщающих понятия. Так, например, весь набор семантических рядов, наблюдавшийся А. Ю. Милитаревым в афразийских языках и цитированный нами выше, приводит к закреплению соответственных слов за абстрактным понятием «творения». Разумеется, этот процесс должен был иметь и практическую основу, но, как видно из этого примера, не исключительно в технологической деятельности человека.
Далее постепенно складывается положение, когда человек уже обладает достаточными средствами, в словарном запасе и в сознании, для правильного выделения причинно-следственных связей из других тропических ассоциаций и тем самым для логического или научного неэмоционального познания. Степень всесторонности познания объекта теперь не ограничена шеррингтоновской воронкой и в принципе вообще не ограничена; зато познание своего отношения к объекту не входит в область науки, оставаясь эмоциональным, а потому, вследствие шеррингтоновской воронки, образным. Так создается автономная область искусства как познания определенной (эмоциональной) сферы действительности.61)
Можно было бы подумать, что на этом мифологическое мышление кончает свой век. Это, однако, совсем не так, потому что неэмоциональные логические утверждения слабо воздействуют на массовое сознание и по-прежнему остаются уделом специалистов-мыслителей. Новые идеологические построения могут быть широко распространены лишь путем столь же широкого эмоционального воздействия (в борьбе с традицией или с другим эмоциональным воздействием). Поэтому идеологические построения облекаются в мифологические одежды, будь то пропаганда абсолютной монархии, династии, военная пропаганда или — начиная с поздней древности — этические (этико-догматические) учения.
Все это можно считать мифологией, вторичной по отношению к архаическим мифам. Она тоже имеет метонимически-ассоциативную структуру, но по большей части вторичные мифы не могут быть прямо возведены ко всем первичным и универсальным человеческим социально-психологическим побуждениям: по большей части основой их являются отражение и устранение того, что на данном уровне социального развития кажется несправедливым, а также психологических дискомфортов другого происхождения.
И наконец, уже в наши времена мы нередко имеем дело с третичными мифологиями: эти мифы являются метонимически-ассоциативным оформлением доказуемо ложных положений. Таковы миф об устроении царства божьего на земле, лишенного движущих антагонистических противоречий, миф о жидомасонах и другие подобные. Их ложность не значит, что пропаганда третичных мифологий является заведомой ложью: имея дело с мифологиями и с пропагандой идей, мы должны всегда иметь в виду явление feedback, т. е. обратного воздействия пропаганды на самих пропагандистов. Именно они являются наиболее верующими приверженцами истинности того, что они проповедуют, и именно эта убежденность (хотя иной раз и параноическая) и привлекает к ним многочисленных новых последователей.
Однако настоящая книга посвящена не вторичным и не третичным, а только архаичным мифологиям. Поэтому вернемся к отношению между мифом и практической деятельностью древнего человека. Ритуальный характер первобытного труда был давно замечен и обсуждался в науке. Это имеет известное касательство к старой проблеме: не следует ли вообще выводить миф из ритуала или, наоборот, ритуал из мифа?
Вопрос поставлен некорректно: как словесное выражение мысли, так и действие организуются в первобытном обществе по ассоциативно-тропическим семантическим полям и содержат одинаковое количество верных и неверных с логической точки зрения словесных определений и поступков. Не имея логических критериев для выявления иерархической степени ценности ассоциаций, человек создает и мифы и ритуалы по одним и тем же психологическим законам.62)
Естественно, что в мышлении первобытного человека об окружающем мире первостепенную роль играет определение причинно-следственных связей. В составе звеньев семантического ряда причинно-следственные связи имели тенденцию к выделению и были поэтому все же не совсем равноценны остальным звеньям. Конечно, само понятие «причинно-следственная связь» не могло быть выражено непосредственно в виде логически обобщающего высказывания, но опять-таки только в виде тропа, метафоры, метонимии. Область, в которой первобытный человек наглядно и достоверно наблюдал причинно-следственную связь, была его собственная практическая деятельность: здесь причиной являлась воля, побуждение к свершению некоторого действия, а следствием — само его свершение. Отсюда неизбежность тропического объяснения всякой причинно-следственной связи как обусловленной чьею-то волей; но она предполагает наличие некоего principium volens — начала, обладающего волей и тем самым — предполагается — разумом.63)
Без постановки вопроса о причинно-следственной связи, о причине невозможно никакое мышление, даже когда действующие силы расплываются в семантическом поле. А следовательно, на уровне древнего Homo sapiens невозможно никакое мышление без признания разумной верховной волевой силы или множественных сил, независимых от человека, — либо дискретных божеств, «душ» отдельных феноменов, либо одушевленности вещественного мира вообще.
Важно отметить, что понятия «анимизм» и «фетишизм» как определения первоначальных типов мировоззрения человека весьма неточны и скорее сбивают с толку, чем объясняют что-либо. Да и существуют эти понятия скорее в устаревших научно-популярных работах, чем в современной науке. Дело в том, что первобытные люди еще не дошли до «основного вопроса философии» — спора о примате материи над духом или духа над материей — по той причине, что они не додумались до такой величайшей абстракции, как дух. Всякое существо, действовавшее в сновидении ли, в мифологии ли («сверхъестественное» — с нашей точки зрения, но вполне естественное — с точки зрения древних). представлялось не иначе как вполне телесным; вместо того чтобы говорить об «одушевлении» предметов древними людьми («анимизм» от лат. anima душа), правильнее говорить об их «оживлении», но существо, управляющее предметом, его principium volens, не было «душой, духом» в философском значении этого слова. Что касается «фетишизма», т. е. культового восприятия неодушевленных предметов, то это явление вытекает из сказанного. Каждый такой неодушевленный предмет — не более как проявление одного вещественного звена семантического ассоциативного ряда, построенного в осмысление явлений мира и отнюдь не специально свойственного какому-то одному определенному этапу в развитии человеческих мировоззрений. В любой современной религии сколько угодно фетишей.
Что же касается «тотемизма», то это система верований в родовых и племенных предков, которые могут являться в виде животных и — реже — растений и неодушевленных предметов, причем они ощущаются как активно действующие в пользу своих человеческих родичей. Тотемизм отражает мифологическое осмысление условий для поддержания существования человеческих коллективов главным образом при охотничье-собирательском хозяйстве; это осмысление шло по таким же семантическим рядам, что и в других мифах, причем тотемические представления являют собой уже развивающуюся, усложненную систему. Тотемизма как особой идеологии, отличной от общих закономерностей мифологического мышления, не существует.
Естественно, что дискретность самих феноменов мира заставляла человека признать дискретность божеств. Повторяемость явлений не позволяла задерживаться на «мгновенном боге» (по Г. Узенеру), и антропологизация этих волевых сил в описанных условиях оказывалась естественной, хотя и не непременной.
Волевое действие, совершаемое божеством, principium volens, и ведущее к неким последствиям, в восприятии представляет собой определенный сюжет, а облеченный в тропы, он является мифом, как он определялся нами выше.
Логическое определение феномена имеет обязательно свою строгую формулировку, которую — если объяснение истинно — можно варьировать только в очень незначительной мере. Иначе обстоит дело с мифологическим объяснением. Будучи выражением эмоций, оно подвержено действию шеррингтоновской воронки (напомню, что это значит: число раздражений, поступающих из внешнего мира, во много раз превосходит возможности эфферентных путей, способных передать эмоциональные реакции на них).64) Другими словами, эмоциональное восприятие нельзя словесно воспроизвести так однозначно, как воспроизводится логический факт, — можно только словесно воспроизвести некоторый образ, способный индуцировать именно данные эмоции, создающий общее эмоциональное впечатление, примерно адекватное данному раздражению из внешнего мира. Фактическая информация здесь поневоле облечена в образ, в троп. Как мы уже видели на примере пушкинской «Пчелы», при передаче существенно одинаковой информации, как фактической, так и эмоциональной, план выражения данной информации может быть существенно различен и всегда неполон. Так обстоит дело и с мифом.
Один и тот же феномен, одно и то же побуждение могут облекаться в сюжетно различные мифы. И даже самый сюжет может очень сильно варьировать, обычно сохраняя, однако, некоторое семантическое ядро. Сравнительное изучение мифов разных народов быстро показало, что весьма сходные мифы часто существуют в самых различных частях мира (например, миф о Всемирном потопе — в Месопотамии и вплоть до Америки — правда, его нет в Африке). Можно, конечно, предположить очень раннее их традирование, но когда типологически сходные мифы обнаруживаются в Америке и в Евразии, то речь, должна, очевидно, идти о сверхархаическом традировании — или все же о типологически однородном «творении» мифологических сюжетов? Каждый отдельный сюжет может иметь свою отдельную трассу (волну) распространения по земному шару. Но наряду с этим сходные principia volentes могут вызывать совершенно различные мифические сюжеты, и, несмотря на широчайшую распространенность некоторых из них, общими для всего человечества являются все-таки не отдельные сюжеты, а принципы мифотворчества.
В то же время тропы мифологии могут явиться и художественными тропами и порождать художественные сюжеты. При этом надо различать между мифотворчеством и художественным творчеством. Об этом мы уже вкратце говорили выше.
Приходится нередко встречаться с неразличением мифологического мышления и художественного мышления и со сведением либо искусства к мифологии, либо мифа к искусству. Разница, однако, здесь существенная. Искусство есть эмоционально-образное познание отношения между человеком и явлениями мира, а миф есть попытка познания эмоционально-образным путем самого мира. Повествовательное искусство имеет свои сюжеты, миф тоже по построению есть как бы разновидность сюжета. Но существование искусства предполагает параллельное существование науки как познания мира через логическое обобщение: эти два пути познания взаимно дополняются. Мифы же при своем возникновении предполагали познание мира только через троп. В художественном произведении, как правило, есть идейная задача: что-то выразить, что-то доказать или оспорить и при этом своими, художественными, эмоционально-образными, тоже часто тропическими, средствами. Искусство может быть только там и тогда, когда вычленилась и область мышления, бесстрастно опознающая факты. Наука может изучать даже и то, как делается искусство, но познать чувства, возникающие по поводу факта, наука не может в силу шеррингтоновской воронки. Поэтому и наука и искусство отличаются от мифа: миф есть постижение фактов мира, подобно науке, но только средствами тропов, подобно искусству. Искусство ближе к мифу, так как мифологический сюжет, в целом или фрагментами, может войти в произведение искусства. Миф в области науки есть лженаука.
В архаическом мифе искусство присутствует лишь как выражение мифа и мифологического сознания.
Подобно тому как бесстрастное познание фактов начинается задолго до того, как прекращается мифотворчество, так же и искусство как деятельность может сосуществовать с продолжающимся мифотворчеством. Искусство намеренно индуцирует эмоции; в мифе эмоция спонтанно неотделима от процесса мыслительного освоения мира.
В своем качестве героя художественного произведения (пусть устного) — эпической песни, сказки65) — божество (или герой) действует, уже не прямо выражая вызвавшее его к жизни социальное побуждение, а в соответствии с приписываемым ему характером. (Тор у скандинавов отчасти простодушен, большинство богинь-воительниц — жестоки и т. п.) Эти характеры возникли, несомненно, не в области художественного вымысла, а в конечном счете из роли божеств как principia volentes, как элемент правды мира. Однако в дошедших до нас повествованиях они развиваются по внутренним законам художественного произведения и уже не подлежат прямому функционально-психологическому декодированию.
Эпическая поэма, имеющая собственную сквозную идею, составляется, по правилам архаического (постнеолитического) искусства, как из кирпичиков, из топосов и традированных мотивов. Она может явиться изложением мифа, но может быть подчинена не сюжету мифа, а художественной идее, и при анализе иной раз оказывается, что входящие в нее мифы представляют собой лишь фрагменты мифических сюжетов, часто без начала или конца, хотя содержание поэмы имеет свою собственную композиционную логику.66)
Выше мы уже говорили о роли непосредственной информации в познании мира древним человеком и о роли информации традированной. Эта тема связана, с одной стороны, с проблемой возникновения авторства, а с другой — с проблемой вариативности мифа.
Ссылка на традицию как на причину достоверности не означает личного дословного авторства. Ведь и в быту мы встречаемся с высказываниями, опирающимися на свидетельства конкретных лиц, но не предполагаем дословного авторства этих лиц: слова «покойная бабушка говорила мне» могут предшествовать десятку вариантов одного и того же повествования, и в то же время ни сказительница, ни слушатели ни минуты не сомневаются в том, что во всех вариантах они воспринимают информацию бабушки, хотя они и слышат именно разные версии.
То же касается дидактических поучений, даже пророчеств: они принадлежат традиции, основанной таким-то мудрецом, хотя применены к совершенно новым событиям. И это не мешает восприятию высказывания как традированного от основателя.
Известно, что в Библии пророку Исайе приписаны произведения, явно отстоящие друг от друга на сотни лет, что очевидно по упоминаемым в них историческим событиям и не могло не быть очевидным первым же слушателям или читателям Второ-Исайи и тем более составителям этих сочинений. Они явно относятся ко времени более позднему, чем период жизни исторического Исайи, точно указанный в самом тексте, но как бы не замеченный традентами. И, однако, тут нет фальсификации истории: все эти произведения (речи) созданы школой Исайи, или в духе Исайи, и не было сомнения, что так сказал бы именно Исайя, если бы он еще жил. Конкретный исторический антураж пророческой речи не интересовал слушателей, не выработавших в себе ощущения историзма. Заметим, что оно нередко почти отсутствует и у современных ученых, воспринимающих факты прошлого так, как если бы они происходили сегодня.
Авторитетности традиции нужна прочность, поэтому, чем основываться на безымянной «покойной бабушке» или на «дошедшем до нас от отцов», вернее опереться на некоторые узлы авторитетности, на известные имена. Даже когда сочинение заведомо записано (или написано?) Платоном, к нему больше доверия, если он скажет: «Это еще покойный Сократ говорил мне».66а)
Отсюда семь мудрецов, называемых поименно (не всегда одинаково); известный в вавилонской литературе диалог между Конем и Волом, проведенный в буквальном смысле from the horse's month, так как автором в каталоге значится Конь. Отсюда и якобы «авторство» и других вавилонских произведений, где ссылка на автора, с нашей точки зрения, фактически неверна. Это не дискредитирует позднего традента, ибо он уверен, что рассказывает текст, в меру памяти и собственной сообразительности, в традиции лица, на которое ссылается. Ведь и та женщина, которая произнесла: «Еще покойная бабушка говаривала», как почти общее правило, не уверена, что говорила именно Аксинья Петровна, а не ее сватья, или хоть и Аксинья Петровна, но, может быть, со слов ее собственной покойной бабушки, или, возможно, и определенно не Аксинья Петровна, но то, что я говорю сейчас, почти все равно, что та сказывала в другом, но сходном случае. Никто не обманывает, и никто не обманывается.
Эта известная — и всеми приемлемая — свобода традирования есть для слушателя истинная правда. М. И. Стеблин-Каменский не раз справедливо подчеркивал, что для древнего слушателя или читателя нет противопоставления художественной правды и правды «как было на самом деле».67)
Описываемая ситуация вовсе не является признаком, отличающим фольклор от письменной литературы, ибо фольклор есть незаписанное повествование — можно сказать, литературное незаписанное повествование, — а древнейшие художественные письменные памятники есть записанный фольклор. Один и тот же сюжет может бытовать устно и лечь в основу письменного произведения, и снова бытовать устно, и снова быть записанным.
Заметим, что «записанный» еще не значит раз и навсегда фиксированный: творчество и исполнение продолжают сосуществовать и здесь; запись только отчасти сковывает творчество, свидетельством чему — бесчисленные варианты письменных текстов, среди которых трудно бывает найти бесспорно авторитетный, позитивно «авторский» архетип, потому что ни одна запись не была рассчитана на прекращение творчества.
Однако, после того как возникла письменность, в письменном слове могла особо концентрироваться сила магии слова вообще и ритмического слова в частности (хороший пример: письменные записи судеб в руках вавилонских богов). Но сила письменного слова состоит не в особо бережном якобы отношении к авторскому слову, а в большей уверенности в правильности и непрерывности традиции — традиции в том достаточно широком смысле слова, о котором говорилось выше. Так, арабские хадисы, имеющие полную, но устную генеалогию традентов, требуют к себе все же больше доверчивости, чем традиция, возводимая к письменному прототипу. Отсюда шумеро-вавилоно-ассирийский обычай закапывания narû (памятной царской надписи) в фундамент здания, рассчитанный на то, что текст будет прочтен, когда построенное из кирпича-сырца здание будут сносить.
И теперь уже лишь один шаг до особого литературного жанра «псевдо-narû».68) От «мой дедушка рассказывал» один шаг до «мой дедушка сам читал на narû», — а потому можно письменно излагать деяния царя от первого лица в полной уверенности, что хотя данный сказитель (или писец) его не видел, но вообще такое narû было. Даже в эпической поэзии нужны ссылки на авторитет; в безграмотный или еще едва осваивавший грамоту век Гомера гарантом авторитетности была «Муза богиня»; в грамотной древней Месопотамии таким гарантом служила ссылка на существование письменного оригинала, narû. Известно, что только записанных полных аккадских версий «Эпоса о Гильгамеше» было не менее трех, причем они не вовсе различались по сюжету и по характеру изложения, поэтическим фигурам и поэтической дикции, но все же далеко не совпадали текстуально. Поэтому нам давно было известно, что письменные версии этого эпоса претерпевали такие же изменения в творчестве отдельных исполнителей (в данном случае — и переписчиков), какие обычно испытывает любой устный эпический текст. Но не без некоторого удивления мы узнали по недавней находке полного текста I таблицы самой поздней — ново-ассирийской версии «Эпоса в Гильгамеше», что певец Гильгамеша ссылался на письменное происхождение своей поэтической и исполнительской традиции. В данном случае «автором» (в том чисто пиквикийском смысле, в каком этот термин может применяться в древности) был не кто-то, живший за двести лет до редактора-переписчика (как Исайя до Второ-Исайи), а некто, живший две тысячи лет тому назад, именно и записавший на табличке-narû «архетип» эпоса и поэтому, с «древней» точки зрения, являвшийся его автором. Этим автором «Эпоса о Гильгамеше», согласно традиции, оказывается, был сам Гильгамеш!69)
Мы всегда предполагали, что помета в литературном каталоге о записи новоассирийской версии «Эпоса о Гильгамеше» «из уст Синликеуннинни заклинателя» относится на самом деле к одному из видных урукских сказителей, жившему гораздо позже возникновения эпоса — в конце II тысячелетия до н.э. (на что указывает типологически поздний характер имени — имени основателя одного из позднеурукских родов). Но что действительным «автором», т. е. «конечным авторитетом для традиции», был для древних сам Гильгамеш, как Конь был автором диалога с Волом, — этого мы все же не ожидали. — Случай с «Эпосом о Гильгамеше», вероятно, связан с «грамотностью» клинописной цивилизации. Но существенно, что создание эпоса (подобно мифу) мыслилось как бы современным самим излагаемым событиям.
Но то, что верно даже для стихотворного фиксированного эпоса, для литературного традирования, — то еще более верно для устной традиции, через которую первично передавался миф.
Основным содержанием мифа, его ядром является всегда некое действующее начало, при этом — насколько может судить архаический человек — действующее по своей воле, вызывая тот феномен, тропическим обобщением которого это начало — principium volens — и является.
Это не значит, конечно, что объект изучения мифологии сводится к изучению силы, якобы своей волей творящей феномен (божества или героя): мы уже упоминали (с. 36), что миф есть связная, как бы сюжетная интерпретация явления мира в условиях отсутствия общих понятий. Поэтому миф воспроизводит действующее начало в его действии, и это именно и есть ядро мифа: не Бог-Громовержец, но бог, пустивший молнию, расколовший тучу и проливший дождь; не только бог Солнца, обогревающий и освещающий землю, а и бог-око, видящий творящееся на земле и возмещающий за это, или бог — далеко зрящий сокол, воспаривший на востоке, и т. п.
Ядром мифа представляется нам тот элемент мифического сюжета, в котором проявляется principium volens определенного феномена. Это должен быть тот сюжето-образующий (мифообразующий) мотив, где проявляется волящее начало, — не просто один из персонажей мифа, а персонаж божественный.
Каждое мифологическое ядро непременно обрастает вариантными мифами: если истинное логически-понятийное объяснение феномена по определению должно быть единственным, то тропическое обобщение (отождествление, воплощение) не является единственным, так как каждый феномен может, естественно, иметь не одну, а несколько мифологических моделей. Метафора хотя и передает, конечно, сущность явления, но только одной какой-то стороной — той, которой она совпадает со своим денотатом; для других сторон того же денотата нужны другие метафоры. В литературе та же гроза (грозная по семантическому ряду! Ср. битву Индры и Вртры, ниже) может выглядеть и так:
... весенний первый гром, Как бы резвяся и играя, Грохочет в небе голубом. |
Гремят раскаты молодые, Вот дождик брызнул, пыль летит, Повисли перлы дождевые, И солнце нити золотит. |
Миф обязательно вариативен. Так, в индийском мифе о победе Индры над демоном Вртрой воды выходят то из брюха Вртры, проколотого богом, то из расколотой «мировой горы», на которой возлежал змей; то они имеют вид реальных вод, а то коров (распространенный в Индии семантический ряд «туча — дойная корова»), то прекрасных жен Вртры, которые теперь достаются Индре и которых он именно оплодотворяет. Все эти вариации закономерно лежат в пределах соответствующих семантических рядов, которые могут быть прослежены и у других индоевропейских (и неиндоевропейских) народов. Все они (тропически) правдиво (узнаваемо) передают феномен грозового дождя. А в ходе традирования вариативность возрастает.
Именно «ядро мифа» должно интересовать исследователя мифологии прежде всего. Но вариативность, раз возникнув, может постепенно включать и все больше окказиональных подробностей, имеющих вторичные, разновременные и нередко не поддающиеся учету причины.
Возможны и такие версии, которые возникают и не стихийно, а в порядке некоей модификации или даже фальсификации для потребления непосвященных.
Автор статьи о мифологии дагонов в «Мифах народов мира» — очевидно, опираясь на свой этнографический печатный источник, — пишет, что один из мифов более распространен, а другой эзотеричен.70) Возможно, что один вариант — для чужаков, праздно любопытствующих о мифах народа, а другой — это текст, скажем применяемый при инициации юношей. В любом случае характерен огромный диапазон вариативности, и нет сомнения, что более тщательное исследование обнаружило бы и дальнейшие версии. Однако при всем своем различии эти версии и варианты обнаруживают сходное мифическое ядро.
Задача декодирования мифа состоит для нас прежде всего в социально-психологическом объяснении его ядра; всевозможные сопровождающие его аксессуары могут быть обусловлены конкретной социальной и экологической средой, в которой пребывали носители данного мифа, и даже быть результатом фантазии отдельных рассказчиков и сказителей. Конечно, «свобода» этой фантазии весьма относительна, ибо она не распространяется на ритуализованную и институциализованную часть мифа, что хорошо видно из приведенного выше анекдота о действительном тайном советнике, который записывал алтайский фольклор. Хотя сказители скрыли от него семантически важные части мифологических рассказов, они, не смущаясь, передавали их сюжетную канву — именно ту часть мифа, для которой характерна сравнительно свободная вариативность — в пределах заданного семантического поля.
По мере того как рассвобождается фантазия сказителей, начинается трансформация архаического мифа в словесное искусство, начинают возникать литературные сюжеты.
Первичный миф (оставляя в стороне мифические элементы эпоса, сказки и т. д.) есть связная, «сюжетная» интерпретация феноменов мира в условиях отсутствия общих понятий и при необходимости обобщения через тропы. Сами же подлежавшие интерпретации феномены можно грубо разделить на две группы: 1) феноменология внешнего мира (при этом непременно социально значимая для древнего человека — иные феномены не нуждались в осмыслении) и 2) феноменология социально-психологических побуждении.
На примерах феноменов внешнего мира ярче всего можно обнаружить зависимость мифотворчества от среды социального обитания человека. Социальный человек осмысливает через миф окружающий его мир — но это не один и тот же мир для обитателей оазисов в бездождной пустыне, орошаемой степи, горно-лесистой местности, для жителей берега морского, для участников морских походов вдоль неизвестных и не обитаемых людьми горных и ледяных стран. Он неодинаков для земледельца, скотовода, рыбака охотника, собирателя. По одним и тем же законам ассоциативно-метонимического мышления воссоздается неодинаковая картина космологии — и космогонии.
В их внутреннем мире у самых разных народов и племен больше общего, чем различного, — это обусловлено общностью характера социально-психологических побуждений, а в конечном счете — одинаковой физиологией мозга, действующей в различных условиях внешней среды. Мифические осмысления могут оказаться более или менее сходными, а расхождения обусловлены свойственной мифу вариативностью вообще. Разница здесь, однако, не абсолютная. Зависимость того, как складывается миф, от среды обитания человека (не только космоса, но неизбежно и социума) наглядно видима при осмыслении им внешнего мира, но такая же зависимость не могла не существовать и там, где дело идет о мире внутреннем, тоже части космоса; следовательно, связь и тут естественная и исходит не механически от исследователя, а от самого объекта исследования.
Заметим, что глубокая органическая связь мифотворчества со «своей» внешней и социальной средой обитания делает на архаической стадии предположения о заимствовании мифологических образов извне требующими самой строгой проверки: ни один чужеродный образ не прижился бы, если бы не имел местной социально-психологической базы. Поэтому, заметив сходство, скажем, того или иного шумерского мифического образа с индийским, не надо спешить с выводом о заимствовании; оно не исключено, но важнее установить, как данный образ укладывается в мифологическую систему мира данного народа в его собственной среде. Другое дело — сюжетные рассказы о героях, где уже утеряна связь с волевым актом, мыслимым в основе конкретных явлений, и особенно мифологии этико-догматических прозелитических религий: здесь заимствования мифов и естественны и неизбежны. Рассказы заимствуются и переосмысляются.
Социальная психология превратилась сейчас в развитую экспериментальную науку, однако историк не имеет возможности ставить эксперименты, поэтому должен пока оперировать лишь самыми общими для любого человека и социума, физиологически обусловленными побуждениями и инстинктами.
Строить теорию мифа надо на психологии общечеловеческой, но проявляющейся не в логических категориях, а в эмоционально-ассоциативной, метонимической передаче. В какой мере проявление этих побуждений можно интерпретировать в структурном плане, зависит в конечном счете от характера функционирования психики в самом широком смысле слова.
Итак, мы ищем социально-психологические корни мифа; но сказать «социально-психологические» значит сказать «социальные», т. е. зависящие от социальной и экологической среды.
Из всего вышеизложенного видно, что уже в самом первобытном обществе не могли не создаваться первичные мифы. К сожалению, в действительно первичном своем виде мифы нам почти недоступны — разве что через сравнительно-историческую лингвистику, достигающую сейчас диахронических глубин масштаба десятка тысяч лет; помимо же этого поневоле нужно черпать либо из этнографических записей, либо из раннеклассовых письменных источников; в связи с характером научной подготовки автора и других участников настоящей книги мы черпаем преимущественно из последних.
Наиболее архаичными надо, очевидно, считать мифы собирателей и охотников. Они известны недостаточно и только по записям миссионеров и этнографов. Характерные черты охотничьих мифологий (шаманизм, идентификация своего социума с предками вне мира людей — животными или иными, культ Владычицы или Владыки зверей и т. п.), без сомнения, кодируют, применительно к специфике данного тина первобытных обществ, такие же метонимически-ассоциативные интерпретации внешнего мира, как и в обществах ранних земледельцев и скотоводов. В земледельческо-скотоводческих мифологиях от таких специфических мифических сюжетов остались только пережитки,71) и мы почти не будем их касаться.
Предметом настоящей работы будут наиболее архаичные мифы древнейших народов с воспроизводящим хозяйством (ранних земледельцев и скотоводов), сохраненные письменными источниками. Хотя их и нельзя равнять по глубине архаизма с мифами собирателей и охотников, но и земледельческо-скотоводческие мифы мы вправе характеризовать как архаичные, имея в виду, что культуры, которым мы обязаны созданием земледелия и скотоводства, восходят к раннему неолиту или даже к мезолиту — ко времени восемь-двенадцать тысяч лет до нас и задолго до большинства культурных изобретений человечества, кроме добычи огня. — Разумеется, в своей первоначальной устной форме сами архаические мифы нам недоступны, и приходится пользоваться их письменными ритмизованными изложениями.
Здесь мы должны подчеркнуть, что архаическое общество, которое мы здесь трактуем, — это общество патриархальное. Современной этнографией установлено, что матриархата как закономерной стадии в развитии всего человеческого общества не существовало, а матернитет (т. е. такие явления, как счет родства по материнской линии, матрилокальный брак) хотя и встречается, но сравнительно редко и, во всяком случае, почти не засвидетельствован в обществах, с которыми мы будем здесь иметь дело.
Это не значит, что в таком обществе женщина обязательно занимает подчиненное положение. Гораздо типичнее половозрастное разделение труда на «мужской» (например, обработка земли и скотоводство, из ремесел — металлургия и обработка камня) и «женский» (домашнее хозяйство, ткачество и отчасти керамическое дело). Совет общины нередко считается с мнением старших женщин.
Патриархальный род рассматривается как некоторое телесное единство, скрепленное мужским семенем; нерушимость родового тела делает невозможным в принципе наследование от отца через дочь к зятю (даже в случае брака-приймачества), но не препятствует наследованию от брата к брату; такое наследование нередко даже предпочиталось, так как позволяло избегнуть перехода родовой власти к малолетнему. В нуклеарных семьях — а такими могли быть семьи царей/вождей — могли возникать случаи, когда заранее заключались династические браки между братом и сестрой, позволявшие избежать перехода наследства к зятю из другого рода: в таком браке сестра и выйдя замуж передавала семя того же «родового тела».72) Такие браки встречались на древнем Востоке у ликийцев, у египтян, у древних иранцев, возможно, и у других народов. Но лишь в поздней древности кровнородственные браки кое-где распространялись и вне царского рода. Греческий миф об Оресте (месть Ореста матери, царствующей в браке с убийцей его отца, ее первого мужа), приводившийся как доказательство существования в прошлом матриархата, вероятно, свидетельствует лишь о стремлении сохранить в неприкосновенности «родовое тело». Египетский миф о борьбе за царскую власть между Сетхом (братом умершего царя Осириса и мужа Нефтис — той сестры, которая является «хозяйкой дома») и Гором (сыном Осириса от «бродячей» сестры Исиды), вероятно, связан с этим же кругом представлений. Сама проблема наследования личного имущества (и тем более династийной власти) не относится к самой глубокой древности, поэтому данный тип мифа не может считаться особо архаичным.
Имеющиеся письменные источники следует использовать в наших целях с осторожностью, так как идеологии, получающие господство в условиях раннеклассового общества, тоже облекаются в форму мифов, поскольку силой массового социального убеждения обладают только эмоции, но не логические суждения.
Всякая новая идея должна пробивать себе дорогу в общество путем пропаганды. Этот термин, введенный впервые католической церковью в эпоху контрреформации (в 1622 г. папой Григорием XV была учреждена римская конгрегация пропаганды), мы употребляем здесь в широком смысле распространения оспариваемых идей: ясно, что там, где никто не спорит (как в случае традиционных представлений эпохи первобытности), может быть ритуал, но не может быть пропаганды. Пропаганда возможна только в борьбе — либо с традицией, либо с другой пропагандой. Уже в древности пропаганда была возможна не только религиозная — например, пропаганда идеи царственности, династии, империи, военная пропаганда. Но успех пропаганды (в ту или иную историческую эпоху древности) целиком зависит от восприимчивости к ней сферы социальных эмоций.
Что пропаганда по преимуществу действует именно в эмоциональной сфере, видно уже из того, что главный козырь всякой пропаганды — справедливость. Одно из самых важных утверждений древневосточного царя, с которым он выступает в пропагандировании своей царственности, — это утверждение о том, что он следует справедливости (аккадск. kittum-u-mīšarum). Конечно, под образ справедливости исторически подводятся самые различные вещи: например, в Месопотамии периодический мораторий на долги, сохранность земельного владения и т.п. Но во всяком случае, пропаганда социального равновесия в данном и всех подобных случаях есть воздействие на эмоциональную сферу: она основывается на потребности в устранении социального дискомфорта, воспринимающегося как несправедливость, — потребности, которая, как известно психофизиологам, заложена в физиологии эмоций.
Во всех архаических мифологиях существуют, как правило, божества на определенные социально-психологические «роли», более или менее сходные; на причинах этого явления мы остановимся во второй главе. Пока мы будем лишь указывать, что такое-то божество одной мифологии «соответствует» такому-то божеству другой; это необязательно означает генетическую или историческую связь этих божеств (это особый вопрос), но только указывает на сходство их роли в общей мифологической картине мира.72а)
Уже египетская мифология эпохи Древнего царства (III тысячелетие до н. э.) насквозь пронизана идеологией жесткой стратификации общества и деспотической царской власти.73) Наиболее важные культы здесь — это, во-первых, культ мертвого царя-вождя и мертвого бога плодоносящей земли — Осириса74) и, во-вторых, солнечный культ. Очень разнообразны локальные пантеоны.
В Месопотамии, где общинный строй был гораздо более живуч (масса свободного населения месопотамских «номов» была прямым продолжением первобытного населения общины), в мир богов переносится общинная социально-политическая структура (собрание богов, совет старших богов, бог-вождь), и лишь со второй половины II тысячелетия до н. э. в царстве богов устанавливается абсолютная монархия. Появляются боги-цари, боги-придворные, боги-слуги, профессиональные боги, прослеживается наследование среди богов. В то же время каждый ном долго сохраняет свой отдельный полный пантеон, с божествами всех функциональных категорий (бог-основатель и творец, богиня-мать, богиня-воительница и т. д.; но боги стихийных сил часто общие с соседями, по крайней мере по имени — в силу общности языка в соседних номах). Для всей страны ведущей является триада богов — Неба, Воздуха и ветров (главный бог общемесопотамского культового союза) и Пресных вод (а также плодородной земли). Существенны культы Солнца и богини — воительницы-девы.
Западносемитская мифология также характеризуется наличием полных локальных пантеонов. Вычленение отдельных богов здесь затруднено частым табуированием собственных имен божеств, а мифологические системы несколько разнятся от общины к общине. Все же типичными можно считать верховную пару старых божеств 'Иля и ‘Асират и противостоящее им чудовище — Море, громовержца и змееборца Ваала (или Хадду), его сестру — богиню-воительницу 'Анат и т. п. В целом это очень характеристическая архаичная земледельческо-скотоводческая мифология и в качестве таковой будет рассмотрена нами подробнее ниже.
Хеттская мифология, известная лишь по столичным культам (в Хаттусасе-Богазкёе), представляет собой сложное сплетение не только культов локальных, но и различных по происхождению — хаттских (вероятно, древнейших западнокавказских), хеттских и лувийских (индоевропейских), шумеро-аккадских, а также хурритских (древнейших восточнокавказских). Последние известны также из Киццувадны на юге Малой Азии, Угарита и Алалаха в Северной Сирии и из Аррапхе к востоку от р. Тигр; поэтому хурритская мифология поддается особому вычленению; она являет типические архаичные черты. Главные боги — громовержец Тешшуб, он же податель плодородия, его супруга, богиня-мать Хебат, и его сестра, богиня-воительница Шавушка.
Очень сложную картину являет греческая мифология. Если не считать случайных упоминаний отдельных божеств в микенских табличках II тысячелетия до н. э., она известна из письменных памятников не ранее VIII—VII вв. до н. э. К этому времени греческое общество успело проделать длительную эволюцию после выхода из своего первобытного состояния: уже во II тысячелетии до н. э. греческое (микенское) общество прошло через стадию двухсекторной классовой экономики (доминирование централизованного царско-храмового хозяйства над общинно-частным), затем период крушения государственных хозяйств и возвращения к социально-экономическому строю позднепервобытного общинного типа; затем развивается односекторная полисная экономика практически без государственного сектора, но зато с разветвленными внешними экономическими и культурными связями. Все это осложняется существованием, с одной стороны, множества государств-полисов с локальными пантеонами, а с другой стороны — культового союза или союзов городов с такими центрами, как Дельфы, Делос и т. д. Это способствовало выработке общего пантеона божеств, мифологических циклов и т. п., начавших слагаться, впрочем, уже с микенского периода. Главным богом является Зевс-громовержец,75) возглавляющий триаду богов, куда входят еще божества моря (Посейдон) и подземного царства (Аид); наряду с этим важнейшее место занимают культы светового божества (Аполлона), божеств земледелия (Деметры, Диониса) и богинь-дев (одной вавилонской Иштар-Инане или хурритской Шавушке здесь соответствуют три «девы» — Афина, Артемида и Афродита, каждая со своей «специализацией»). Вообще в Греции четче, чем в других странах древности, создается определенная специализация богов (бог войны, бог торговли, бог ремесел и т. д.). Заметим, что, за немногими исключениями,76) греческие боги — субстратные, восходящие к какому-то более древнему языку, чем греческий, а мифологическое мировоззрение греков, несомненно, успело кардинально измениться до момента записи мифов в дошедших до нас памятниках VIII—V вв. до н. э.
Мы недостаточно знаем об этрусской и первоначальной италийской мифологии; впоследствии мифология Рима представляла точную копию греческой, однако прослеживаются самостоятельные мифы и божественные фигуры, не идентичные греческим и имеющие этрусское и италийское происхождение; тем не менее общая структура пантеона была уже в раннем Риме не слишком отличной от греческой.
В Греции, а затем и в Риме философия как область, где выработалось логическое мышление, рано обособилась от мифологии. Напротив, в Индии философия (включая даже и логику) развивалась по преимуществу как религиозная философия внутри мифологии; это, конечно, тоже затрудняет возможность вычленить собственно архаические, подлинно первобытные элементы индийских мифов. Искать материалы для восстановления архаической индийской мифологии надо в ранних гимнических, богослужебно-формульных сборниках — Ведах, и прежде всего в «Ригведе». Архаический слой в мифологии великих эпосов Индии — «Махабхараты» и «Рамаяны» — позволяет увереннее вычленять индоарийскую архаику и в «Ригведе». Однако уже частично в Ведах и тем более в брахманах77) и эпосах (с введением таких божеств, как Брахма, Праджапати и др., которые являлись продуктами умозрений богословов) следует видеть идеологизацию мифов, т.е. вторичную мифологию; архаические элементы можно извлекать здесь лишь путем анализа. Существенно, что в мифологии «Ригведы» слабо представлены женские божества (особенно богиня-мать). Это может быть объяснено тем, что «Ригведа» отражает традицию жреческих ритуалов, совершаемых «по случаю», с той или иной конкретной целью (например, обретение заказчиком и участниками обряда благого посмертного бытия) и уже практически не связанных с календарной обрядностью плодородия. Вряд ли можно сомневаться, однако, что женские божества, и богиня-мать в частности, были известны в более широких кругах индоарийского общества (об этом говорят и свидетельства несколько более поздних текстов, описывающих индоарийские «домашние» и земледельческие обряды, и археологические находки женских статуэток на древнейших городищах, которые можно связывать с индоариями. Эти статуэтки, видимо, представляют богинь).
Архаичными представляются нам те индоарийские мифы, которые имеют центром культ громовержца Индры (см. об этом ниже, где речь пойдет о «родах» и «фратриях» богов).78) Живая мифология племен Индостана (главным образом дравидских) позволяет определить архаическую основу дравидского вклада в общеиндийскую мифологию. Отличительную черту мифологии дравидов составляет, в противоположность индоарийской мифологии, преимущественное развитие образов женских божеств. Немногочисленные мужские божества (такие, например, как тамильский Муруган) разделяют с богинями их основную характеристику — амбивалентность, двойственность сочетания вредоносного и благостного аспектов. Влияние субстратной мифологии дравидов на индоарийскую (и наоборот), начавшееся, по-видимому, сразу по приходе племен индоариев на субконтинент, многократно возобновлялось с нарастающей силой в течение последующих веков, по мере распространения индоарийской (ведической, брахманской) культуры на новые области. Наиболее существенно сказалось это влияние в период становления классических форм индуизма (первые века нашей эры). Такие общеиндуистские божества, как исполненный двойственной (разрушительной и животворящей) энергии Шива, как юный воитель Сканда (во многом совпадающий с тамильским Муруганом) и сонм его грозных «матерей», а также кровожадная дева-воительница Кали, явно имеют дравидские корни.
Мифологические системы дравидов и индоариев изначально различались (например, как уже говорилось, у индоариев, в отличие от дравидов, слабо представлены женские божества, а у дравидов до их знакомства с арийским Индрой, по-видимому, не было бога-громовержца, хотя были боги, связанные со сменой сезонов и сходные по функции с Индрой, например, тот же Муруган — бог, поражающий копьем демона); но в целом индоарийская и дравидская мифологии различались не столько набором основных типов божеств, сколько сравнительной значимостью тех или иных типов божеств в рамках пантеона. Развиваясь впоследствии в одной экологической среде и сходных социальных условиях, при постоянном взаимовлиянии, обе системы со временем все более сближались и утрачивали исходные различия.
Иранскую мифологию мы затрагивать почти не будем. Ее древнейший пласт сходен с древнейшей индийской мифологией, но религиозная реформа Заратуштры (VIII в. до н. э.?) совершенно смела древние структуры; тем не менее некоторые образы божеств (и связанные с ними мифы) пережили реформу: это прежде всего громовержец Вртрагна (= индийскому Индре; от него отличен местный злой демон Индра), первоначально солнечный бог Митра (известен и индоариям) и дева-воительница с ясными элементами богини плодородия — Анáхита.79)
Данные о древнейшей германской мифологии сохранились более всего в скандинавской, главным образом норвежско-исландской, традиции (эддической и скальдической).80) У древних германцев во главе пантеона стоял бог-громовержец Тунор (англо-сакс. Тунор, др.-верхненем. Донар, сканд. Тор). Бог Тиваз (древнегерм.), он же Тиу, скандинавский Тюр, этимологически и генетически соответствующий латинскому deus бог, занимал у германцев не первое место (слово tiwaz, týr употреблялось, однако, и как общее обозначение для «бога»);81) весьма важны были бог плодородия Ингви-Фрейр и богини — менее значительные богини-матери Сив и Фригг и более важная богиня-дева Фрейя; Фрейя, близнец и в то же время возлюбленная Фрейра, соответствует греческой Афродите, однако с некоторыми чертами Артемиды.82)
Вместе с богом вод Ньёрдом Фрейр и Фрейя составляли у скандинавов социум богов-ванов, противостоящих другим богом — асам (но «ас» встречается и в качестве наименования «бога» вообще).
Однако позже на первое место выдвигается германский воинственный, премудрый и «странствующий» бог Вотан (сканд. Один), окруженный девами-воительницами — валькириями. Как единый образ девы-воительницы распался на множество аналогичных фигур, мы постараемся объяснить ниже.
Как показывает германский перевод римских названий дней недели (названия давались по богам), верховному богу неба Юпитеру/Зевсу, богу четверга, соответствовал Тунор/Донар/Тор, богу войны Марсу/Аресу, богу вторника, — Тюр, богине пятницы Венере/Афродите — богиня Фригг,83) а Вотан/Один соответствовал всего лишь второстепенному богу путешествующих, Меркурию, богу среды.84)
Возвышение Вотана/Одина надо, вероятно, связать с эпохой Великого переселения народов, когда большинство германцев из охотничье-земледельческих превратились в подвижные воинственные племена. Особую роль Один играл у норвежцев (и их потомков — исландцев), для которых сельское хозяйство в глубине заливов и по долинам имело меньшее значение, чем рыболовство и военные набеги.85) Само название Норвегии (*Nordhr-vegr северный путь)86) указывает на динамический характер их общества. Для шведов, например, большее значение имело земледелие, а поэтому Фрейр87) был едва ли не важнее Одина. — Таким образом, и в скандинавской мифологии, чтобы добраться до архаики, нужно попытаться снять сравнительно поздние инновационные наслоения.88)
На материале этих именно мифологий мы и постараемся построить нашу книгу, привлекая другие лишь попутно как иллюстрирующий материал.
Из дошедших до нас письменных источников почти ничего невозможно вывести относительно китайской архаической мифологии, потому что все мифы здесь являются либо прямым продуктом философского (религиозно-философского) творчества конфуцианства и других древнекитайских систематических учений, либо, во всяком случае, сильно переработаны ими. Для этих учений была характерна тенденция толкования божеств как великих мужей древности, предков царского рода и т.п., не оставлявшая от архаического пантеона ничего, кроме безличной верховной силы Неба и низших духов-демонов. Это хорошо увязывалось с почитанием предков — явлением универсальным, но получившим особое значение именно в Китае, чему содействовало опять же прежде всего влияние конфуцианства.
Мы совершенно не будем касаться этико-догматических учений поздней древности и раннего средневековья (буддизма, зороастризма, иудаизма, христианства, манихейства, ислама и т. д.). Стремясь обратить в свою веру максимальное число прозелитов и потому воздействовать на их эмоции, они, конечно, создавали собственные мифологии; архаические построения просвечивают в них отчасти (как в зороастризме) или даже совсем слабо (как в иудаизме, христианстве, исламе); их заменяют новые построения, создаваемые, конечно, по тем же социально-психологическим законам, но уже из нового материала. Возникновение этих учений в условиях развитого классового общества, а значит, в условиях особенно сильного психологического дискомфорта, вызываемого ощущением несправедливости, приводит к тому, что важнейшим побуждением, которое эти учения выражают, является побуждение быть под защитой, избавиться от именно этого дискомфорта.
Только с появлением этико-догматических, прозелитических учений исчезает характерная черта архаических мифологий: терпимость к существованию иных мифов и мифологических систем, отличных от «своей».
Напоминаем читателю, что мы не в состоянии
гарантировать полное соответствие файла исходному тексту, особенно в
части специальных символов и больших массивов цифр. За полной
уверенностью в их правильности рекомендуем обращаться к бумажным
оригиналам. Читателей, нашедших в файле ошибки, просим сообщать о них по
адресу halgar@xlegio.ru (или, в простых случаях, орфусом).
1) С этим сталкивается и современный мыслящий человек; но в отличие от первобытного человека он научился создавать новые выражения для вновь возникающих общих понятий.
2) Здесь мы не будем касаться сложнейшего вопроса о происхождении слов языка. В период складывания исторических языков (куда мы относим и языки, лишь реконструируемые методами сравнительно-исторической лингвистики) сложилось явление, чрезвычайно важное для всего дальнейшего языкового и, шире, духовного развития человечества: чистая знаковость слова, отсутствие (или утеря) его органической и формальной связи с обозначаемым (денотатом). Язык превратился в обширный, гибкий, богатый знаковый фонд для обозначения явлений — в код окружающего мира. Однако язык — код особого рода; двоичный код ЭВМ кодирует цифры, цифры могут кодировать, скажем, буквы, буквы кодируют элементы слова, знаки семафора кодируют слова и целые предложения — но только язык кодирует безграничный мир феноменов.
3) Словотворчество бессознательно, а потому мало зависит от идеологии сиюминутности, не проходя ни цензуры, ни даже, по большей части, автоцензуры.
4) Поэтому часто говорят о полисемии (многозначности) древней лексики (см., например: Lewandowski Th. — Linguistisches Worterbuch, 23, 1959, с. 575: «Полисемия обычно считается... Центральным свойством лексических единиц и основной структурной чертой языка»). Некоторые переносят понятие полисемии и на грамматические структуры (Muller Н.-Р. Polysemie im semitischen und hobraischen Konjugationssystem. — Orientalia. 55, 4. 1986, c. 365). Однако о полисемии древнего слова или грамматической категории можно говорить только относительно современных языковых систем; для древнего человека, например, латинское dominium с полисемическим значением власть, владение, господство, собственность, суверенитет — моносемично, ибо, с его точки зрения, «власть, владение, господство, собственность, суверенитет» — просто одно и то же. Тем более это относится к унитарным способам грамматического выражения того, что с точки зрения современных языков является различными вещами, например вид и время, различные типы модальности и мн. др. Речь идет не о полисемии, а об определенных ассоциативно связанных семантических пучках.
5) Так обычно переводят это слово ассириологи. Но аккадский эквивалент этого шумерского слова — aklu означает просто еда, и не более ли вероятно, что в мисках помещались не хлебы, а каша?
6) Милитарев А. Ю. Происхождение корней со значением «творить, создавать» в афразийских языках. — Письменные памятники и проблемы истории культуры народов Востока (ПППИКВ). XIX Годичная научная сессия ЛО ИВ АН СССР (доклады и сообщения). Ч. III. М., 1986, с. 63-79.
7) В своей работе, не случайно включенной в сборник «До философии», Г. Франкфорт пишет: «Спекулятивное мышление стремится закрепить (underpin) хаос непосредственного опыта, чтобы обнаружить черты некоей структуры — порядок, взаимосвязанность и смысл» (Frankfort U. and H. A. Myth and Reality. — Before Philosophy. Harmondsworth, 1949, c. 11); «Древнее мышление — мифотворческое, мифосозидающее мышление — допускало, одно наряду с другими, известные ограниченные прозрения (insights) которые одновременно считались действительными (valid), каждое в своем особом контексте, каждое в соответствии с определенным путем подхода (avenue of approach)» (Frankfort H. Ancient Egyptian Religion. An Interpretation. N. Y., 1948, c. 4); «[Мифы] проявляют известную значимую непоследовательность (meaningful inconsistency) и не бедность, а, напротив, сверхизобилие воображения. Если мы станем рассматривать их как неудачи, как доказательство неспособности... достичь интеллектуального синтеза, мы попросту ложно поймем их задачу» (там же, с. 19).
Однако справедливые рассуждения Г. Франкфорта ослабляются тем, что он склонен считать бинарность в осмыслении мира специфической чертой хамитских народов, и в частности египетского (Frankfort Н. Kingship and the Gods. Chicago, 1948, с. 350, примеч. 12). Более правильно говорит Лич, что «бинарные оппозиции свойственны человеческой мысли» (Leach Е. Genesis as Myth. — Myth and Cosmos. Readings in Mythology and Svmbolism. Ed. J. Middleton. Austin-London, 1967, с. 3; цит. no: Troy L. Patterns of Queenship in Ancient Egyptian Myth and History. Uppsala, 1986).
Нечто аналогичное Г. Франкфорту говорит и М. Элиаде: «Через миф мир может быть воспринят как вполне членораздельный, постижимый и значимый космос» (Eliade М. Myth and Reality. L., 1963, с. 145). Однако этому положению Элиаде дает экзистенциалистское истолкование, которое не представляется нам приемлемым.
Но, например, Хорнунг ищет в египетской мифологии философию: «Если применять к египетской философской и богословской мысли двустороннюю логику, основанную на различении А и не-А и закона исключенного среднего, то это немедленно приведет к неразрешимым противоречиям... Либо мы отождествляем подлинно логическую мысль с двухвалентной логикой, и тогда египетское мышление неоспоримо „алогично" или „дологично, либо мы должны признать возможность существования другого типа логики, которая может быть только „поливалентной" логикой» (Hornung Е. Der Eine und die Vielen. Darmstadt, 1971, с. 235 и сл.). Это рассуждение опровергается тем, что, как показывает сравнительное языкознание, архаический человек не умел создавать никаких общих непредметных понятий, и поэтому незакономерно реконструировать для него некую «особую» философию. Все его обобщения были вынужденно метонимически-ассоциативными или тропическими, а не абстрактными, и поэтому мифологическое мышление — вообще не философия. Поэтому Дж. Бейнз справедливо возражает Хорнунгу: «Термин „логика” сам употребляется различным образом, что придает различные значения объекту исследования. Прежде всего понятие „логика", описывающее нечто хорошо известное в западном обществе, несомненно, не универсально, и было бы неуместным искать параллель такому понятию в древнем Египте» (Baines J. Interpretations of Religion: Logic. Discourse, Rationality. — Gottinger Miszellen. 76 [1984], c. 29; цит. пo: Troy L. Patterns of Queenship).
8) Если миф возможен лишь в виде тропа, то отсюда, конечно, не следует, что каждый троп должен являться мифом. Оставя далеко позади мифотворчество, мы продолжаем пользоваться тропами, так как без них невозможна не только мифология, но и искусство, да и вообще в повседневном и даже научном мышлении нам часто необходимо прибегать к тропам. Заметим, что троп закономерно теряет эмоциональность от частого употребления («ручка двери», «закат солнца» и т. п.).
8а) Отделение «идеологизированных» мифов от мифов первичных произведено нами, конечно, «на глазок» — эта операция нуждается в проверке и подкреплении текстологическим и историческим анализом.
9) Заимствовано из: Словарь русского языка в четырех томах. 3-е изд., дополн. М., 1981-1984. Конечно, существуют философские разработки проблемы о том, что такое истина (например, как подсказывает нам Л.С. Салямон, такое определение: «Факт — это то, чего нельзя изменить никакими комбинациями мысли»). Но мы не будем вдаваться в сложности множащихся и часто взаимно противоречащих философских учений и здесь сознательно оперируем с понятиями, как они бытуют в нашем повседневном сознании.
10) Здесь можно было бы начать вдаваться в феноменологические и экзистенциалистские теории, от Э. Гуссерля и позже, но это завело бы нас далеко.
В настоящей книге мы исходим из следующего рассуждения. Восприятие объекта из внешнего мира создает в сознании некоторые образные представления, являющиеся субстратом для ассоциирующей деятельной реакции, а также и для воображения, т. е. для создания ассоциаций первоначально лишь внутри самого сознания. Необходимость целесообразно реагировать на объекты внешнего мира вынуждает к их обобщению, начиная от простейшего: «хорошо» — «плохо», «опасно» — «безопасно» и кончая много более сложными умозаключениями. Во второй сигнальной системе эти обобщения должны получать словесное оформление; но когда в языке отсутствуют обобщающие абстракции, оторванные от конкретной вещественности предмета, процесс обобщения, отходя от первичного конкретного образа, вызывает другие образы, ассоциативно связанные по тропическим рядам и создающие косвенное обобщение. Эти образы на известном, достаточно раннем этапе развития человека могут получать не только словесное кодирование, но и изобразительное отображение; последнее однако, строго говоря, еще нельзя назвать искусством, как и высказывание в словесно выраженных тропах нельзя назвать наукой.
В наше понимание этого процесса специалисты по теории познания, психологии и физиологии, возможно, внесут свои серьезные коррективы; однако представляется, что наше описание архаического познавательного процесса достаточно для целей, которые ставятся в настоящей книге.
11) Всякую информацию из внешнего мира древний человек получает либо непосредственно, либо через традицию. Если он получает ее непосредственно, тогда его реакция либо мгновенная и спонтанная, либо механическая (на основе собственного или группового опыта), либо требующая обдумывания. Обдумывание состоит в создании воображением ассоциаций с уже имеющейся информацией. Эта информация также может быть либо своя, т.е. уже бывшая у этого субъекта в ходу, либо опять-таки традированная. Информация традированная может быть либо случайной и потому менее ценной, либо типа «все говорят».
12) Однако же связь по сходству, видимо, ощущалась как низшая в иерархии: так, в языке нередко встречаются однокорневые и даже идентичные слова, обозначающие функционально сходные феномены (например, гиену и коршуна, разные красящие растения), но почти нет слов, одинаково обозначающих предметы, сопоставимые только по внешнему их сходству (например, обозначающих гиену и жирафу по принципу пятнистости). О выделении первобытным мышлением причинно-следственных связей см. в следующей главе.
13) «Любой человек, зависящий от кооперации с другими, становится особенно восприимчивым к их взглядам» (Шибутани Т. Социальная психология, с. 80).
14) Я. В. Васильков замечает, что когда вера первобытная доверяет авторитетам, потому что просто не имеет противоречащих данных, то это еще не есть религиозная вера; последняя открыто выступает против логики (рассудка): credo, quia ineptum est, certum est quia impossibile est («верю, потому что нескладно, считаю несомненным, потому что невероятно»). Но такое утверждение религиозной веры предполагает уже наличие противостоящих ей логических средств познания, и тогда вера отстаивает свое право не считаться с ними: «Пускай наука утверждает что угодно (я знаю, что она не раз ошибалась), пусть опыт свидетельствует, что мертвые не воскресают, — я все же буду верить в уникальное воскресение Христа, потому что это дает мне смысл жизни и нравственные ориентиры». В первобытном обществе такой ситуации быть не может, она возникает только на грани поздней древности и средневековья. Однако верующий, конечно, и в первобытную эпоху постоянно отбрасывал предлагаемые более рациональные объяснения феноменов, но это происходило оттого, что вера опирается на коллективный авторитет предков, противостоящий домыслам пусть и логичным, но домыслам всего лишь отдельных лиц, а доминирует побуждение «делать как все». Кроме того, и в особых нравственных ориентирах, не заданных в самом социальном сознании, первобытное человечество нуждается в незначительной степени.
Заметим еще, что мы имеем все время дело с социальной психологией, внимание которой сосредоточено лишь на «тех закономерностях человеческого поведения, которые обусловлены фактом участия человека в социальной группе» (Шибутани Т. Социальная психология, с. 23). Чувство взаимной общности (идентификация), возникновение групповой нормы обусловлено, конечно, не «коллективным разумом», оно базируется на своего рода взаимопонимании, на наличии у людей общей им всем картины мира (там же, с. 38).
15) Напротив того, сюжет сказки немифического содержания — занятный, хотя, быть может, и поучительный вымысел: «сказка ложь, да в ней намек: добрым молодцам урок». Конечно, сказка может и должна быть эмоциональной: эмоция не есть привилегия мифа; но миф и сказочный сюжет находятся в разных планах диахронии и различны по установке.
16) Ю. В. Андреев замечает на это, что троп необязательно эмоционален, например в идиоматических выражениях. Справедливо, хотя тут в большинстве случаев идет речь о тропах стершихся, «лексикализованных». Но верно и то, что строго логическое, научное мышление не может или по крайней мере не должно быть эмоциональным.
17) Ю. В. Андреев справедливо замечает, что «человек, мифологически мыслящий, вообще не заинтересован в познании своего отношения к миру, которое предполагает недоступный ему очень высокий уровень рефлексии». Вот почему на архаическом уровне и существует лишь мифологическое мышление и нет разделения на мышление научное, направленное на объект, и на мышление художественное, направленное на наше отношение к объекту (который в принципе может находиться и внутри нас). Ср.: Рунин Б. М. Вечный поиск. М., 1964. Далее Ю. В. Андреев цитирует мое замечание на с. 11: «Кроме некоторых специфических обстоятельств, практический характер реакции [первобытного человека], на внешние импульсы преобладал, и интерпретативная сторона восприятия была необходима лишь в пределах нужд жизненной практики – или, в лучшем случае, на ее периферии». При этом он задает мне вопрос: «Стало быть, дикарь-философ, дикарь-поэт должны раз и навсегда уступить место дикарю-практику (охотнику, земледельцу)?..» Однако из изложенного выше видно, что архаическое («мифологическое») мышление содержит в зародыше и философию и искусство.
18) Шеррингтон Ч. и др. Рефлекторная деятельность спинного мозга. М., 1932.
19) Наиболее ясно — в посмертной работе, доложенной Вяч. Вс. Ивановым на симпозиуме в 60-х годах, см.: Симпозиум по Структурному изучению знаковых систем. Тезисы докладов. М., 1965. Ср. также: Выготский Л. С. Мышление и речь. М., 1934; он же. История развития высших психических функций. М., 1960; он же. Психология искусства. М., 1965.
20) Салямон Л. С. О физиологии эмоционально-эстетических процессов. — Содружество наук и тайны творчества. Под ред. Р. С. Мейлаха. М., 1968; он же. Элементы физиологии и художественное восприятие.- Художественное восприятие. I. Под ред. Б. С. Мейлаха. М., 1971.
21) Для примера возьмем литературный аккадский (ассиро-вавилонский) язык: он различал цвета «теневой» (черный или черно-зеленый, ṣalmu), «яично-белый» (peṣû), «кровавый» (темно-красный или коричневый, du'āmu), «сердоликовый» (или розовый, sâmu), «лазуритовый» (синий, иссиня-черный, uqnû), «травяной» (желтый или желто-зеленый, warqu), «серебристый» (ṣarpu). Заметим, однако, что число терминологически различаемых цветов соответствует практическим потребностям в их различении. Поэтому у эскимосов может различаться множество оттенков цвета снега и льда (У. Мазинг).
22) Салямон Л. С. О физиологии, с. 286 и сл.
23) Господство эмоции на этапе мифологического мышления не абсолютно: в любом случае действуют оба полушария головного мозга, и хотя в мифологическом мышлении нет абстрактных понятий, однако общие понятия предметного характера есть. Поэтому и на мифологическом этапе в мышлении имеются элементы рационального анализа и со временем все более начинает играть роль не только тропический, но и рациональный синтез. С другой стороны, когда человеческое познание разделяется на научное (рациональное) познание объектов мира и на преимущественно эмоциональное познание нашего отношения к объектам мира, само научное, логическое мышление не освобождается полностью от элементов эмоции и от применения тропов.
24) Ср.: Рунин Б. М. Вечный поиск. М., 1964.
25) Ср. Г. Франкфорта о «значимой непоследовательности» и «сверхизобилии воображения» в примеч. 7.
26) Об эмоциях ср. также, например: Кеннон В. Физиология эмоций. М., 1927; Moles A. L'analyse des structures du message poétique aux differents niveaux de la sensibilité. — Poetics. Warszawa, 1961; Симонов П. В. Что такое эмоции. М., 1966.
27) Так и в случае слов, начинающих уже приобретать абстрактное значение: еще во II в. до н.э. в библейской книге «Экклесиаст» встречаем: ṭôb хороший, добрый, благой, счастливый, приятный, удачный; rā' дурной, злой, больной, неприятный, тяжкий, злобный, несчастливый и т.п. — Аккадское слово napištu (и шумерское zi) само по себе в значении кровь не засвидетельствовано, но такое значение засвидетельствовано в урартском для шумерограммы этого слова — ZIMEŠ.
28) Васильков Я. В., Невелева С. Л. Ранняя история эпического сравнения (на материале VIII книги «Махабхараты») (в печати).
29) См.: Томашевский Б. В. Теория литературы. Поэтика. М.-Л., 1927, с. 30, 39 и сл.
30) Приведенные нами случаи переходов значения по семантическим рядам лингвисты пока не проверяли строгими методами, и теоретическое обоснование сложения и существования таких переходов не сформулировано. Вопросы семантики, конечно, изучались философами и психологами (Шрёпфер, Оли, Гулькович и др.), но их выводы, как нам кажется, практически неизвестны лингвистам. Мы вполне готовы допустить, что всестороннее исследование проблемы семантических рядов и полей внесет в нее новое понимание, однако пока мы эмпирически исходим из обильного материала, собранного лингвистами-компаративистами.
31) См.: Freud S. Die Traumdeutung. Wien. 1900. Во фрейдистской психоаналитической науке этому вопросу посвящено огромное множество исследований. Помимо оказавших большое влияние на художественную литературу сексуальных «замещений» важное место занимают и другие (например, замещения смерти).
32) Разумеется, наука может изучать и отношение человека к объекту (искусствоведение, литературоведение), но тогда само это отношение есть объект, который не индуцирует или не должен индуцировать эмоций.
33) В данном случае и во всех подобных мы имеем в виду религию как содержание веры, как убеждение, основанное не на логическом рассуждении, а на свободной опоре на авторитет «древних» или «всех». Следует отличать от этого позднейшую нормативную, идеологизированную, а в дальнейшем — догматизированную религию.
34) Эпос о Гильгамеше («О все видавшем»). Пер., ст. и коммент. И. М. Дьяконова (Литературные памятники). М., 1961 (послесловие); Дьяконов И. М. Образ Гильгамеша (К вопросу об отношении мифа и эпической поэзии). —Труды Государственного Эрмитажа. 2. Л., 1958. с. 5-72.
35) Здесь и ниже материал индийской мифологии изложен по Я. В. Василькову.
*) В книге нет первой кавычки. Возможно, она должна быть перед «мифлогические»... HF.
36) Матье М. Э. Древнеегипетские мифы. М.- Л., 1956, с. 54.
37) См. рассуждения Г. Франкфорта, М. Элиаде и других авторов, цитированные выше, в примеч. 7. Мы вряд ли можем согласиться с определением Франкфортом архаического мышления как «спекулятивного», но в основном приведенные нами его заключения могут сейчас считаться принятыми в науке. Другое дело, однако, какие из этого делаются дальнейшие выводы. Так, мы не можем принять, концепцию Э. Хорнунга, видящего в мифологическом мышлении логику — отличную от аристотелевской, но все же именно логику своего рода; нам кажется недостаточной «теория функций» Ж. Дюмезиля; нам кажется недопустимым привязывать те или иные особенности архаической мифологии к культурам народов специфически той или иной семьи языков; что же касается структуралистской теории К. Леви-Стросса, то к ней мы вскоре вернемся. Не все в ней для нас приемлемо. Неприемлемы для нас и многие другие существующие толкования явления мифа. Как пример можно взять интересную книгу: Lana Troy. Patterns of Queenship in Ancient Egyptian Myth and History. Uppsala, 1986. Согласно Лане Трой, в основе египетской религиозной и политической мысли лежит некая предсуществующая идея дуальности, проявляющаяся затем в виде символов на уровне космогонии, а затем уже — мифологии разных уровней, а также ритуала. С нашей точки зрения, архаическое мышление может раскрывать объективно существующую в мире бинарность, но идея (или символ) не может предшествовать прямому наблюдению.
38) А не синкретическому; синкретизм — это исторически новый этап в развитии восточных религий, которого мы здесь не можем касаться.
39) См.: Archaeological Investigations in the Island of Failaka 1958-1964. Kuwait, 1968, рис. 79.
40) Мы еще будем говорить о вариативности даже самых первичных мифов. Вызываемая мифологической интерпретацией широкая ассоциативность тропических построений возбуждает воображение, иногда почти безграничное, уводящее в конечном счета от интерпретативной функции мифа. Здесь уместно подчеркнуть что на протяжении всей этой книги мы говорим лишь о мифах собственно, в том смысле, как мы их определили на с. 9, 12, 28-34, 72, 84-85, 111. В популярных книгах, однако, по разряду «мифологии» зачисляются иной раз просто волшебные сказки (повествования с установкой на вымысел, лишь с некоторой мифологической окраской, вроде истории Леды и Лебедя или Данаи и Золотого дождя и многих других подобных, рассказываемых, например Овидием). Нам кажется, что подобные сюжеты к мифам в том понимании, которому мы следуем в этой книге, уже вовсе не относятся. Ср. выше, примеч. 15.
41) Levi-Strauss С. Anthropologic structurale. P., 1958; он же La pensee sauvage. P., 1962.
42) Такое посредничество обычно достигается по семантическому ряду, на противоположных концах которого могут находиться бинарно противопоставленные оппозиции: «жизнь — ...[скажем] вода... — смерть». Посредничество, однако, необязательно: оппозиция «небо — земля» может превратиться в семантический ряд, скажем «земля — дерево — небо», но может остаться оппозицией, если она не воспринимается как противоречивая, а потому вызывающая дискомфорт.
43) См. также выше о ритме, с. 60.
44) МНМ, т. 1, с. 393 и сл.; т. 2, с. 6 и сл.
45) Это же отсутствие историзма показательно для мифологических толкований 30–40-х годов, предложенных О. М. Фрейденберг. У некоторых психоаналитиков «историзм», парадоксальным образом, вневременной и сводится к смене фаз биопсихологического развития индивида, человека «вообще».
46) Так в МНМ, т. II. М., 1989, с. 422.
47) Завалова Н. Д. и др. Образ в системе психической регуляции деятельности. М., 1986, с. 14 (указано нам Я. В. Васильковым).
48) Замечание Я. В. Василькова.
49) Туранга имеет достаточно толстый ствол с мягкой, легко выскребаемой древесиной — идеальный материал для туловища барабана, точно так же как ее ветви — для барабанных палочек. Туранга растет во влажных местах на юге Ирака, но прежде была распространена и гораздо далее на восток. За эту справку я благодарен М. Э. Кирпичникову. — Оба больших аккадских словаря дают под вопросом перевод «дуб», что с ботанической точки зрения невозможно.
50) Заметим, что эта «гора» (kur) как бы перевернутая: под землей она существует как Преисподняя, но на земле как kur обозначаются плоские возвышенные равнины Сирийской пустыни (местные лесистые горы на востоке называются hur-sang). Если признать шумерскую Преисподнюю за «ось» (предположим, что это так), то это Мировая вертикаль... перевернутая вверх ногами!
50а) Более подробно точка зрения Е. М. Мелетинского на разбираемые здесь вопросы изложена в его книге «Поэтика мифа» (М., 1976); о структуре космоса см., в частности, с. 248-254.
51) Всеобщий характер тропа подтверждается тем, что он встречается и в неиндоевропейских языках, например в финно-угорских: эстонск. pôhi дно; север (замечание И. Г. Левина).
52) Но и «наш» центр необязательно жестко отождествим, в разных скандинавских мифах центр мира может относиться к «земле людей», к Асгарду и к ясеню Иггдрасилю (Стеблин-Каменский М.И. Миф. Л., 1976, с. 39-40).
53) Следует, однако, учитывать, что всякая бинарность проявляется в мышлении чаще всего не сама по себе, а как звено семантического ряда и поля.
54) Примечательно, что представление о Мировом древе и о божестве, поднимающемся по нему, «виясь лозой», встречается, однако в Полинезии — указывая, вероятно, на лингвистически точно установленное происхождение полинезийцев из лесистой Индонезии. Это божество — бог Тане, сын творца Ио, разделитель неба и земли, бог грозы, дождя и леса, податель жизни — скорее Тор скандинавов, чем Одни с его Мировым ясенем.
Специально вопросу о Мировом древе посвящена статья В. Н. Топорова «О структуре некоторых архаических текстов, соотносимых с концепцией Мирового древа» (Труды по знаковым системам. V. Тарту. 1971, с. 9-62).
55) Сюда не входят фалл, ср. египетский иероглиф b3 ḥ означающий перед, но нисколько не вертикальный, и многочисленные итифаллические изображения греческих и египетских божеств.
56) Вот еще пример, где космогоническая мифологема на самом деле выводится не из общей идеи, а непосредственно из наблюдаемых фактов. Творение обитаемого мира из яйца есть, конечно, ассоциативно-метонимическое обобщение наблюдаемого факта появления живого существа из яйца.
57) История древнего мира. Под ред. И. М. Дьяконова, В. Д. Нероновой, И. С. Свенцицкой. [Кн. I]. Ранняя древность. Ред. И. М. Дьяконов. М., 1983, с. 79.
58) Салямон Л. С. Элементы физиологии (ср. примеч. 20). Ритмизованное художественное творчество предшествует прозаическому у китайцев, индоариев, шумеров и аккадцев, по-видимому, у египтян (см. работы И. Фехта), у греков. Лишь для скандинавов это берется под сомнение, но следует учитывать позднюю хронологию их памятников.
59) См.: Поэзия и проза древнего Востока (Библиотека всемирной литературы). М., 1973, с. 383.
60) Крамер С. Н. История начинается в Шумере. М., 1965, с. 78 и сл.
61) Даже та отрасль науки, которая изучает эмоциональные реакции человека как явление мира, сама по себе объективна и в принципе неэмоциональна, но она не отменяет искусство как автономный способ познания эмоционального отношения между человеком и миром.
62) Весь этот вопрос невозможно трактовать без учета биологических задач и социально-психологических побуждений человеческой особи (и вида), но об этом речь пойдет в этой книге ниже.
63) Т. Шибутани подходит к той же мысли, когда он говорит, что «концепция „причины" и „следствия" есть, по существу, антропометрическая проекция на Вселенную представления о разумном действии — впечатления, которое возникает из специфических человеческих переживаний» (Шибутани Т. Социальная психология с. 27).
64) См. выше, примеч. 18-20.
65) В сказке архаический миф обычно прослеживается с большим трудом, а то и вовсе не прослеживается. Заметим, что многие «мифы греков и римлян», взятые преимущественно из Овидия и других поздних авторов и изложенные в гимназических курсах и популярных книгах, — на самом деле именно сказки, если определять сказку как художественное произведение волшебного, авантюрного или бытового характера с установкой на вымысел, игру фантазии (Э. В. Померанцева), а не на познание явлений мира. Ср. также выше, примеч. 15.
66) Дьяконов И. М. Послесловие. — Эпос о Гильгамеше, с. 123 и сл.
66а) Обратим внимание на широко распространенное явление циклизации, когда к одному громкому и памятному имени привязываются бродячие повествования и анекдоты, возникшие первоначально в совсем другой связи.
67) Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика. Л., 1978, с. 180 и сл.; он же. Мир саги — становление литературы. Л., 1984, с. 20 и сл.
68) См.: Güterbock Н. G. Die Historische Tradition und ihre Literaturgestaltung bei den Babyloniern und Hethitern. — Zeitschrift für Assyriologie. Neue Folge, VIII (XLII), с. 1 и сл.
69) Tigay J. H. The Evolution of the Gilgamesh Epic. Philadelphia, 1982, Tablet I. Мы приводим «Эпос о Гильгамеше», поскольку автор им специально занимался; случай этот, конечно, не уникален. Так, Пятикнижие «дано Моисею с горы Синай», хотя в нем описана смерть Моисея в обстоятельствах, не связанных с откровениями этой книги.
70) Вот «экзотерический» вариант космогонического мифа дагонов: бог-предок Амма создал бесконечно малое семя. Заставляя его вибрировать, он превратил его в «яйцо мира», которое вовсе не яйцо, а матка с двумя плацентами; от каждой происходят две пары близнецов, мужского и женского пола. Но один из близнецов родился раньше времени и стал чудовищем, а его пара была отдана другому близнецу. В тщетных ее поисках злой близнец совокупляется с Землей (которая почему-то оказывается его матерью), и Земля высыхает. Тогда творец приносит в жертву доброго близнеца (ср. библейского Авеля) и разбрасывает его куски по Земле, которая прорастает деревьями. Добрый (воскрешенный в океане) близнец уплывает на Землю вместе с парами близнецов, становящимися предками людей, а затем уходит в океан в виде рыбы.
«Эзотерический» вариант еще длиннее и запутаннее и расходится с «экзотерическим» во всех сюжетных деталях, однако держится все время в пределах тех же семантических полей. Ядром мифа является космогоническая мифологема.
71) Сюда относятся териоморфность отдельных божеств, особенно в Египте, присвоение важнейшим божествам пантеона животных-атрибутов (бык у громовника и т.п.), сохранение в некоторых мифологиях Владычицы зверей в качестве варианта богини — «воительницы-девы», сохранение черт шаманизма.
72) Вероятно, сначала практиковалось «наследование сыном сестры» в чистом виде, а затем цари могли перейти к женитьбе на сестрах, приспособив старый обычай к своему желанию видеть после себя на престоле кровного сына: обычай династийного брака брата с сестрой возник у разных народов, возможно, как результат компромисса между древним обычаем «наследования сыном сестры» и на рождающимся патрилинейным принципом. Наследование «сыном сестры» (при кросскузенном браке) практиковалось в Аратте, т.е., видимо, в областях Пенджаба, где доживала позднехараппская культура (язык этой культуры был, вероятно, эламо-дравидским); эта же форма брака характерна для дравидов Южной Индии (система «алия сантана») (Я. В. Васильков). По данным из Элама (где, возможно, наблюдались и кровнородственные браки), допустимо заключить, что эта система была характерна лишь для царского рода (она не практиковалась среди простых эламитов). Лишь позже, подобно другим собственно царским обычаям, не только наследование через сына сестры, но и браки сестры с братом стали распространяться шире.
72а) Функции божеств относятся к их месту в космосе, а роли — к их постоянному месту в божественном «социуме», аналогичном земному.
73) Антес Р. Мифология в древнем Египте. — Мифы древнего мира. М., 1977. с. 70 и сл.
74) Лишь сравнительно поздно засвидетельствован культ вообще мертвых (Среднее царство в Египте), хотя жертвы мертвым, несомненно, совершались и раньше.
75) Заметим, что этимологически Zéus (< общеиндоевр. *diēus) — бог не грома, а дня и дневного неба. В греческой мифологии (и латинской — Juppiter!) в нем соединены «дневные» и «грозовые» функции, но индийск. Dyāus pita(r) — это «Небо-Отец», но не громовник.
76) Kpoмe имени Зевса индоевропейскую этимологию имеют лишь немногие имена греческих богов.
77) Брáхманы (ед. ч. брáхмана) — ритуалистические комментарии к Ведам архаическим текстам, содержащие также новый мифологический и легендарный материал.
78) Наиболее архаичным ответвлением от индоиранской языковой и этнической общности, первым проникшим в горные области средней Азии (согласно Г. Моргенстиерне, Ж. Фюссману и др.), являются кафиры или нуристанцы, обращенные в ислам менее ста лет тому назад. До тех пор у них сохранялась неиндуистская и незороастрийская мифология во главе с Имро (= Яма-раджа), своего рода «шаманским божеством», и Индром (= Индрой), громовержцем, победителем драконов и демонов. Братом Индра является Мара, хранитель Преисподней, связанный также с образом Камы, божества страсти, и т.п. См.: Fussman G. Pour une problematique nonvelle des religions indiennes anciennes. — JA. 265 (1977), с. 21-70; Йеттмар К. Религии Гиндукуша. М., 1986.
79) М. Дрезден (МДМ, с. 353) высказывает весьма маловероятное предположение о происхождении Анахиты с запада и сравнивает ее с греческой Анатис, или Анаитис, почитавшейся в Малой Азии. Однако Анаитис — просто транскрипция иранск. Anāhitā, а Анатис — транскрипция имени богини того же типа, но западносемитской — 'Anat; последняя, кроме типологического сходства ничего общего с иранской Анахитой не имеет.
80) «Старшая Эдда» (СЭ) — сборник космогонических, гномических (дидактических) и отчасти эпических текстов, записанных в XIII в., но значительно более древних; «Младшая Эдда» (МЭ) — книга исландского ученого Снорри Стурлусона (1170—1241), содержащая мифологические и метрико-поэтические сведения, необходимые для сочинения поэзии скальдов. И «Старшая» и «Младшая Эдда» записаны в Исландии в эпоху формального введения христианства, сосуществовавшего, однако, с дохристианскими традициями. Скальды — норвежско-исландские поэты XI—XIII вв., сочинявшие стихи в восхваление или поношение воинских вождей и королей либо в связи с другими драматическими событиями общественного значения. Скальдическая поэзия должна была следовать, особым сложным и правилам метрики и мифологической образности.
Помимо этого, отрывочные данные о германской мифологии содержатся в различных произведениях древности и раннего средневековья, от римских до раннегерманских и раннескандинавских (Тацит, Саксон Грамматик, англосаксонский эпос «Беовульф» и др.)»
81) См.: Рокоrnу J. Indogermanisches etymologisches Wörterbuch. I. Bern — München, 1959, c. 185. Ср. также западносемитское *'el — «бог» и 'El — имя собственное верховного божества (или одного из верховных божеств).
82) Она оплакивает золотыми слезами своего умершего (или уснувшего?) возлюбленного Ода, подобно тому как Артемида — Эндимиона, а Исида — Осириса. Вообще же Артемиде и Аполлону в Скандинавии сооветствуют сравнительно второстепенные божества: Скади, богиня-лыжница, и Улль, тоже бог-лыжник. Имя Улль этимологически соответствует индоиранскому Вртра, поэтому можно было бы подумать, что он бог бесплодный. Однако в родственных германских языках встречаем другие значения: готск. wulthus великолепие, др.-англ. wuldor слава. Улль как-то связан со Скади. Скади (др.-исл. skadhi вред м. р.) — дочь йотуна и жена вана Ньёрда, владыки моря и ветров, но у него не ужилась; у западных германцев в роли пары Ньёрда (*Нерт) ее заменяет Нертус; Улль — пасынок громовержца Тора. Почему не сын? Можно осторожно высказать предположение, что Улль — бог мороза (как Вртра — засухи) и снежных туч (потому пасынок бога грозовых туч Тора), отсюда он — бог «великолепного» снежного покрова (?). Очень мало известно о богине-пахаре Гевьон, образовавшей острова Дании из отвалов своего плуга. Она — богиня-дева, и ей достаются умершие девушками, как юные воины — Фрейе.
83) Название пятницы — англо-сакс. Frigedæg, др.-верхненем. frīatag, др.-норв. frjádagr — несомненно происходит от имени Фригг, др.-верхненем. Frījā, англо-сакс. Frig. Однако типологически латинская Венера (Venus) соответствует не Фригг, а Фрейе (< и.-е = *prī — любить, быть приязненным); этимология этого имени от и.-е. pro перед и т.п. кажется сомнительной, а в данном случае допустимо предположить контаминацию между Фригг и Фрейей.
84) Меркурий здесь — позднеримский, уже синкретизированный с греческим Гермесом. Этот Гермес — бог странствующих и путешествующих, бог ночных дорог, перекрестков, разбойничьих набегов и странствующих торговцев. Он же умелец с чертами трикстера. Хотя осуществление связей с внешним миром было важной функцией социума, однако столь отчетливый их principium volens известен, кажется, только в греческой мифологии (как Гермес) и еще у шумеров, где Хендурсанг — почти точная копия Гермеса (или, вернее, наоборот). Хендурсанг исчез, однако, в вавилонское время (может быть, в связи с переходом внешних сношений целиком к государству) и является уже, как Ишум (бог ночных огней?), вестником бога чумы Эрры, одного из божеств Преисподней. Последнее «обстоятельство связывает Ишума-Хендурсанга с Гермесом Психопомпом, проводником душ в их странствиях к Преисподней.
85) То же встречаем в некоторых горных обществах, особенно тех, которые контролируют международные пути, например у осетин. Здесь главным богом является воинственный бог-странник Уастырджи, а бог-громовержец и покровитель земледелия Уацилла стоит лишь на втором месте.
86) Ср. Austr-vegr восточный путь — Прибалтика и Русь.
87) Фрейр в своей ипостаси Ингви был божеством-предком также ингвеонов, группы племен, из которой вышли англы, фризы и саксы.
88) О том, как мы определяем архаику, см. выше, с. 7, 30. Само собой разумеется, что архаика в оговоренном нами понимании могла в свое время быть инновацией.
Глава 2.
Социально-психологическая основа мифологических пантеонов
М. И. Стеблин-Каменский пишет (Историческая поэтика. М., 1976, с.
153): «Если мифологи до сих пор ломают головы над тем, что каждый из
этих персонажей (имеются в виду боги) “значит”, то это только потому,
что в трактовке мифов до сих пор господствует традиция, восходящая еще к
античности, когда в силу утраты веры в богов как в реальных лиц (а
такая вера и есть, очевидно, то, что первоначально составляло сущность
мифа) полнокровные образы мифа стали толковать как аллегории, т.е. тощие
абстракции, и мифические персонажи превратились кто в „бога войны", кто
в „богиню любви", кто в ,,богиню плодородия" и т.д.». Аналогично также
И. Г. Левин видит в божествах мифов персонажей, принципиально сходных с
любыми персонажами эпосов, сказок и других повествований. Но если
божества — лишь случайно образующиеся сюжетные узлы произвольных
повествований, то их сочетания должны быть калейдоскопически
разнообразными и совершенно несходными. Однако в действительности у
самых разных народов общая структура пантеона оказывается в высшей
степени сходной. Очевидно, за созданием пантеонов лежат некие
общечеловеческие психологические закономерности, и дело тут вовсе не в
«аллегориях» и не в следовании позднеэллинистическим и римским
мифографам.Миф — не символ, не аллегория, а эмоционально окрашенное событийное осмысление феноменов мира. Но миф также предмет веры.
При этом мы исходим из того, что миф есть выражение физиологически обусловленной социальной психологии средствами тропики (метонимий и метафор), а божества есть выражение причинно-следственных связей, проявляющихся в социальной психологии как principia volentes, движущие силы социально-психологически воспринимаемых феноменов (см. выше, с. 64 и сл.).
Миф, следовательно, есть вид динамического отношения между средой и социумом, один из видов социального поведения.
«Человеческое поведение, — пишет Т. Шибутани (Социальная психология. М., 1967, с. 150), — обычно рассматривается либо как реакция на стимулы внешней среды, либо в связи с потребностями, которые рассматриваются как формы внутренней стимуляции». В этой концепции, по Шибутани, есть «грубые изъяны», так как человеческое поведение гибко, не стереотипно. На один стимул можно ответить по-разному. Такой подход для Шибутани естествен, так как его книга посвящена, собственно, не социальной психологии как таковой (ср. название книги в переводе), а взаимоотношению социума с личностью (в оригинале книга называется «Society and Personality»), и поэтому его более занимают личностные реакции, чем реакции «группы» (социума) в целом. Именно потому, что на одинаковый стимул личность может ответить по-разному — и особенно учитывая роль фантазии как способа адаптации к воздействиям извне (ср. там же, с. 75: проверка явления путем проб и ошибок у человека в значительной степени перенесена в воображение), — именно поэтому и возможны разные мифологические осмысления при одинаковом principium volens. Но надо также учитывать, что разнообразие ситуаций, вызывающих в человеческом обществе такую вариабельность реакций, в архаическом обществе было не столь велико, поскольку его функционирование было более стереотипно.
Principia volentes, как мы их понимаем, определяют для архаического человека характер причинно-следственных связей и тем самым возможность или невозможность удовлетворения социальных побуждений.
Шибутани несколько иначе, чем мы, классифицирует побуждения, которые он называет импульсами (там же, с. 206 и сл.). К импульсам он относит только те, которые проходят этап мотивации в сознании, и не включает в них побуждения утолить голод и секс, поскольку они, с его точки зрения, относятся к области бессознательного и в то же время связаны не столько с внешним, сколько с внутренним миром человека. Однако, конечно, и они проходят у человека через сознательное осмысление, что хорошо известно поэтам:
... И струится, и поет по венам Радостно бушующая кровь. Нет конца обетам и изменам, Нет конца веселым переменам, И отсталых подгоняет вновь Плетью боли голод и любовь. |
Н. С. Гумилев |
Остальные «импульсы», по Шибутани, совпадают с перечисленными ниже у нас: импульс сохранения социального статуса (= поиску стабильного места в социуме и космосе), импульс жажды знаний (= познанию нового), импульс жажды престижа, власти (= лидерству), импульс жажды любви (= побуждению быть любимым, уважаемым), жажда здоровья (которую мы отождествляем с побуждением к утолению голода и секса).
Что в связи с этим мы можем сказать, в самом общем виде и с нашей точки зрения, о социальной психологии и о социуме?1)
Первое. Очень упрощая (поневоле, так как мы не обладаем возможностями социолога-экспериментатора, способного выявить социально-психологические побуждения2) и реакции с большой тонкостью и с тщательным учетом меняющейся обстановки), мы все же можем наметить основные, наиболее очевидные физиологически обусловленные побуждения, движущие человеком.3) В большинстве своем эти элементарные побуждения могут быть наблюдаемы не только у человека, но и у высших животных.
Последнее обстоятельство очень важно, так как показывает, что эти побуждения не вовлекают в действие — по крайней мере первоначально — второй сигнальной системы. Между тем вторая сигнальная система — основа обобщенно-абстрактного мышления. В описанных ниже побуждениях действует преимущественно первая сигнальная система, где раздражения из мира действительности отражаются в виде ощущений и эмоций и толкают к эмоционально-тропическому восприятию этого мира, что необходимо для обеспечения сохранности особи и вида.
Главнейшие побуждения, как нам представляется, следующие.4)
Реакция ориентировки, определения своего места (ниши) в мире и социуме (эти категории на архаической стадии вряд ли можно разделять и противопоставлять); поиски своего «я». Здесь основное правило: определившись в некоей «своей» нише, быть «как все».
Реакция поиска: «что это?» Эмоциональное определение либо положительного, либо, чаще, отрицательного, опасного характера феномена. Реакция поиска может развиться в побуждение познания нового, однако последнее побуждение вступает в противоречие с основным правилом «быть как все», поэтому стремление к новизне меньше проявляется в эпоху архаики, а широко начинает проявляться лишь после достаточно определенного расчленения двух самостоятельных — научного и художественного — способов познания действительности, т.е. не ранее конца архаической эпохи.
Побуждение утолить голод. Здесь как нигде проявляется эмоция, и в то же время как нигде проявляется социальный характер психологических устремлений, ибо, чем древнее общество, тем больше нужды в сотрудничестве с другими людьми. В частности, уже в древнейшем человеческом обществе тут наблюдается разделение труда между мужчинами и женщинами социума (охота — собирательство).
Побуждение защититься, прибегнуть под защиту. Конечно, тоже весьма эмоциональное стремление.
Взаимопомощь. Это — важнейшее побуждение, обязательное условие существования древнего социума. С этим связаны поиски не только места своего «я» в социуме, но и места своего социума в космосе.
Ни один социум со времен палеолита не может существовать без связей с внешним миром людей, и прежде всего без обмена. Это несомненно социальное побуждение, и оно, хотя, может быть, и не так ярко, обычно находит свой principium volens в мифологии.
Стремление устранить психологический дискомфорт.5) Экспериментально доказано, что «несправедливость» не только в отношении данного субъекта (т.е. себя), но и в отношении другой особи своего социума вызывает эмоциональный дискомфорт и известном числе случаев даже у высших животных. Обратим внимание на то, что и столь важная в архаическом обществе взаимопомощь тоже служит к устранению того же или подобного ему эмоционального дискомфорта.
Агрессивность. В первобытном мире, как и всюду, наступление есть наилучшая оборона, и агрессивность принадлежит поэтому к числу необходимых социально-психологических побуждений, между прочим, и как побуждение к движению вообще. Нечего и говорить, что агрессивность всегда эмоциональна.
Стремление утолить половую потребность. Сексуальность человека подвергалась за последние десятилетия многократным и разнообразным исследованиям и в плане личностной, и в плане социальной психологии. Здесь, хотя наука ушла далеко вперед, по-прежнему остаются основополагающими некоторые находки Фрейда. Для нашей темы особенно важны обнаруженные им психологические репрессии и замещения, принимающие иной раз неожиданные для историка формы (что, впрочем, верно и в отношении ряда других человеческих побуждений). Однако здесь не место углубляться в эту область проблем,6) и сейчас для нас важны сексуальные побуждения лишь в общем ряду социально-психологических побуждений человека.
Хотя даже у животных, даже у птиц это стремление утолить половую потребность связано со сложным ритуалом ухаживания, однако нет сомнения в том, что оно стоит в прямой связи с агрессивностью (борьбы мужчины с соперником, одоление сопротивления), причем женщина выступает как побудительница к агрессивности. Нет ничего более ошибочного, чем отнесение археологами всех фигурок обнаженных женщин к категории «богини-матери» и отнесение исследователями мифологии всех женских мифических фигур к той же именно категории: функция побуждения мужчины к половой агрессии (и вообще к агрессии) и функция «гнездовития», с рождением и выращиванием детей, а также охраны очага, — совершенно различны.7) А раз они различны, то и функциональные движители — principia volentes — тоже неодинаковы. Н. Б. Янковская справедливо предложила строго различать в мифологии и в пантеоне (а также в культе и даже в быту) функцию «резидентки» (матери, супруги) и функцию «девы» (что, конечно, надо понимать не как «девственница», а шире — как «дева-воительница», создающая импульс к агрессии и преодолению препятствий). Эмоциональный характер этого побуждения ясен без особых пояснений. Но существенно, что в то же время для архаического общества характерно естественное отношение ко всем проявлениям секса, без избыточной нервозности, вызываемой непомерной эмоциональной репрессией: эти проявления, конечно, играют важную роль и в мифологии, особенно в мифах, связанных с плодородием, а также и с космогонией. Требование, под страхом смерти, полного целомудрия от идущих замуж девушек и от жен связано с необходимостью сохранения стабильного «родового тела»8) (функция матери) и является типологически далеко не самым архаичным, хотя уже в древности и засвидетельствовано законодательством Ассирии и Израиля.
У древнейших индоариев, как и у описанных этнографами некоторых дравидских и мундских племен, все девушки до замужества пользовались, по-видимому, полной сексуальной свободой, тем более что часто они жили вместе с юношами в «общем доме» (men's house, common dormitory). Мифологическими «двойниками» девушек и юношей «общего дома» были апсары и гандхарвы, предающиеся любовным играм, пению и танцам в небесном «доме собрания» (sabhā) бога Индры. У других индоевропейцев — например, у славян — вся система обрядности предполагает свободу добрачных половых связей (что, видимо, и практиковалось у русских местами до XIX в.).9) Лишь со временем у индоариев функция, выполнявшаяся прежде всем возрастным классом незамужних девушек, была закреплена в качестве пожизненной и наследственной профессии за кастой гетер (gaṇikā — этимологически принадлежащая гане, т.е. сообществу неженатых юношей-воинов одного возраста). У тех дравидских народов, которые, видимо, не знали института «общего дома», как, например, у тамилов, узаконены были, однако, любовные игры юношей и девушек на полях в определенное время года.10)
В древних переднеазиатских обществах, в древней Греции кастовый строй не развился и «девы»-гетеры не имели кастового статуса. Однако они, во всяком случае, занимали в обществе свое особенное, охраняемое собственными божествами место; гетера совсем необязательно является парией-проституткой. Само греческое hetaíra есть женский род к hetaíros сверстник, спутник, товарищ, соратник. Не должны быть относимы к проституткам аккадские qadištu и западно- и южносемитские *qadišat- (др.-евр. qәdēšā), *qudš- священные.
Во многих обществах с архаическими институтами требование целомудрия, а точнее — требование никогда больше не переступать порога «общего дома» и не возобновлять прежних связей, обращалось только к женщине-«резидентке», «матроне» и имело осознанной или неосознанной целью воспрепятствовать контаминации отцовского рода. Нарушение этого запрета составляет завязку сюжета древнеиндийской эпопеи «Махабхарата». Злодеи рода Кауравов насильно приводят общую супругу их родичей, братьев Пандавов, Драупади, в «дом собрания» и пытаются раздеть догола, так как женщины, которые могут находиться в сабхе (первоначально принадлежавшие, по-видимому, к возрастной группе незамужних девушек), обязательно должны быть нагими. Между тем, согласно «извечному закону», замужним женщинам входить в сабху категорически нельзя. Последующее развитие событий в эпопее сводится, по существу, к мести Пандавов за это неслыханное оскорбление их супруги, приравнявшее ее к женщинам сабхи, которые «принадлежат многим» и «лишены одежд».
В настоящее время начинают проясняться категории и функции жриц в обществах древней Передней Азии. Как нам представляется, если мужчины-жрецы были заняты «психологическим воздействием» на божество — в основном умилостивлением в форме кормления, умащения, одевания его (т.е. идола, идентичного самому божеству по семантическому ряду) и восхвалением его, то жрицы были связаны по преимуществу с обязанностями, имевшими отношение к культам плодородия, и прежде всего к важнейшему обряду стимуляции плодородия с помощью «священного брака» божества (hieros gamos).11) Впервые он стал известен науке по греческим источникам; в Афинах он справлялся на празднике Антестерий; в качестве супруги бога выступала жена «архонта-басилевса» (преемника более древнего басилевса-«царя»). Однако обряд священного брака был известен у самых различных народов, а сейчас он лучше всего документально прослеживается в древней Месопотамии.12)
Здесь известную трудность для исследователя составляет терминология жриц, разнящаяся от города к городу, от области к области. Старшие жрицы (аккадск. ēntu, шум. en; аккадск. ukbābtu, шум. nin-dingir; у хурритов mí-lugal женщина-царь), как бы отождествляясь с богиней-супругой, выступали в основном обряде партнершами бога (или царя); они, подобно следующей категории (аккадск. nadītu, шум. lukur), «наложницам» бога, жили замкнуто, являясь служанками богини — «матери и супруги», как и наложницы мужа в земной семье были обычно рабынями жены13) (лишь в Ассирии главный бог Ашшур не имел богини-супруги, однако имел жриц-наложниц14)). От этих старших жриц, за пределами главного обряда, требовалось целомудрие, так как они представляли собой «резидентное» начало (nadītu бога Шамаша в г. Сиппаре были девственницами вроде римских весталок и служанками супруги Шамаша, богини «Айи-невесты»15) и старшей жрицы, ēntu). Младшие жрицы, обычно называвшиеся qadištu священная, посвященная (в г. Уре ukbābtu), должны были отдаваться не определенному богу, а незнакомцу, возможно олицетворявшему неизвестного бога. В быту они смыкались с категорией непосвященных гетер, ḫarimtu. У хурритов, однако, именно младшие жрицы назывались enda, ēntu. Здесь, по Н. Б. Янковской, тоже наблюдается противопоставление «резиденток» «девам», что отражалось и в быту: у хурритов Аррапхе mí-lugal жили во внутренних покоях дворца (гинекее) со служанками и детьми, a ēntu — во внешней, доступной для населения части дворца (деловой части, связанной с экипировкой войска).
Я. В. Васильков предлагает считать, что разделение богинь на «дев-воительниц» и «резиденток» не изначально отражает общественное разделение девушек на предназначаемых к функции супруги-матери и предназначаемых к функции гетер (разделение, по-видимому относящееся уже к раннеклассовому обществу), а скорее воспроизводит архаическое противопоставление социальных ролей возрастных групп: девушек, пользовавшихся сексуальной свободой, часто в рамках обрядовых возрастных объединений молодежи обоих полов (в «общих домах», «братствах» и т. п.), и замужних женщин, от которых требовалась безусловная верность супругу. Различие рангов «старших» и «младших» жриц на Ближнем Востоке (ср. выше) в генезисе тоже восходит, вероятнее всего, к этому архаическому возрастному разделению: в частности, пребывание хурритских «младших жриц» в части дворца, связанной с экипировкой войска, наводит на мысль о первоначальной связи этого института с воинским братством, которое, по данным этнографии, часто формируется на базе половозрастных объединений неженатых юношей.
Принимая это предположение Я. В. Василькова, мы должны все же отметить, что в Месопотамии (во всяком случае, в Старовавилонский период) отнесение девушек к той или иной категории жриц (или проституток — harimtu), видимо, уже зависело от социального и имущественного положения их родителей и величины приданого, какое им могли выделить.
Переход к абсолютному требованию целомудрия для всех девушек, вступающих в брак, вызвал к жизни в некоторых обществах полный запрет «священных» гетер (или приравнение их к проституткам, как, например, в Иудее и Израиле библейского периода), а, например, в Риме — к появлению особых жриц — весталок, для которых нарушение целомудрия каралось жестокой казнью. Их первоначальная связь с неким «большим домом» общины видна из того, что им поручалось поддерживать огонь очага, а их связь с первоначальным возрастным классом — из того, что их служение кончалось в 35-40 лет (впрочем, без права выходить замуж).
Побуждение к продолжению вида бессознательно существует у всех животных и у человека тоже явно относится к первой сигнальной системе; но, как кажется, существует и очень могущественное побуждение к продолжению цепи родства (не в смысле «рода» или «клана», а в смысле «непрерывности и последовательности родства» по матери и по отцу, а в патриархальных архаических обществах, которые мы рассматриваем, преимущественно через цепь отцов; это побуждение требует особого охранения).16)
И наконец, побуждение активно воздействовать на окружающий мир в пользу себя и своего социума. В условиях первобытного и архаического социума это означает побуждение воздействовать на principia volentes, т.е. на самые главные и грозные силы, действующие в космосе. Естественно, что сообразно с важностью объекта воздействия само воздействие на эти силы воображается только совершенно необыденным: особое сверхэмоциональное состояние воздействующего — вдохновение, возбуждение, камлание, ритмические действия,17) ритмическая речь, особая, «божественная» лексика. Для всех этих состояний, естественно, должен быть собственный principium volens, особое божество.18)
Следует заметить, что все перечисленные типичные социальные (и эмоциональные) побуждения могут (и должны!) иметь как интравертный, так и экстравертный характер; это необходимо ради самосохранения социума за счет внутренних или внешних связей и неизбежно должно сказаться в варьировании мифа. Все же в общем виде можно сказать, что в стабильном архаическом обществе интравертность является ценностью в матерях, детях и стариках, экстравертность — в зрелом человеке. Обряд инициации подростков означает, в числе прочего, обращение их от ценностей интравертных к ценностям экстравертным.18а) Такая же переоценка ценностей — от интравертности к экстравертности и наоборот — может потребоваться в различные критические моменты существования социума (в зависимости от того, нужно ли охранять его устои или, наоборот, необходимы новые импульсы).
Разумеется, речь идет только о переносе ценностного центра тяжести, потому что интравертность и экстравертность как конституционные характеристики личной психологии врождены и не могут меняться местами в одних и тех же индивидах; но в зависимости от исторической ситуации роль самих индивидов — интравертов и экстравертов — может быть различной, и поэтому может меняться социальная важность тех или иных побуждений и даже их направленность. Соответственно может меняться и вес того или иного мифологического построения в конкретном социуме.
Второе. Каждый социум (в архаическом обществе род или клан, lineage, либо другая община или их комплекс, вплоть до номового государства в раннеклассовом обществе) представляет собой не беспорядочное объединение людей, а расположенное в определенном порядке. В простейшем случае это «порядок клева», обнаруженный впервые у цыплят, затем у млекопитающих, но наблюдаемый и у людей — хотя бы в любом школьном классе. На птичьем дворе это значит, что есть птица, которая может клевать всех других, другая — которая может клевать всех, кроме первой, и так далее до последней, которую все клюют, а она не может клевать никого. В более развитых, человеческих социумах это значит, что среди массы людей, которые «как все», не все одинаковы: каждый имеет свою нишу и пользуется неодинаковым уважением и добровольно предоставляемыми привилегиями, в определенном порядке и в большей или меньшей близости к лидеру. При этом индивид, переведенный в другой социум, может получить там совсем иную нишу, а будучи возвращен обратно, занимает, как правило, свою прежнюю нишу.
Естественно, что с развитием классового общества возникают переосмысление и перетасовка ниш, которые теперь социально-политически закрепляются (насильственно и/или идеологически); большее значение, чем общность, получает различие.
Кроме того, что существует этот примитивный «порядок клева», член социума играет особые неодинаковые естественно фиксируемые роли. Большинство движимо эмоциональным побуждением «быть под защитой» — «быть любимым, уважаемым»; достижение этого результата, в развитие данного первичного побуждения, обычно предполагает более удачное выполнение социальных функций (например, взаимопомощи). Затем, имеется лидер, который в архаическом обществе не может попросту наследовать свое положение, а должен завоевать его особыми достоинствами; правда, и происхождение от предшествующих лидеров — это тоже само по себе уже великое достоинство.
И наконец, среди этого большинства выделяются умельцы и трикстер. Трикстер — это особый вид умельца, который способен вызывать смех; социальная и эмоциональная роль последнего исключительно велика.
М. И. Стеблин-Каменский19) различает смех направленный (осмеяние) и смех ненаправленный (смеховая разрядка напряжения) и считает, что архаический смех — всегда направленный (сюда он относит и эддическую песнь «Перебранка Локи», где злой бог-трикстер Локи осмеивает всех величайших богов).20) С этим нельзя полностью согласиться, как и с противоположным мнением М. М. Бахтина, считающего, что наиболее архаичное проявление смеха — ненаправленное (карнавальное «переворачивание» миропорядка). Нам кажется, что архаическому миропорядку свойственны оба вида смеха — как направленный трикстерский смех-разрядка, так и карнавальный смех — тоже разрядка путем создания мира «навыворот» (ребята становятся родителями, рабы — господами, женщины — мужчинами и т. п.). Необходимость карнавальных «разрядок» объясняется постоянной эмоциональной напряженностью социума ввиду жесточайшей регламентированности повседневной жизни архаического человека.21)
Поскольку principia volentes — боги — мыслятся человекоподобными,22) постольку и для мира богов воображаются своя социально-психологическая иерархия и свои социальные роли. И среди богов непременно есть лидер, трикстер, умельцы. Лидер (вождь, царь) богов легко отождествляется в любой мифологии, поэтому приведем лишь примеры мифологических трикстеров и умельцев. Например, у египтян трикстер — Бэс,23) у греков трикстером является главным образом Гермес (см. о нем ниже), а также Пан (скорее, впрочем, пугающий, вроде Лешего, чем смешащий),24) у скандинавов — Локи, у индийцев чертами трикстера наделен Кришна,25) но отчасти и тот высший бог, чьим земным воплощением Кришна является, — Вишну; в Передней же Азии более характерен бог-мастер, хурритский Мадаэ-Хассиссаэ (= семитский Кусарва-Хусас);26) богами-умельцами, но не трикстерами являются вавилонский бог огня Гирру, а также греческий Гефест, индийский Тваштар.27)
Третье. Социум имеет свои обязательные задачи. К ним относятся: добыча пищи, обеспечение плодородия (т. е. ее периодического возвращения), обеспечение орудий производства и самого производства (включая войну), удовлетворение полового инстинкта, охрана очага, рождение и сохранение в живых детей. Каждая из этих функций должна быть осмыслена, а следовательно, должна иметь свои мифы и свои principia volentes, т.е. божеств. Отношения между человеком и божеством сводятся главным образом к умилостивлению; оно может принимать различные формы, но простейшая есть кормление божества путем жертвоприношений: действия вполне целесообразного, если подходить к нему с точки зрения ассоциативно-метонимического мышления.28)
Но помимо принесения божествам чисто материальных благ желательно было попытаться повлиять на их волю, изменить ее в благоприятном для социума отношении. Это предполагало общение с божествами; однако ясно, что эти существа, могущественные и незримые (не считая их косвенных проявлений), требовали для общения с ними, как уже упоминалось выше, чего-то большего, чем повседневная людская речь. Люди неодинаково наделены необходимыми для этого личностными свойствами.
Некоторые жреческие обязанности нес всякий полноценный мужчина (а в отношении богинь — женщина), в особенности в культе духов семейных и родовых предков (находящихся в инобытии, но способных на общение с живыми людьми, во благо или во зло). Жертвы предкам часто — и по естественным причинам — приносились во время трапезы и у домашнего очага (так еще на памяти живущего поколения у осетин), причем женщинам запрещалось называть мужских божеств по имени.29)
Но для более серьезного общения с principia volentes представляется желательным профессионализм. Сначала достаточно профессиональны были, вероятно, старики; но затем и собственно жрецы могут выделяться в специализированную группу внутри социума.30) Аккадцы делились только на царских и нецарских людей (+ рабов), но у других древних народов определенные «сословные» различия иногда прослеживаются
Деление общества на четко разграниченные, даже изолированные друг от друга «сословия», или «варны», — жрецов, воинов и людей, занятых в производстве, — известно у индоиранцев. Это деление, однако, нельзя признать типологически архаичным, хотя оно довольно надежно реконструируется для восточноиранской+индийской общности, т. е., вероятно, для II, самое раннее — второй половины III тысячелетия до н.э., т.е. еще за пределами Индии.31) У других древних народов такого деления не было, в том числе не было его ни у греков, ни у италийцев, ни у скандинавов, ни даже у персов. Не было у них и варны жрецов, и соответственно не было и principium volens — «бога-жреца».
Хотя лат. flāmen определенный вид/род жреца и др.-норв. Bragi имя обожествленного первого скальда; искусство скальдов связываются (не без этимологических натяжек) с др.-инд. brahmán член касты жрецов, однако ни из чего не видно, чтобы flāmen или bragi когда-либо были обозначением касты или сословия.
Четвертое. Социум (будь то род, сельская первобытная община, племя либо тесное содружество двух или нескольких родов и т. п.) представляет собой замкнутое целое. Правда, мы знаем из этнографии, что при общей эндогамности в нем могут сосуществовать раздельные экзогамные группы — соперничающие, иногда и сражающиеся, но связанные взаимными брачными союзами. И это отражается в образующихся пантеонах божеств.
Каждый архаический социум в принципе создает собственный пантеон, т.е. систему principia volentes. эмоционально олицетворяющих причинно-следственные связи значимых для человека (релевантных) явлений окружающего мира: каждый социум имеет свое божество-создателя (творца), своего бога плодородия (например, громовника), свою богиню-«резидентку» (мать) и свою богиню — деву-воительницу, божество-трикстера и т.д. — и прежде всего собственного главного бога: предка и покровителя. Подобно тому как на охотничьей стадии каждый род мог иметь свое особое животное или другое особое явление внешнего мира, с которым он находился в родстве и которое его защищало, так в архаическом сельскохозяйственном социуме богами — предками и покровителями могли быть в разных соседних общинах функционально разные божества: в одном — божество грома, в другом — божество Солнца или Луны и т. д. Тем не менее, поскольку в каждом социуме главной задачей было обеспечение элементарных условий для продолжения его жизни, постольку главное божество данной оседлой земледельческой общины, независимо от его функциональной специализации, должно было быть, кроме того и прежде всего, божеством земного плодородия. Так, в шумерском городе Уре это был бог Луны Нанна (Суэн, Син), рядом, в городе Уруке, богиня — дева-воительница Инана (Иштар): потому, что именно она была главой местного пантеона, с ней здесь и связывалось не только обеспечение половой жизни людей и животных (здесь она была прямой причиной), но также и обеспечение цикла земного плодородия (здесь она была косвенной причиной); хотя, казалось бы, этот цикл скорее должен был бы быть связан с богиней-матерью. В Афинах девственная богиня — дева-воительница Паллада (Афина) была тем не менее божеством плодородия наиболее важной местной культуры — оливок (насколько архаична эта ее роль — спорно); локально в роли местного бога изобилия пищи мог выступать даже бог соленого моря — Посейдон32) у греков, Ньёрд — у скандинавов и т.п. В том же Шумере мы встречаем множество богов, не имеющих как будто никакой специфической функции, но можно не сомневаться, что каждый из них был предком и богом плодородия в некоей «своей» земледельческой общине (правило, согласно которому главный бог есть бог-предок данной общины, возможно, не распространялось на скандинавского Одина — бога-странника par excellence. Один зато был покровителем разбойного промысла — тоже хозяйственной области!).
В любой, в том числе и большесемейной, общине существует некая нуклеарная, «предковая» семья как ядро, зачинающее род; поэтому божество-покровитель любой общины, как правило, тоже возглавляет божественную нуклеарную семью: главный местный бог, его супруга и сестра (как противопоставление богини-«резидентки» и богини — девы-воительницы) или главный местный бог, его супруга и сын.
Нужно заметить, что предложенное Н. Б. Янковской определение этого типа богинь как богинь-резиденток более правильно, чем определение их как богинь-матерей. Их материнские черты часто выражены слабо (например, в Гере, Хатхор, Асират, Фригг),33) хотя есть богини-родоначальницы (Адити у индийцев — мать богов-адитьев. Сурабхи — специфически «мать коров»); но важнее их роль как «резидентного начала» дома, семьи. Наряду с перечисленными можно упомянуть индийскую богиню Уму-Парвати (она выступает в роли девы, но лишь перед тем, как стать супругой Шивы, в чем и состоит ее главная роль). Важность именно «резидентной» роли приводит к появлению таких богинь, которые являются «резидентками» при последовательных (в порядке ротации) богах-вождях; такова Шри/Лакшми у индийцев.
Многие боги имеют сыновей — как среди богов, так и среди героев-предков людских социумов (что вполне понятно). Однако не только сыновья-герои, но чаще всего и сыновья-боги не составляют части нуклеарной семьи своего божественного отца, а имеют собственные отдельные культы. Сыновья, входящие в божественную семью (триаду), бывают, кажется, чаще всего у богов-громовников (Турани у урартского Тейшебы, Тилла или Шаррума у хурритского Тешшуба. Магни и Моди у скандинавского Тора). Это связано, вероятно, с ролью бога-громовника как божества «порождающего», «предка» в собственном смысле, а также с главенствующей ролью этого «оседлого» бога в большинстве пантеонов. Характерно, что для основания колоний скандинавы прибегали только к Тору. Что касается детей других богов, то их родство с их богами-отцами и с другими божествами есть отражение общей тенденции к генеалогическому построению миропорядка.34) Мы уже упоминали о Зевсе как отце-прародителе аристократических родов в Греции (то же верно в отношении Аполлона и др.), но множественность любовных связей Зевса может объясняться не только генеалогическими тенденциями местных родов и общин: в шумерской мифологии мы встречаемся с мотивом последовательного соединения бога с отдельными младшими богинями для создания функционально различных младших божеств и мифологических объектов (ср. миф о создании человека, миф об Энки и Нинсикиле, об Энки и Нинхурсанг35)). То же в целом верно и для греческой и других мифологий, где, однако, таким связям главного бога с младшими богинями и смертными женщинами придан более «реалистический» и в то же время окказиональный характер.
Семейные триады не следует смешивать с троичностью богов по Ж. Дюмезилю (см. ниже). На уровне создания общетерриториальных (общеэтнических) пантеонов характерно группирование богов в «семерицы», «эннеады», выделение семи или двенадцати «главных божеств», обычно отождествляемых с «советом богов». В этот «совет» нередко входят и богини, особенно богини-воительницы.
Отдельные общины с их отдельными пантеонами нередко принадлежат к единому диалектному континууму,36) поэтому естественно, что божества определенных природных явлений носят в каждом общинном пантеоне одно и то же название, хотя круг посвященных им мифов, при одинаковости семантики в целом не тождествен. Отсюда много разных Иштар, Аполлонов, Артемид, Тешшубов и в особенности семитских Ваалов (ba'l — господин) и Элей ‘il — бог) и т. п., что, конечно, облегчало их контаминацию и в то же время, с одной стороны, не снимало противоречивости связанных с божеством мифических сюжетов, а с другой — облегчало их циклизацию вокруг одного имени.
Особенно важно для оценки всего дальнейшего изложения то обстоятельство, что всякое божество — principium volens того или иного феномена — может проявлять свою волю в любом, в том числе и негативном, направлении. Отсюда так распространенная во всех мифологиях амбивалентность божеств (двойственность в отношении блага или зла, насмешки или прославления и т. п.).
По мере интеграции отдельных общин, «номов» и «полисов» в более крупные культовые союзы, а затем территориальные государственные объединения в результирующем сводном пантеоне оказывается по нескольку функционально одинаковых божеств. Характерны, например, наличие множества отдельных богов Солнца в египетских номах уже и после объединения Египта, а также в пантеоне ведических индоариев или наличие по крайней мере двух (субстратных!) дев-воительниц в древней Греции — Афины и Артемиды37) — помимо еще третьей богини — principium volens любовной страсти, Афродиты.
Для Передней Азии более характерно соединение богини-воительницы и богини любовной страсти в одном лице (шум. Инапа, аккадск. Иштар, хурритск. Шавушка, ср. также скандинавскую Фрейю), но они частично бывали и разъединены: у скандинавов (богиня-охотница Скади, отличная от Фрейи); у греков (богиня-воительница Афина Паллада и ночная богиня-охотница, пара «дневного» Аполлона — Артемида, обе отличные от богини любовной страсти Афродиты).
Образ Афродиты как богини любовной страсти настораживает. В большинстве мифологий такого божества просто нет: шумерская Пиана, аккадская Иштар, западносемитские 'Астарт (Астарта) и 'Анат — прежде всего именно богини-воительницы; множественность их любовных связей есть атрибут этого их образа. Таковы же египетские богини-воительницы, почитаемые в львином облике: Тефиут, Сехмет и т. п., а также антропоморфная Нейт.
С одной стороны, М. И. Стеблин-Каменский37а) справедливо указывает на то, что «концепция романтической любви, т.е. спиритуализация и сентиментализация сексуального момента, тенденция к осознанию его как чего-то, включенного в сферу субъекта, чего-то сугубо личностного» наблюдается у скандинавов (так же как, добавим мы, и у греков) только в эпосе (и, замечает Я. В. Васильков, в поздней индийской поэтизированной мифологии). Что же касается мифологической архаики, то для нее характерна «тенденция к осознанию сексуального момента как сферы, в которую субъект включен наравне со всем, что оплодотворяет и плодоносит, культ сексуальной силы, т.е. силы надличной». Поэтому Афродиту, как она представлена в традиционной греческой литературе, так же как и другие подобные образы — вроде второстепенной (и лишенной культа) индийской богини Рати (Страсть) или египетской Бастет-кошки, — не следует считать архаической, так же как не является архаичным и сын Афродиты Эрос в том виде, как мы знаем его от античных поэтов. Мнение М. Г. Джеймсона о заимствовании Афродиты с Востока38) не может быть принято, так как восточная Астарта-Иштар — божество другого типа, чем «богиня любви» классической Греции. И даже если относить Афродиту к божествам не поздней «романтической» любви, а к principium volens слепой силы libido, то нет необходимости выводить ее с Востока, поскольку такой principium volens неизбежно должен был существовать на архаическом этапе и в Греции.
К вопросу о богинях-«резидентках» и богинях — девах-воительницах мы вернемся в главе III в связи с вопросом о возрастных статусах.
Область мифов — область строгого следования традиции; нарушение «правил» может иметь самые гибельные последствия для миропорядка.39) Поэтому мифы остаются сравнительно долго в неприкосновенности (что не противоречит вариативности, о которой шла речь выше). Зато неприкосновенность мифа может вступить в противоречие с логикой, как мы ее понимаем: ср. нисхождение в Преисподнюю шумерской богини Инаны сразу из нескольких городов,40) в каждом из которых она имеет мужскую пару (мужа, любовника, брата или даже сына).41) Тем не менее со временем происходит контаминация богов (или, как в Греции, их более резкое противопоставление и индивидуализация). Так, в Месопотамии к концу II — началу I тысячелетия создается, несмотря на множество внутренних противоречии, единый пантеон — царство богов с фиксированными функциями отдельных божеств. Состав такого пантеона сильно зависит от политических влияний или, как в Индии, и от интенсивной работы религиозно-философской мысли в сословии профессиональных жрецов.
Архаической чертой следует признать существование во многих пантеонах двух раздельных социумов среди богов: таковы игиги и ануннаки в Месопотамии, асуры/ахуры и дэвы у индоиранцев, асы и ваны (а чаще йотуны) у скандинавов. Первоначально это были экзогамные половины божественного социума в целом, но мы застаем их не вполне одинаковыми: одни группы более связаны с небесным и благим началом (игиги в Месопотамии, ахуры у иранцев, дэвы у индийцев, «племя богини Дану» у ирландцев, асы у скандинавов), другие более связаны с наземной жизнью или даже с Преисподней (ануннаки в Месопотами,42) дэвы у иранцев, асуры у индийцев, ваны43) и особенно йотуны у скандинавов, фоморы у ирландцев). Между ними бывают и воинские схватки. Тем не менее — в результате примирения после воины с асами — мы видим скандинавских богов-ванов в Асгарде, обиталище асов.
Почти все скандинавские богини — дочери йотунов; а месопотамский игиг (один из небесных богов) Нергал захватывает в свою власть Преисподнюю. Лишь в типологически поздней догматической и дуалистической религии протозороастризма («заратуштризма») дэвы в принципе отнесены к злому началу (что, впрочем, не полностью удержалось в позднейшем зороастризме44)); в Индии со временем асуры в противоположность богам-дэвам начали все более приобретать демонический характер.
В связи с представлением о смене космических веков и поколений «старые» боги, т.е. старые творцы мира, оттесняются богами следующих поколений.44а) Так, у греков Кронос и его братья-титаны оттеснили Урана-«Небо» и Гею-«Землю», а Зевс и его братья оттеснили Кроноса и титанов; у хурритов Ану (шумерско-аккадский бог Неба!) оттеснил более старого бога, носящего до-хурритское и до-шумерское имя Алала, но сам Aнy был оттеснен уже собственно хурритским Кумарве, а тот, в свою очередь, — громовержцем Тешшубом и его поколением. При этом в греческой мифологии нет двух родов или кланов божеств одного и того же поколения. Несколько сложнее картина в архаической индийской мифологии. В ней асуры — это боги изначального мира, «старшие братья» дэвов. «Социум» асур делится здесь на темных дайтьев и светлых адитьев, возглавляемых главным асурой — Варуной (соответствует «Премудрому ахуре», Ахурамазде иранцев и в каком-то смысле Урану греков; однако в отличие от Урана-«Неба», но по аналогии с месопотамским — не хурритским — Ану-«Небом» Варуна не свергнут окончательно, но перешел вместе с возглавляемой им группой адитьев на сторону победоносных дэвов).45) В начальную эпоху мира создается Небо-Земля как еще не разделенная брачная чета. Она порождает громовержца Индру (разделителя Неба и Земли и первого дэву), а также Ушас-«Зарю»,46) близнецов Ашвинов (божеств утра и вечера — супругов Сурьи, дочери Сурьи, бога Солнца) и других «дэвов», в том число «умельца» Тваштара (≈ греч. Гефесту). Главный дайтья — это дракон Вртра,47) побеждаемый Индрой (поэтому тот носит имя Вртрахан — «убийца Вртры»48)); из нутра убиенного Вртры возникают Воды, которые родят Сурью-«Солнце». Создаются «наш» мир Сат («Суть, Сущее»), делящийся на три сферы — влаги, света и жара, и подземный мир Асат («Не-Суть»).
Основным источником наших сведений о наиболее архаичной мифологии индоариев является, безусловно, «Ригведа».
Надо заметить, что уже в «Ригведе» мы не находим «чистой архаики»: она значительно трансформирована нарождающейся идеологией развитого жреческого религиозного культа. Восстановить картину индоарийской мифологической архаики помогают некоторые другие источники. В первую очередь это санскритский эпос («Махабхарата» и отчасти «Рамаяна»), точнее древнейший слой его содержания. Здесь (в отличие от более позднего, индуистского слоя в содержании эпоса) фигурируют те же «ведические» божества, но гораздо наглядней, чем в «Ригведе», проявляются их связи с культурной архаикой — обрядами плодородия и календарного цикла, ритуалами посвящения, пережитками дуальной социальной организации, системой возрастных классов и т.д. Хотя эпос и обрел фиксированную форму на много столетий позже, чем «Ригведа», его архаизм не должен удивлять, так как эпос отразил мировоззрение значительно более широких, чем жреческая среда «Ригведы», кругов индоарийского общества, мировоззрение, в котором архаика удерживалась еще очень долгое время после того, как она была искоренена или неузнаваемо трансформирована в жреческой традиции.
Как источник для реконструкции индоиранской мифологии может рассматриваться упоминание индоиранских богов (видимо, богов индоиранской династии в хурритском царстве Митанни), призываемых — в хурритской цитате ближе к концу огромного списка разных божеств — в свидетели договора между хеттским царем Суппилулумасом I и претендентом на митаннийский престол Шаттивасой (XIV в. до н.э.):49) это божества Mitraššil urwanaššil (вариант arunaššil) Ind(a)ra Nāsatya-na, что означает [боги] митринские, [боги] урванские [арунские], Индра и [двое] Насатъя. Urwanaššil обычно отождествляют с Варуной, часто упоминаемым в паре с Митрой в Ведах, однако это наталкивается на непреодолимую трудность: начальное v/w не отпадает ни в индоиранском, ни в хеттском, ни в хурритском языках; urwanaššil следует анализировать как /*urwa(n)-na-šši-l*(a)/, что по-хурритски (напомним, что на этом языке написан весь пассаж) означает множественное число предиката (-l*а) коллектива (-šši-) множественного числа (-nа-) субъекта urwa(n).50) Последнее слово не сохранилось в индоарийской, и его нет в хурритском, но оно имеется в древнеиранском в форме urwa(n) или uru(n) и со значением душа, в частности дух мертвого. Поэтому (несмотря на существование в ведическом санскрите сочетания имен — «двандвы» — Mitravaruṅa) mitra-šši-l* urwa(n)-na šši-l* следует переводить те, кто принадлежит к Митре, те, кто принадлежит к душам [предков].
С некоторыми оговорками можно предположить в качестве источника индоиранской мифологической архаики в хурритский период пантеон предков у кафиров, или нуристанцев. Это была передовая и наиболее архаичная группа индоиранских племен, отличная как от иранцев, так и от индоариев; остаток ее обитает ныне на северо-востоке Афганистана и был обращен в ислам лишь в конце XIX в.51) Пантеон кафиров не испытал идеологизирующего влияния ни зороастризма, ни индийского богословия. Во главе него здесь стоит Imrō (предположительно *Yama-rāja), соперничающий с Индром и отождествляемый, по В. Лентцу, с Митрой; как «царь-Яма» он же является, по-видимому, и царем Преисподней и тем самым духов предков. Заметим, что реконструкция пракафирского языка вполне соответствует фонетической картине, которую рисуют хетто-хурритские глоссы из того неизвестного индоиранского языка, на котором говорили предки династии Митанни (в том числе aika один и satta семь52)).
Однако было бы ошибкой считать пантеон нынешних кафиров в целом близким ведическому или праиндоиранскому. Культура кафиров, подобно культурам других народов, обитающих в географически изолированных зонах, — своего рода «слоеный пирог», образованный рядом последовательных исторических напластований, воздействий, приходивших, как правило, извне. Сравним, например, типично архаический, дохристианский пантеон горцев-осетин, в котором боги, однако, носят христианские наименования (громовержец-змееборец Уастрджи — «Святой Георгии», бог грома, дождя и плодородия Уацилла — «Святой Илья», бог скотоводства Фалавра — Флор и Лавр, христианские святые — покровители скота, и т.д.). Этот пример показывает, что, как и в случае кафиров, в силу географической обособленности района обитания внешние влияния не были столь сильными, чтобы полностью подменить собой или вытеснить иные традиции.53)
Возвращаясь к индоарийской мифологии, отметим, что характерной чертой пантеона Вед, как мы уже говорили, является малое значение, которое имеют в нем женские божества. В большинстве своем это богини-девы, как, например, Ушас-«Заря»; дочь Солнца Сурьи, к которой сватаются божественные близнецы Ашвины; богиня речи Вач, служащая объектом соперничества между дэвами и асурами. Богини-«резидентки» выступают, как правило, не более чем тенями своих божественных супругов, и даже имена их образованы чаще всего добавлением к имени бога окончаний женского рода, например Индрани — супруга Индры. Бледны, лишены конкретных черт образы ведических богинь-матерей, например богинь Адити, матери богов-адитьев, и Дити, матери дайтьев. Можно предположить, однако, что в народной мифологии индоариев, в отличие от жреческой ведической, образы богинь, связанных с плодородием, играли куда более важную роль. В обрядовых текстах мы встречаем, например, фигуру богини Ситы-«Борозды», сексуальным партнером которой выступает бог дождя Индра. Подобные образы богинь индоарийской мифологии мало отличались, по-видимому, от субстратных дравидских богинь-матерей, которые постепенно усваивались народной индоарийской традицией, а позднее, уже в эпоху становления индуизма как религии, вышли на важные позиции и в официальном брахманском пантеоне. Таков, например, образ богини Шакамбхари, из тела которой произошли все растения.
Субстратной по своему происхождению является в индуизме группа «Семи матерей» — богинь, связанных с деторождением, но также, подобно их дравидским и ближневосточным аналогам, с детской смертностью и эпидемическими заболеваниями (ср. аккадскую «Семерку» sibittu). Определенно дравидские корни имеет образ кровожадной индуистской богини-воительницы Кали. Брахманская теология свела затем контрастные образы Кали, Шакамбхари, горной девы Умы-Дурги (ставшей в замужестве идеальной «резидентной» Парвати), богини Чанди (по-видимому, субстратно-мундского происхождения) и некоторые другие в единый образ Великой Вогини — Дэви, супруги Шивы.
Формой самоотождествления архаического социума, как он известен в наших источниках, является осознание родства как главного скрепляющего фактора — и поэтому счет родства. Генеалогия не менее важна для ориентировки в мире, чем космология (даже более важна!), и входит в число познаний, необходимых отроку для вступления в общину. Соответственно генеалогически строится и мир богов (божественные генеалогии носят локальный характер, и одни и те же боги или предки по-разному генеалогически соединяются в двух соседних общинах, что впрочем, никого не волнует — это в пределах привычной вариативности).54) И в древнескандинавской литературе мы находим счет генеалогии (богов, йотунов-титанов и перволюдей-героев).
Пятое. Архаичный социум обычно делился на возрастные классы;55) в период наших письменных источников это часто прослеживается в виде пережитков, но нередко сохраняется отчетливо. Эти возрастные классы обладают своей внутренней солидарностью. Нередко они институциализованы, но часто складываются совершенно спонтанно.56) На возрастные классы, как мы уже видели, делятся и божества. Старшее поколение богов обычно пассивно и мало или совсем не вмешивается в дела космоса и мира людей. Важнейшие божества принадлежат к среднему, действующему поколению, установившему и поддерживающему существующий миропорядок; но есть и младшие боги — боги-юноши и даже дети. Таков урартский Турани, сын громовержца Тейшебы и его супруги: он получает по сравнению с любым другим богом половинную норму жертвоприношений.
Если культовое животное Тейшебы (и хурритского Тешшуба, и западносемитского ваала Хадду) — бык, а его жены Хебат — корова, то животное их сына (восточнохурритского Тиллы, западно-хурритского Шаррумы) — теленок. Ср. стабильные нормы кормления людей по возрастным классам, независимо от выработки и характера труда, хорошо известные по хозяйственным документам древней Месонотамии, ср. примеч. 56.
В этой связи следует сказать несколько слов об архаическом восприятии времени. Понятия сплошного, однородно движущегося в одну сторону времени в архаическом мышлении не было (вообще не существовало никаких «понятий»!). Было образное восприятие ритмически сменяющихся событий — дня и ночи, движения Солнца и Луны, смены времен года и смены социально-возрастного статуса внутри социума — все это явления, которые непременно имели свои principia volentes.
Здесь уместно вообще сказать о характере образов божеств в архаических мифологиях.57) При невозможности абстрактного обобщения и необходимости обобщения образного бог, principium volens, представляется конкретной личностью. Образ этот — не плоский, а разносторонний, не исключающий противоречивости. Отсюда полнокровность богов, их неподверженность какой-либо идеализации и по большей части несводимость к абстрактным функциям, характерным для школьной мифологии, которая восходит к эллинистическим толкованиям («бог войны», «богиня любви»). Некоторые, но не все божества довольно рано действительно представляются как покровители не только определенных общин, но и определенных возрастных классов и даже профессий. Это определяется приписываемыми им характерологическими чертами, в свою очередь восходящими к мифологическим сюжетам; а те в конечном счете определяются феноменами, для которых данное божество есть principium volens. Так, у греков Гефест (как и все боги-умельцы у других народов) — покровитель ремесленников, Асклепий — врачей, Арес — воинов, Афродита — любовников (преимущественно вне брака). Однако еще в гомеровских поэмах Арес и Афродита прямо не отождествляются как «бог войны» и «богиня любви» — это скорее их свойства, доминантные черты их характера, чем профессиональные функции. В шумеро-аккадской мифологии привязка определенных божеств к профессиям еще слабее выражена: Иштар — далеко не только «богиня любви», бог Нинурта, которого в науке нередко классифицируют как «бога войны», скорее бог — борец с чудовищами и притом, конечно, член локальной триады ниппурских богов-предков. Локальная иссинская богиня-целительница Гула как богиня врачей засвидетельствована сравнительно поздно. Таких божеств — покровителей профессионалов не следует ставить в один ряд с богами — principia volentes природных явлений.
Во всяком случае, божества обычно имеют свой определенный типический характер. Но в то время как в литературе XIX—XX вв. полнокровность персонажей есть высшая стадия в развитии реализма с его способностью к типизации, в мифе типизация в смысле реалистической поэтики отсутствует. Видовому обобщению, каковой является образность, присуще отождествление общего с частным, особым. М. И. Стеблин-Каменский указывал на характерное, по его мнению, для охотничьего общества отождествление всего вида определенного зверя с образом единичной особи, воплощающей вид (белка Рататоск, «парные вóроны» Хугин и Мунин в скандинавской мифологии).
Мы можем сказать, что та волевая функция бога, которая является откликом на данный социально-психологический импульс или эмоциональную потребность (и которую не следует смешивать с «профессиональной функцией» поздних интерпретаторов), всегда осложнена58) разнообразными конкретными, «личностными» признаками, не вмещающимися в модель и не представляющими прагматического интереса для древнего человека, если не считать внушения ему представлении о личностной конкретности и в то же время о непостижимости и могуществе богов.
Но чем более божество оказывается обладающим личностным своеобразием характера, тем легче оно вызывает разнообразные эмоции у верующих (положительные, но и негативные тоже — трепет, страх). Даже когда — при развитии мифических сюжетов — боги пантеона получают некоторые черты «собственного биографического характера», иной раз уже с трудом привязываемые к породившим эти божества социально-психологическим побуждениям, существование божеств воспринимается в целом как обеспечивающее устроенность мира. В неустроенном мире человеческий социум существовать не может.
Миф отнюдь не «история», хотя бы и воображаемая, мнимая. Хотя фабула мифа может быть отнесена «во время оно», «в начало времен», но эта «хронологическая» привязка мифа иллюзорна.59) Последствия этого события длятся, и в некотором смысле длится и само событие. «В начале времен» осмысливаемое явление произошло лишь впервые, происходит же оно либо все время, либо — в «природных» мифах — каждый год; а поскольку миф — это осмысление современного человеку явления, постольку действие мифа происходит и сейчас.
Раз миф — не история, а повествование о некотором актуальном действии или событии, то его можно связывать с магическим действием — обрядом (ритуалом), также повторяющим это «прадействие». Миф чаще всего даже не может рассказываться без сопровождающего обряда или сама его рецитация есть обряд. Естественно, что некоторые ритуалы необходимо повторять ежегодно — таковы обряд «священного брака» вождя общины с богиней или же жрицы, представляющей общину, с богом (вернее, с их метонимическими заместителями) либо обряд «оживления», «возрождения сил» вождя. Эти ритуалы ассоциативно-семантически связаны с периодическим возрождением полей общины и др. Участие в обряде, участие в восприятии излагаемого мифа есть сопереживание событиям мифа как продолжающим свершаться.
Коль скоро миф, во-первых, хронологически не привязан, а во-вторых, представляет собой не повествование о каком-то, хотя бы квазиисторическом, событии прошлого, но лишь вневременное чувственно-наглядное истолкование некоего феномена нынешнего мира, он, миф, не избегает того, что с точки зрения рационалистической логики представлялось бы противоречивым. Мы уже приводили прекрасный пример египетской Великой Коровы: ее четыре ноги — это четыре стороны света; небо — это богиня Нут, поднятая богом Шу из объятий ее возлюбленного, бога земли Геба; небо — это река, по которой плывут с востока на запад ладьи Солнца, Луны и звезд. И все это одновременно, причем не только в перечислениях, содержащихся в религиозных гимнах и заклинаниях погребального ритуала, но и на одном и том же изображении. Однако тут не только нет противоречия, но напротив: чем больше метафор и метонимий, выделяющих главные признаки явлений, тем это явление выступает четче и понятнее.60) Кроме того, так как миф является осмыслением актуальных феноменов мира, то он предполагает и активное воздействие людей на principia volentes путем обрядов, объединяемых в культ.
Нет, конечно, в архаическом мышлении понятия «небытия» (ср., однако, Асат уже в Ведах. Но это, в сущности, несмотря на название, не небытие, а антибытие, хаос, неупорядоченное бытие). Небытие — величайшая абстракция, совершенно недоступная первобытному мышлению.61) Поэтому рождение, как уже упоминалось, есть переход из «инобытия» в наш мир, а смерть есть переход из нашего мира в «инобытие», в «другой мир»; это было тем более совершенно ясно, что представление о трех мирах — верхнем, нашем и подземном — было дано еще первобытному человеку в непосредственном восприятии.
И по той же «логике» и переход из одного возрастного статуса в другой есть тоже аналог рождения.
По рождение и смерть не есть, конечно, только ритуальный переход из статуса в статус. Осмысление этих коренных моментов человеческой жизни должно предполагать осмысление и коренных физиологических процессов, к чему мы еще вернемся ниже.
* * *
Мышление древнего человека не есть пассивное осмысление феноменов
мира как движимых причинно-следственными связями, воображаемыми как
волевое действие божества. Действие воображаемого божества есть импульс,
предполагающий реакцию. Социально-психологические побуждения, о которых
уже шла речь, — это эмоциональные побуждения к активности. Так как
предполагаемые действия божеств имеют самое непосредственное влияние на
производственный процесс людей и на всю их социальную жизнь вообще, то
неотъемлемой частью этого производственного процесса и этой социальной
жизни являются акты, имеющие целью повлиять на волю и действия божеств,
направляя их на благо собственного социума. Эти акты, воспринимаемые как
часть производственного процесса, все же, конечно, тоже подчиняются
системе тропических ассоциаций и представляют собой то, что в науке
принято называть магией. Институциализованные магические действия
(ритуалы) есть культ.Критерием познания истины является практика, а практика древнего человека была очень ограниченна,62) и само мышление с помощью метонимических ассоциаций было чревато ошибочными суждениями. Это мы увидим ниже на примерах суждений древнего человека о собственных физиологических процессах, особенно о роли крови и о причинно-следственных связях, объясняющих зачатие и рождение человека. Когда же речь идет о попытках воздействовать на объективные явления природы в рамках метонимических ассоциаций, то ошибочные оценки почти неизбежны. Вот почему магическая деятельность архаического человека представляется нам с первого взгляда лишенной смысла, хотя она на самом деле подчинена все тем же законам психологии.
По этой же причине жизнь архаического человека столь строго регламентирована и ритуализована, столь не похожа на руссоистские мечты о первобытной воле: соблюдением ритуальных установлений люди фактически пытались компенсировать возможную ошибочность умозаключений (если результат не тот, что ожидали, значит, было нарушено какое-либо из бесчисленных, хранимых лишь в памяти ритуальных правил).
Нет, конечно, никакого сомнения, что племена — носители диалектов одной языковой семьи — скажем, индоевропейской, — передвигаясь, переносили с собой не только язык (его внешнюю, формальную сторону), но и его денотаты, в частности, в виде уже ранее создававшихся у них мифологем. Однако есть большая разница между сравнительным языкознанием и сравнительной мифологией. Методики сравнительного языкознания могут выявить общее в родственных по лингвистическому происхождению языках, а также закономерные при ветвлении диалектов изменения в этом общем, как формальные, так и семантические; эти методики могут не только отличать субстратный и адстратный (т.е. когда-то чуждый) языковой материал, но и установить даты заимствований из адстрата (относительные, а нередко и абсолютные). Лингвистика не знает двуприродных языков: есть язык, имеющий в своих определяющих чертах одно общее происхождение, и есть различные наслоения на него. Язык в своей основе может сложиться лишь в пределах одного этноса; культурного же взаимодействия двух этносов для создания совершенно нового языка недостаточно.
Кроме того, язык способен передаваться от одной антропологической общности к другой. Общее происхождение языков — отнюдь не гарантия общего биологического и даже культурного происхождения народов; чаще всего они совершенно различны.
Напротив, возникновение мифологем необязательно жестко связано с тем или иным языком; если язык при передвижении его носителей от одной биологической общности к другой остается в основе прежним, то культура может быть в очень большой мере перенята из субстрата, как из субстрата перенято бывает подавляющее число внешних антропологических черт народа. Конечно, у двух народов, говорящих на родственных языках, всегда сохранится немало общих мифологем и особенностей словесного оформления мифов. Но в целом мифология народа принадлежит не только передвинувшемуся откуда-то носителю его современного языкового ядра, но и биологическому автохтонному большинству. Вряд ли можно отрицать, что сходства (особенно в именах) между божествами индоевропейцев — индоариев, греков и скандинавов — гораздо меньше, чем различий. В то же время в сознании, а значит, и в мифологии разноязычных народов, живущих на одинаковом социальном уровне и в одинаковой экологической среде, нередко больше общего, чем у одноязычных (сравним космогонию восточнокавказских хурритов и индоевропейских греков).
В этой книге мы стараемся показать, что возникновение мифов связано со всеобщими законами существования архаического человека и средой, его окружавшей, независимо от конкретного языка и этнического происхождения племени. Конечно, это не означает, что племена определенной языковой группы не могли заносить свои мифы на новую территорию, куда они переселялись. Но мы убеждены, что нет единой и неизменной индоевропейской ментальности ни в области мифологии, ни в любой иной социально-психологической области. Заимствование же мифологических сюжетов мы рассматриваем как процессы второстепенного значения, но в то же время и они тоже не ограничены рамками только этносов, родственных друг другу по языку.
Основой для понимания мифов, с нашей точки зрения, должна быть социальная психология, как она проявлялась на уровне метонимически-ассоциативного мышления и варьировалась в зависимости от условий окружающей природы и сложившегося социума.
О теории Ж. Дюмезиля (Экскурс I)
В настоящее время в науке о мифологии господствующей является теоретическая структуралистская система К. Леви-Стросса, хотя в младшем поколении влиятельными стали и другие направления, фрагментирующие понятие об обществе на как бы изолированные «культуры» («смеховая культура», «культура танца», «культура женского поведения» и т.п. ad infinitum). Самая фрагментированность подхода, имеющая принципиальный характер для данных исследователей, затрудняет всякую полемику с ними на теоретическом уровне.Что касается старшего поколения ученых, то среди них помимо структурализма по Леви-Строссу влиятельна и другая школа, основателем которой был недавно скончавшийся Ж. Дюмезиль. Полемизировать с отдельными положениями этой школы лишь в ходе нашего изложения, только по конкретным вопросам, представляется нецелесообразным; лучше ясно раз и навсегда сформулировать наше отношение к ее основным положениям; этому и посвящен настоящий экскурс.
Ж. Дюмезиль стремился вывести миф из жизни самого общества, которое его создало. К сожалению, вместо того чтобы учесть все основные социальные побуждения, Дюмезиль выделял только три «главные функции», характерные к тому же, по его мнению, только для народов, говоривших на индоевропейских языках. Важность языковой и «этнической» принадлежности народов, создававших мифы, Дюмезиль явно и неоправданно преувеличивал. Он находился под влиянием факта действительного социального деления индоиранского общества на три сословия, или «варны», — воинов, жрецов и земледельцев — и соответственно выделения в индоиранских мифологиях главных божеств по числу этих функций. Он, однако, во-первых, не учитывал того обстоятельства, что большинство архаических мифологий (в том смысле, в каком этот термин употребляется в настоящей книге) — так же как и общеиндоевропейское языковое единство — восходит к эпохе неолита и раннего энеолита, в условиях которых сословия еще не могли образоваться;63) во-вторых, того, что и вне территорий носителей индоевропейских языков тоже не могло быть вообще никакого земледельческого или земледельческо-скотоводческого архаического общества без воинов, жрецов и земледельцев. Таким образом, у Дюмезиля число обожествляемых в мифологии функций, с одной стороны, слишком мало — ибо должны быть еще функции защитные, сексуальные, познавательные, ориентировочные и прочие; а с другой стороны, переоценивается культурная роль языковой общности и недооценивается культурная роль среды обитания. Неудивительно, что «троичность» главных — обязательно индоевропейских! — богов частично достигается путем подгонки. Так, индоарийский пантеон, казалось бы, должен был бы быть, по Дюмезилю, образцовым: три варны! (Правда, на самом деле плюс четвертая — варна туземного по происхождению населения.) Однако он все же насчитывает не трех, а пятерых главных богов: два бога-правителя, Митра и Варуна, один бог-воин, Индра, два бога-дарителя богатства (так! Не плодородия, а именно богатства, что вряд ли можно считать вероятным для неолита). Последние — это близнецы Ашвины, плюс еще шестое божество — женское (Ашвини, у соседних иранцев — Анахита). Между тем, если в индийской мифологии «Митра-Варуна» и выступают в паре (в «двандве»), то необязательно в смысле их соединения, а, может быть, сначала в смысле противопоставления, как в других мифологиях («Каин – Авель», «День – Ночь»). По Дюмезилю, один из них верховный бог-«юрист», другой — верховный бог-«маг». Понятие «юриста» в неолите оказывается, мягко говоря, неожиданным (на самом деле Митра — бог дружбы и справедливости в своем качестве светового бога, а уж отсюда бог договоров; Варуна не более «маг», чем любое другое божество, действующее волшебными средствами); вторая функция приписывается Индре — громовержцу, третья — Ашвинам — богам не богатства, а дня и ночи (утра и вечера, ср. у хурритов Хурри и Шери, у западных семитов Шахар и Шалам).
У греков Дюмезиль «троичности» не искал, объясняя ее отсутствие этнически смешанным происхождением греческого народа; хотя между тем и у греков есть трое верховных богов — Зевс, Посейдон и Аид, только подогнать их под дюмезилевские «три функции» трудно. Троичность здесь — и всюду — от «магии» числа «три», еще требующей психологического объяснения.
Зато германцам, и в частности скандинавам, Дюмезиль приписывал сохранение общеиндоевропейской троичности: Варуне и Митре соответствуют боги Один и Тюр, Индре — Тор, Ашвинам и Ашвини — Фрейр и Фрейя. Его не смущало то, что Один — явно вторичный верховный бог (хотя Дюмезиль указывает на косвенное упоминание его уже у Тацита, но II в. н.э. — это не такая уж глубокая древность); первоначально у германцев главное место занимал не Один, а Тор; именно он отождествлялся с римским богом-правителем и громовержцем Юпитером (по Дюмезилю, соответствовавшим не Индре, а Варуне); скандинавский Тюр, подобно Митре, покровительствовал и договорам, хотя вряд ли это была его главная функция. Этимологически он соответствует греческому Зевсу, но его функция в качестве светового божества, подобного Митре, ни из чего не видна. Также Фрейр и Фрейя могут быть сопоставлены с Ашвинами и Ашвини лишь с очень большой натяжкой.64)
Однако же если сбросить путы, добровольно наложенные на себя Дюмезилем (выводящим типологию мифов строго из одной этнолингвистической основы), и не ограничиваться только тремя социально-психологическими функциями, то материал, собранный Ж. Дюмезилем и его последователями (например, Г. Виденгреном), должен учитываться исследователем сравнительной мифологии. Все три дюмезилевские функции — реальны: но не бог-правитель, а бог-лидер (вождь); не бог-воин, а бог агрессивного побуждения или бог-защитник; не бог, дарующий богатство, но божество, обеспечивающее плодородие, — и далее должны идти необходимые для всякого пантеона божества, principia volentes других социальных функций и побуждений. Таким образом, «функции» божеств по Ж. Дюмезилю могут быть приняты только с поправкой на историю; действительно, историзм был ему чужд; вместо того чтобы попытаться выявить ценности архаического человека, Ж. Дюмезиль, человек формации, предшествовавшей Второй мировой войне и НТР, невольно ориентировался на социальные ценности окружавшего его общества: во главе древней общины, как и во главе общества Франции начала XX в., у него стоят адвокат, прелат, генерал и капиталист!
О теории египетской религии Л. Трой (Экскурс II)
В своем исследовании египетской мифологии (Troy L. Patterns of Queenship in ancient Egyptian myth and history. Uppsala, 1986) Лана Трой идет по особенному пути: по ее мнению, космологические представления египтянина настолько важны для «разрешения экзистенциальных проблем жизни», что и все остальные мифы могут быть истолкованы как символы первичных космогонических образов. Она пишет: «Мифическая перспектива подразумевает восприятие модели (шаблона, pattern) на всех экзистенциальных уровнях (здесь и ниже выделено мной. — И. Д.), хотя и варьирующей в выражении. Эта модель также отражает концептуальную структуру египетской мысли и поэтому является подходящим исходным пунктом для понимания ее характера... Форма, обретаемая моделью, которую человек воспринимает в космосе, имеет специальную функцию. Она разрешает экзистенциальные проблемы жизни... Структура, которую человек видит в своем космосе, должна снять те противоречия, которые он испытывает в своей среде существования, и свести парадокс к простой формуле. Ориентация человека во вселенной состоит в восприятии его отношения к серии оппозиций... Мифическая модель становится проблеморазрешающей в силу своей способности превращать сами элементы, представленные оппозициями жизни, в действующие силы (agents) жизненной динамики» (с. 6 и сл.). Ссылаясь на Лича, она пишет: «...следуя Леви-Строссу, Лич показывает, что отдельные мифы в каждом данном культурном контексте могут быть интерпретированы как часть корпуса, повторяющегося в различных формах... Проблеморазрешающий элемент мифа — в способе (manner), каким он обращается с бинарными или взаимодополнительными факторами» (с. 8-12). Таким образом, с помощью легкой подгонки любая мифологема может превратиться в любую другую. Например, в одном случае рот как нечто «замкнутое» есть символ «утробной» функции, а, скажем, рука или луч солнца как нечто вытянутое есть символ «фаллический»; а если такое толкование в каком-либо конкретном случае невозможно, допустимо прибегнуть к «андрогинной» или «зеркальной» символике, и рот уже окажется «фаллическим», а рука или луч — «утробным» символом. В то же время бинарность, свойство чисто психофизиологическое и всеобщее, Трой воспринимает (по Франкфорту: Frankfort Н. Kingship and the Gods. Chicago, 1948, с. 350, примеч.12) как свойственную специфически хамитам-египтянам. При этом всякую бинарность, присущую вообще мифу, как он воспринимается человеческим сознанием, Трой сводит к космогонической бинарности, а все остальные случаи оппозиций (имманентно существующих в наблюдаемом мире) она объясняет как символ, как отражения понимания египтянином космоса: для него космос был важнее реальной жизни!Бинарность при этом толкуется весьма расширительно. Как случай бинарности рассматривается уже упоминавшаяся андрогинность (двуполость), и это еще можно было бы принять, но как пример двуполости приводится сотворение живых существ первобогом Атумом путем самооплодотворения (см.: Troy L. Patterns of Queenship, с. 15 и сл.). Конечно, поскольку Атум затем выплевывает пару богов — Шу и Тефнут, постольку он и «мать» их, но все грубо материалистическое описание Атумова акта творения не позволяет непредубежденному читателю сомневаться в том, что он мыслился вполне мужчиной и ни в коем случае не женщиной.
Кроме того, Трой рассматривает только идеологизированную египетскую мифологию, где все мифологически осмысленные события мира реинтерпретируются как имеющие отношение к царю, ибо, согласно египетской идеологии, царь есть воплощение мировых сил, как плодоносящих, так и космогонических. Отсюда особое значение, которое приобретают в этой идеологии начала рождения и возрождения, необходимые для сохранения неизменности роли царя, как бы вновь рождающегося в виде самого же себя. Как женские (и другие) божества в окружении царя, так и живые женщины в его окружении (царица, жрицы, гаремные дамы) рассматриваются Трой почти исключительно с точки зрения поддержания этих начал, поэтому любая женская фигура рассматривается только в семантическом ряду «мать — жена/сестра — дочь (она жe мать следующего, но магически того же царя)». Трой не обращает достаточного внимания на противостояние богинь-«резиденток» и богинь-воительниц, показывая лишь многообразие аспектов богини-«резидентки» (она же и царица/жрица). В условиях дворцового быта так оно и могло быть, хотя источники дают достаточно материала для выделения также и богинь-воительниц и дев «дорезидентского» возрастного класса. Типичной богиней-воительницей является, конечно, кровожадная богиня-львица Сехмет, в символике царской власти отождествляемая с грозной змеей-охранительницей (уреем) на головном уборе царя. Разделение на возрастные классы, так ясно обнаруживаемое в группе египетского илотского населения, наблюдается, однако, и в илотского населения, наблюдается, однако, и в царском гареме, где различаются «царские украшения» (hkr. wt nsw) и «царские девы» (nfr.wt nsw, букв. красавицы, но речь идет только о нерожавших девах, а также и «дети (дочери) царя» (ms. w. nsw).
Трой рассматривает Исиду и Нефтис как случай «женской дуальности» и сопоставляет их имена с «двумя типами тропов» (st и hwt — символизирующими что?), но не отмечает «бродячий» характер Исиды и «резидентный» — Нефтис.
Необходимость (для концепции Трой) свести все ритуалы и предметы культа, связанные с царем, к бинарности, коренящейся в космологическом мифе, заставляет ее злоупотреблять понятиями символов и символики. Между тем, с нашей точки зрения, ни миф, ни ритуал не являются символами, но представляют собой метонимически-ассоциативный способ обобщения наблюдаемых явлений. Конечно, без вторичной символики не может обходиться ни один ритуал; но у Трой получается так, что будто бы существует (не имеющая, однако, своего словесного выражения) некая египетская религиозная философия, исключительно передаваемая символами. Нам же кажется, что существует непосредственное наблюдение, обобщенно выражаемое путем тропических (в частности, метонимических) ассоциаций как в словесных, так и в изобразительных образах. Там, где мы имеем дело с символами и аллегориями (змея с чашей — символ врачевания, рог изобилия — символ плодородия, урей — символ охранения жизни царя и т.п.), это уже представляется нам явлением вторичным, не раскрывающим непосредственно архаического мышления.65)
Стремление все свести к космогоническому и космологическому аспектам образа царя приводит Трой ко множеству натяжек в ее толкованиях. Невозможно поверить, что всякий продолговатый предмет (рука, посох, вытянувшаяся змея) обязательно означает «фаллический модус», а всякий замкнутый предмет (диск солнца, свернувшаяся змея, рот и т.п.) означает «утробный модус» и что оба «модуса» надо понимать исключительно в космогоническом смысле. Нет, конечно, сомнения в том, что прямой или остроконечный предмет может входить в один семантический ряд с фаллом, а замкнутый предмет — в один семантический ряд с утробой. Но так ли это, зависит от реального семантического контекста — в языке, мифе, ритуале, даже в сказке: у Трой же символика носит слишком автоматический характер. Это не мешает тому, что многие ее конкретные наблюдения заслуживают внимания.
К сожалению, Трой в своей работе отдает дань распространенной египтологической традиции — рассматривать египетскую («хамитскую») культуру как явление уникальное, как явление, не имеющее аналогий и не нуждающееся в них. И в самом деле, в ее книге мы не встретим ссылок на аналогии из других культур — все изучаемые мифологемы описываются как свойственные особой «египетской философии». В действительности же (если отвлечься от особенностей, обусловленных экологией Египта) закономерности архаического мифологического мышления (о философии тут не может быть и речи!) универсальны, а аналогий описываемым автором мифологемам — множество.
От подлинно архаических мифологических систем египетскую мифологию отличают не факторы этнические, а отчасти факторы экологические, отчасти же то обстоятельство, что все зарегистрированные в иероглифической письменности и в египетском изобразительном искусстве мифы насквозь идеологизированы, подчинены всесильной идеологии царской власти; вследствие этого все мифологические тропы полностью переориентируются на особу царя как подателя жизни и плодородия и на царское окружение. Вторичным надо считать (в связи с этим) и синкретизацию богини-воительницы Сехмет с богиней-«резиденткой» Хатхор.
Характерным образом даже обряд «священного брака» в Египте мыслится не непосредственно влияющим на земное плодородие, а лишь через жизненные силы царя (см. там же индекс s. v. Holy Wedding).
Напоминаем читателю, что мы не в состоянии
гарантировать полное соответствие файла исходному тексту, особенно в
части специальных символов и больших массивов цифр. За полной
уверенностью в их правильности рекомендуем обращаться к бумажным
оригиналам. Читателей, нашедших в файле ошибки, просим сообщать о них по
адресу halgar@xlegio.ru (или, в простых случаях, орфусом).
1) Автор — историк и филолог — исходит из убеждения, что историческая наука не может разрешать полностью свои задачи, не пользуясь данными социальной психологии; мы стремимся привлекать их в меру своих сил и возможностей. Для более надежного вычленения всех встающих психологических и социально-психологических вопросов необходимо было бы участие психологов-профессионалов, и автор надеется, что его работа привлечет их внимание к поставленным проблемам (без ущерба текстологической основе исследований).
2) То, что мы называем побуждениями, социальные психологи обычно называют мотивами (motives, см., например: Шибутани Т. Социальная психология, гл. «Мотивация»). Но поскольку мы опрериуем литературными и изобразительными материалами, а в литературоведении и искусствоведении под «мотивами» (motifs) имеется в виду нечто совсем иное, то мы остановились на термине «Побуждения».
3) Не следует забывать, что помимо позитивных побуждений («пусть произойдет то-то») есть неизбежно негативные побуждения («пусть не произойдет то-то»). Свои principia volentes имеют, конечно, не только благоприятные для социума феномены, но и неблагоприятные, вызывающие побуждение от них избавиться, например если есть богини-целительницы и богини-охранительницы, то есть божества (или демоны) болезней, чумы, смерти; наряду с божествами, движущими оживлением природы, есть божества, движущие умиранием природы. Далее мы не всюду будем это оговаривать, но этот род «бинарности» надо все время иметь в виду. Нередко тот же самый principium volens может, скажем, и целить и убивать, ибо это в его воле. Отсюда «амбивалентные» божества, т.е. такие, в основе чьего образа лежит напряжение между двумя полюсами. Таковы все дравидские ammā матери; это как правило, богини холеры, оспы, желтой лихорадки, болезней скота и пр., но, будучи умилостивлены, они же и избавляют от этих болезней и вообще обеспечивают блага общины. «Двойствен» и тамильский Муруган: он юный бог любви и плодородия, но он же бог войны и разрушения. «Прото-Шива» на хараппских печатях также отмечен двойственностью: он изображен в итифаллическом состоянии, т.е. связан с плодородием, но он же сидит в позе аскета, подвижника. Ведический Рудра (возможно, уже отразивший субстратное влияние) также «амбивалентен»: насылает болезни, но и исцеляет от них, вредит скоту, но он же и «Владыка скота»; внушает ужас, но к нему же обращаются с эпитетом, перешедшим позднее в имя: Шива, «Милостивый». В индуизме этой диалектике противоположностей в образе Шивы придается идеологическое оформление.
4) Перечень, который мы даем, условный: есть разные классификации побуждений; и сама их подача в виде каталога, и порядок их перечисления могут явиться предметом критики. Несомненно, что перечисленные побуждения могут быть обязаны своим существованием физиологическим структурам разных уровней. Но окончательно классификация побуждений будет возможна только после более точного выяснения места их возникновения в структурах мозга.
5) Шибутани считает всякое нарушение равновесия между средой и личностью дискомфортом и, следовательно, полагает, что всякий импульс вызывается дискомфортом. Мы же употребляем слово «дискомфорт» в более узком смысле, как дискомфорт психологический, но не физиологический.
6) Толкования мифов, делаемые Фрейдом на основании его теории, кажутся нам нередко чересчур прямолинейными, но их, конечно, надо учитывать.
7) Отдельность побуждения к половой агрессии от побуждения к «гнездовитию» и т.п. подчеркивается тем, что (как видио, например, по вавилонской Иштар, см.: Cagni L. L'epopea di Erra. — Studi semitici. 34. Roma, 1909, IV, 55-56) даже и гомосексуальные проявления половой агрессивности относятся к покровительству девы-воительницы.
8) «Родовым телом» мы будем здесь условно называть ощущение неразрывного телесного единства поколений в цепи прямого родства по отцу (по передаче семени). Это начиная с определенного исторического этапа, весьма важная психологическая черта архаического патриархального скотоводческого и земледельческого социума.
9) См.: Пропп В. Я. Русские аграрные праздники. Л., 1963.
10) См.: Цубянский А. М. О ритуально-магическом содержании образов древнетамильской лирики. — Восточная поэтика. Специфика художественного образа. М., 1983, с. 143-145. Этнографы с удивлением отмечают, что случаи рождения детей и даже беременности в результате таких добрачных связей практически не засвидетельствованы.
11) PW, s. v.
12) Matsushima Е. The Sacred Marriage Rite in the 1st Millennium В. C. — Oriento. 25, 1983; она же. Le «lit» de Šamaš et le rituel de mariage а l'Ebabbar. — Acta Sumerologica. 7. Hiroshima, 1985, c.129 и ср. также работы: Diakonoff I. M. Women not under Patriarchal Authority in the old Babylonian Period.-JESHO. XXIV, 1985; Kramer S.N. Le Mariage sacre (с дополнениями Ж. Боттеро). P., 1983. Обряд священного брака был, видимо, центральным для Месопотамской религии.
В Индии институт дэвадаси, супруг бога («баядер» европейских путешественников; ср. также японских гейш), появился очень поздно, в средние века, и только на юге, у дравидов. У индоариев на севере издревле был распространен другой вид «сакрального брака» — царь (воплощение Индры) мыслился супругом Шри, богини растительности, процветания и «царской удачи», причем воплощением Шри, по-видимому, считалась царица.
13) Ср. в Библии: Быт. 16:1; 21:9-10; 30:3, 9-10.
14) Lambert W. F. The God Assur — Iraq. XLV, 1983, c. 82-86; Lyczkatrska К. Pozycja spoleczna kobiety w okresie staroasyryjskim. Warszawa. 1979.
15) Harris R. Ancient Sippar. Istanbul, 1975.
16) Известны первобытные матрилокальные общества, где функции мужского воспитания лежат не на отце, а на брате матери. Как это отражается на проявлении описанного социального побуждения, подлежит исследованию; в обществах, рассматриваемых в этой книге, это явление не наблюдалось. Оно, во всяком случае, не старше неолита.
17) О значении ритма см. выше, с. 59 и сл.
18) Это может быть божество прорицаний, о котором ниже пойдет речь особо. Соответственное нервное состояние могло возбуждаться и искусственно — экстатическим танцем, особым наркотическим напитком (амбросией греков, сомой индийцев, хаумой иранцев; напиток Хаума/Сома был обожествлен в качестве бога Месяца: у скандинавов таким напитком был «мед скальдства», исторически засвидетельствованный лишь как поэтическая метафора, но, согласно мифу, находившийся в ведении бога-провидца Одина). По И. М. Стеблин-Каменскому, хаума должна отождествляться с хвойником, или эфедрой (Ephedra equisctina); ее связывают также с мухомором (Amanita muscaria).
18а) Учителя миссионерских школ отмечали, что дети, не проведшие инициации, учатся лучше, чем прошедшие. Это, видимо, объясняется тем, что последние уже усвоили традиционные ценности и тем самым стали менее восприимчивыми к нетрадиционным.
19) Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика, с. 151 и сл. (гл. «Апология смеха»).
20) Локи — этимология имени неясна. Не известен ни его отец, ни какие-либо следы его культа; мать его Лаувейя, вероятно, из йотунов. Локи коварен, непочтителен, злобен, насмешлив, изменчив — способен менять обличья и даже пол. Его коварству обязан своей гибелью светлый и всеми любимый бог Бальдр. Среди наказаний, которые к нему пытаются применить асы, есть и приковывание к скале (ср., согласно А. Ольрику, Прометея, тоже не имевшего культа). Однако в своей амбивалентности Локи способен приносить и благо. Аналогов Локи искали в нартовском эпосе и в «Махабхарате».
21) Характер карнавальной разрядки имел и афинский трехдневной праздник Тесмофорий, о котором см. с. 160; ср. также римские Сатурналии, процессии вавилонской богини Иштар урукской (согласно «Эпосу об Эрре») и мн. др.
22) В данном случае под человекоподобием мы имеем в виду не антропоморфизм (человеческую внешность), а приписывание богам человеческих побуждений — безразлично, воображается ли principium volens как человек или как медведь, черепаха, дракон и т.п.
23) Бэс — не только трикстер: вызываемый им смех отвращает несчастье.
24) Для греческой мифологии характерны целые племена сексуальных трикстеров — сатиров и силенов; ср. в скандинавской мифологии такую же множественность principium volens агрессии — валькирии.
25) См., например: Held G. J. The Mahabharata. An Ethnological Study. London-Amsterdam, 1935, c. 172-175.
26) В настоящей книге при упоминании мифологического персонажа, если нет иной сноски, предполагается отсылка к соответствующей статье в справочнике МНМ, а для греческого или римского — также на соответствующую статью в справочнике PW.
27) Тваштар (букв. «творец, изготовитель») — в ведической литературе бог, с которым связывался, по-видимому, особый («ремесленный») вариант космогонии. Тваштар создал все формы во Вселенной. В микрокосмическом плане он «оформляет» плод в утробе, наделяет людей красотой или безобразием. Им изготовлены важнейшие атрибуты богов: колесница и громовая дубина (ваджра) Индры, чаша для амрты («живой воды», питья богов). В литературе после Вед в функции умельца выступает Вишвакарман («Всесоздатель»), ремесленник, обслуживающий всех богов (см., например: Macdonnell A. A. Vedic Mythology. Strassburg, 1897, с. 116-118; Hopkins Е. W. Epic Mythology. Strassburg, 1915, c. 81).
28) В вавилонском храме божество (идол) укладывали спать, будили, одевали, «кормили», водили в гости к другим богам и т. п. В этой обстановке обряд «священного брака», разыгрывавшийся (как можно думать после исследований Э. Мацусимы) во всех храмах, мог помимо своего ассоциативного («симпатического», по Фрэзеру) благоприятного воздействия на плодородие играть и чисто натуралистическую роль удовлетворения сексуальной потребности почитаемого божества.
29) Ср.: Тменов В. X. Город мертвых. Орджоникидзе, 1979, с. 73; Магомедов А. X. Общественный строй и быт осетин XVII—XIX вв. Орджоникидзе, 1974, с. 311 и сл. Привлечение материала из обществ горного Кавказа оправдывается тем. что они сохраняли черты дофеодального (древнего) строя общества вплоть до XIX в.
30) В народной мифологии индийского эпоса есть бог-патриарх Брахма, скорее всего представляющий в «социуме богов» возрастной класс мудрых старейшин, которые, по-видимому, и несли в архаике, а также в народной среде более позднего времени функцию отправления общественной обрядности. Ведический и эпический Брихаспати, жрец богов, — персонаж едва ли архаический: такой образ мог сформироваться только в условиях развитого ведического культа, при четко определенном месте в обществе жрецов-профессионалов, после возникновения строя варн или даже кастового строя.
31) Сословно-правовая терминология индоариев и восточных иранцев во многом либо аналогична, либо прямо совпадает, а потому должна датироваться эпохой до их разделения между собой. – И у кельтов наблюдались замкнутые жреческие корпорации, однако скорее профессиональные, чем сословные.
32) Посейдон не всюду был богом моря; он был также богом коней и т. п. Локальным богом он был в Аркадии, Коринфе и др.
33) Исконная связь Фрейи с замужеством и деторождением кажется нам неочевидной (Ellison Davidson Н. Н. Gods and Myths of 'Northern Europe. Harinondsworth, 1964, c. 114-124). Мы уже отмечали, что у южных германцев Фригг контаминировалась с Фрейей.
34) Ср. библейские генеалогии «от Адама» (в конечном счете — от бога-творца), «от Ноя», Быт. 4, 5, 10. Аналогичны аморейские генеалогии (см.: Diakonoff I. М. Father Adam. — Archiv für Orient-Rorschung. NF. 19, 1982, c. 18-24). Ср. также шумерский «Царский список» от сотворения мира с его «династиями»: Jacobsen Th. The Shumerian King List. — Assyriological Studies. II. Chicago, 1932. Это явление засвидетельствовано у ранних семитов и индоевропейцев, как земледельцев, так и скотоводов. Более глубокая его древность требует проверки.
35) Jacobsen Th. The Harps that once... Sumerian Poetry in Translation. New Haven — London, 1987, c. 151 и сл. («The Birth of Man», «Enlil and Xinhuisag»). Cp. c. 119.
36) Привычнее было бы сказать «к одной языковой территории». (Однако язык как некое стабильное единство может существовать только как письменный, литературный язык. Применяется также термин «праязык», но и это означает некий диалектный континуум, в данном случае реконструируемый на момент утери контакта между отдельными диалектами.
В данном случае мы имеем в виду общий диалектный континуум на одном определенном диахроническом уровне. Поэтому не имеет значения, что те или иные имена божеств уже к этому времени не этимологизируются — для их отождествления между собой важно их функциональное сходство в мифологической систем.
37) Артемида не столько воительница, сколько охотница и как таковая — потомок «Владычицы зверей» на охотничье-собирательской стадии общества. Соотношение «владычицы зверей» с позднейшей «богиней воительницей» и другими типами богинь — например, с богиней-родовспомогательницей — подлежит дальнейшему исследованию.
37а) Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика, с. 152.
38) Джеймсон М. Г. Мифология древней Греции. — МДМ, с. 268.
39) Поэтому нет безоговорочно «воскресающих» богов: это разрушило бы миропорядок. Каждая смерть компенсируется новым рождением (это представлено наиболее, пожалуй, отчетливо в древнеиндийском представлении о переселении душ), но и в месопотамской мифологии каждое «воскресение» возможно только ценой поддержания равновесия в виде ухода в Преисподнюю некоей «замены» (Afanasieva V. Vom Gleichgewicht der Toten und Lebenden. — ZA. 70/11 (1980), c. 161-169; она же. Das Mythologem des Lebens und Oas Leben des Mvthologems in der Literatur Mesopotamiens. — AfO. Beiheft 19 (1982), c. 348-362).
Заметим, что в отношении шумерского бога Думузи часть ассириологов сейчас придерживается мнения, что он считался умершим и невоскресшим: песнь о спуске за ним в Преисподнюю его сестры Нгештинаны Т. Якобсен в своем издании шумерских мифов так и называет «Тщетный призыв» (The Harps that once..., с. 53-55). Однако такой тщетный акт как будто противоречит мифологическому ходу мысли, и нам кажется, что заключительные слова Думузи к сестре: «Пусть ее (матери) имя освободит меня от galla» — означают, что Нгештинана все же будет сменять его в Преисподней. («Гала» — это демон Преисподней, хотя Якобсен странным образом переводит это слово как ranger, т.е. лазутчик, диверсант.) Также и следующую песнь в сборнике Якобсена («В пустыне у ранней травы», с. 82-84) надо понимать как говорящую о выручке Думузи из Преисподней путем его замены. В другом тексте установление такой замены — приказ Инаны, ср. с. 229129.
40) Inanna's Descent: Jacobsen Th. The Harps that once..., c. 205.
41) Другой хороший пример — скандинавский устроитель мира людей и страж богов (асов) Хеймдалл, рожденный девятью сестрами.
42) Во время всемирного потопа боги-ануннаки поднимаются на небо и спасаются у стен города игигов: Эпос о Гильгамеше, XI, 114-115.
43) К ванам принадлежали бог Ньёрд (<*Нертс) и богиня Нертус у южных германцев (первоначально пара близнецов?) и их дети-близнецы — бог плодородия Фрейр (Ингви) и богиня-дева Фрейя. Они относятся к «наземным» богам, но не к богам Преисподней. Тем не менее супруги как Ньёрда (Скади), так и Фрейра (Герд) происходят из мира йотунов — гигантов, обитающих внутри земли, точнее, внутри гор (хотя не в Преисподней) и соответствующих титанам греков и ануннакам вавилонян. Асам и ванам посвящена специальная глава в работе: Dumezll G. De nordiska gudarna. 2 ed. Stockholm, 1966, c. 28. Однако он отождествляет противопоставление асов ванам — и даже войну между ними и их примирение — с социальным противопоставлением господ и крестьян, что не соответствует действительности, являясь несомненным анахронизмом и модернизацией. Древнескандинавское общество, бывшее до XII в. н.э. типологически древним (дофеодальным), включало знать и крестьян в одно сословие свободных.
44) Почитание конкретных дэвов (не прилагая к ним этого сводного обозначения) стало возможным в позднем зороастризме потому, что Заратуштра в своих проповедях («Гатах») проклинал и осуждал вообще дэвов, ни одного из них не называя по имени — очевидно, чтобы называнием не призвать их.
44а) См. поэму о поколениях богов, по-видимому аморейских: Jacobsen Th. The' Harab Myth. — Sources from the Ancient Near East. II, 3, Malibu, 1984.
45) Варуна представлялся как действующий совместно с Митрой, который в других ситуациях был световым богом, однако, согласно данной космогонии, Солнце возникло позднее, а Митра выступает как покровитель вообще добра, мира, доброты, дружбы.
46) Ушас (Usās) и по имени, и по сути равна греческой Эос (Eōs <*ewsos) и латинской Авроре (<*auzōzā, *ausōsā), но в отличи от них Ушас играет большую роль в мифологии и в культе.
47) Вртра называется также Данавой, т. е. потомком Дану. Норман Браун производит это имя от глагола da- и переводит как стеснение, что нам представляется слишком абстрактным. В родственных санскриту восточноиранских языках (в скифском) *Dann- означает река, воды (ср. осетин. «дон» река, русск. «Дон» и др.). Вртра, конечно, не был божеством вод (а наборот — засухи), но тем самым и непролившихся туч, и именно из его брюха изливаются воды. Ср. Змея, стерегущего воду, в разных мифологиях.
48) Иранский Вртрагна не отождествлялся с Индрой (последний тут считается одним из злых демонов). В Армении поздней древности — раннего средневековья Варахран (<Вртрагна) занял место хуррито-урартского громовержца Тейшебы-Тешшуба (в Коммагене он или его лувийская ипостась Тархунтс, армянский Торк'. Был еще раньше отождествлен с Зевсом Долихеном); урартский Халди был, видимо, отождествлен с Митрой. Урартская скальная надпись типа «двери бога» (Мхери-дур/Мехер-Капусы), посвященная Халди, в последующие времена считалась посвященной Мхеру (= Митре), в культе которого существовал ритуал ухода бога в гору.
49) Keilschrifttexte aus Boghazkoi. I, 3 + Keilschrifturkunden aus ,Bogliazkoi. Ill, 17 (Friedrich J. — Archiv fur Orientforschung. 2, 1924).
50) См.: Хачикян M. Л. Хурритский и урартский языки. Ер., 1985, -šši: с. (it (2.2.1): -na, -l*; с. 73 (3).
51) См.: Morgenstierne G: Languages of Nuristan and surrounding regions. — Beiträge zur Südasien-Forschung, Südasien-Institut der Universität Heidelberg, 1. Culture of the Hindukush. Ed. K. Jettmar and L. Edelberg. Wiesbaden, 1974, с. 1; Lentz W. Parallels to the Deeds of Imro. — Там же, с. 37; Fussman G. Pour une problèmatique nouvelle des religions indiennes anciennes. — JA. 265 (1977), c. 21-70; Йеттмар К. Религии Гиндукуша. М., 1986, с. 49-121.
52) Эдельман Д. И. Дардские языки. М., 1965. Числительные взяты из трактата о коневодстве, написанного хурритом Киккули для хеттов, см.: Kammenhuber A. Hippologia helhitica. Wiesbaden, 1961.
53) Я. В. Васильков замечает также, что у индолога при ознакомлении с материалами кафирской мифологии, собранными в книге Йеттмара, складывается впечатление, что тут присутствуют, возможно, и доиндоевропейские и индоиранские элементы и целый ряд последовательных индийских наслоений: раннее индоарийское (ведическое), буддийское, разновременные индуистские. Поэтому для реконструкции архаической мифологии индоиранцев кафирская мифология может привлекаться лишь в некоторых ее глубинных слоях, которые еще предстоит обоснованно вычленить.
54) Генеалогии, конечно, могут подгоняться и подгоняются под желаемые структуры в чисто идеологических целях.
55) О возрастных классах как о признаке способности архаического мышления к абстрагированию писал Гулькович. Однако (типичное архаическое мышление может отличать и выделять общиие предметные понятия («земля», «вода», «старый», «молодой»), но не абстрактные непредметные понятия. Возрастное деление все-таки тоже базируется на прямом наблюдении явлений.
56) Так, у древних германцев возрастные группы как будто не были институциализованы, но ср. скандинавский миф о яблоках богини Идун, сохраняющих каждому его возраст. В некоторых дорических греческих общинах (например, в Спарте) возрастные классы четко выделялись. В Афинах и других недорических греческих городах существовал институт эфебов — юношей, подлежащих специальному смотру (докимасии) и отделявшихся после этого как от подростков, так и от зрелых мужей. Они проходили главным образом военную подготовку, хотя существовали и известные специфические культовые обязанности эфебов. В Египте подобный смотр юношей (начиная по крайней мере со Среднего царства — с распределением их по военным и мирным профессиям) осуществлялся в отношении юношей зависимого (илотского) сословия. См.: Берлев О. Д. Общественные отношения в Египте эпохи Среднего Царства. Социальный статус {так в книге. Надо «слой» – HF} «царских» ḥmw.w. М. 1977. Вполне четко возрастные группы существуют в индийской традиции. В древнем Шумере они прослеживаются по системе кормлений (существовали твердые пайки для каждой возрастной группы, не зависевшие от выработки; это хорошо прослеживается в отношении зависимых людей, но есть данные, что не иначе обстояло дело и с кормлением свободных), см: Gelb I. J. Ralion System in Ancient Mesopotamia. — JNES. 24,3 (1965), c. 230-243; Козырева H. В. Древняя Ларса. Очерки хозяйственной жизни. M., 1988. гл. 9. У хурритов тоже различались (помимо стариков) возрастные группы взрослых (мужчин и женщин), подростков и детей (мальчиков и девочек). Половозрастные классы были четко стандартизованы по размеру причитавшихся им постоянных продовольственных выдач, причем это касалось не только илотов, но и всего вообще населения. Если принять «взрослый» мужской паек за 100%, то юноши и взрослые женщины получают 66%, подростки — 40% и дети — 33%, независимо ни от выработки, ни от действительной продоложительности труда. См.: Wilhelm G. Das Archiv des Šilwa-Teššup. Hf. 2. Wiesbaden, 1980, c. 22 и сл. (таблицы).
57) Ср.: Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика (гл. «Звери, боги и герои»).
58) По законам «мифологического реализма», по М. И. Стеблин-Каменскому.
59) Мы говорим о мифе как повествовании, имея в виду лишь мифологический сюжет, но не форму его словесного или письменного выражения. Следует всячески подчеркнуть, что миф — не жанр (якобы противостоящий эпосу, сказке и т.п.). Точно так же литературный сюжет может проявиться в романе, повести, рассказе, поэме, но сам он не является жанром. Распространенное употребление термина «миф» как особого жанра, противостоящего эпосу, сказке и т.д., вносит путаницу в понятия: здесь мы лучше употребили бы термин «мифическое повествование». Сравнительно более поздние авторы, например греческие историки, «подверстывают» мифологические события к последовательному изложению человеческой истории и тем самым приписывают им некую конкретно мыслимую дату, — но это, в плане развития идей, не архаичное явление. Относясь к общим феноменам мира, мифы в принципе безвременны и могут ежегодно повторяться в виде ритуалов. Это не значит, конечно, что каждый данный миф не может иметь свое конкретное происхождение в историческом времени и пространстве.
60) Это «синкретическое» изображение Неба не является ранним, но показывает, что мифологическое мышление продолжало существовать и в более поздние периоды развития египетской религии, давно уже идеологизированной.
61) Правда, казалось бы, самый миф о сотворении мира должен был бы предполагать существование некоего «ничто» до акта сотворения. Но на самом деле мыслилось не «ничто», не «не-бытие», а неупорядоченное бытие (хаос), в котором могли уже до творения существовать первичное яйцо, снесенное Великим Гоготуном (как у египтян), первичные реки (как у скандинавов), изначальные воды и плавающая поверх них «Мировая гора» (у индийцев, см.: Кёйпер Ф. Б. Я. Труды по ведийской мифологии. М., 1986, с. 28 и др.); и, что любопытно, также у шумеров, в историческое время обитавших в совершенно плоской Месопотамии, есть Kur гора, но она же и «перевернутая» гора, Преисподняя.
62) Мы имеем в виду ограниченность области практического познания. «То, чем древний человек занимался, он знал гораздо лучше нас: и погоду мог предсказывать, и урожай и неурожай, и какое зерно выбирать, и какое дерево рубить, а какое сохранить», — говорит В.К. Афанасьева, ссылаясь на прославленную книгу «Дерсу Узала» В.К. Арсеньева (1923). Однако эти по-своему достаточно богатые практические познания носили чисто прагматический характер: констатировалась закономерность последовательности явлений, но их причинно-следственные связи если и воспринимались, то лишь чисто интуитивно. Это и означает ограниченность практики древнего человека как критерия познания причинно-следственных связей.
63) Любопытно, что, хотя многие социальные и правовые термины в пра-восточноиранском и в индоарийском одинаковы, это не относится к названиям «варн» (сословий): индоарийск. brahman жрец, kśatriya- воин (букв. властный) и vaiśiya селянин, восточноиранск. ātharvan жрец огня, rathāeštar колесничий и vāstryō-fšūyant земледелец-скотовод. Термин brahman (или основу *brag'h-) пытались проследить и в других индоевропейских языках, однако лат. flāmen определенный вид жреца (не сословие!) восходит к и.-е. *bhlaH-, а сканд. Bragi (<*bhragh-?) означает поэзия или имя мифического первого скальда — ни из того, ни из другого не получается названия жреческого сословия, да его и не могло быть в позднем неолите, к которому относится общеиндоевропейский диалектный континуум.
64) Можно отметить у Дюмезиля еще много искусственных построений. Например, если индийский громовержец Индра хорошо согласуется со скандинавским Тором, то индийский Варуна («бог-правитель») очень плохо согласуется со скандинавским Одином, который к тому же не первоначальный глава германского пантеона. А у греков Зевс-громовержец оказывается не «богом-воином», как у индийцев и скандинавов, а «богом-правителем» и уж никак не сопоставим с Одином (а по имени совпадает этимологически с Тюром). Богами плодородия, по Дюмезилю, у индоариев были близнецы Ашвины (или Насатьи), а у иранцев — Хаурватат и (Амртат, но Ашвины, как сказано, скорее божества утра и вечера (как хурритские быки Хурри и Шери), а Хаурватат и Амртат, во-первых, относятся не к исконной индоиранской мифологии, а ко вторичной, идеологизированной мифологии зороастризма; а во-вторых, они и в ней входят не в триаду высших божеств, а в семерицу «Бессмертных святых» — остальные пять неправомерно исключены Дюмезилем. У скандинавов близнецам Ашвинам соответствуют близнецы (но разного пола) Фрейр и Фрейя, но у греков параллельная пара близнецов — Диоскуры Кастор и Полидевк — низведены до уровня героев и не входят ни в какую триаду, а брат и сестра Аполлон и Артемида — не божества плодородия.
65) Символ — не тот троп, который возникает в познании: он содержит в себе некую абстракцию. Аллегория вообще не троп.